Аэрокондиционированный кошмар - Генри Миллер 11 стр.


Понизу плыл густой туман. Осторожно ступая по скользкому от облепившего его моха толченому кирпичу, я приблизился к самому дальнему углу прямоугольника. Сквозь облака прорвалась луна, полная и ясная, и свет ее лежал на бесстрастном лице богини, хранительницы сада. Сам не зная зачем, я потянулся к ней и поцеловал мраморные губы. Непонятное ощущение. Я двинулся от одного изваяния к другому, целуя холодные строгие губы, потом побрел назад, к решетчатой беседке на самом берегу Байу-Тек. Передо мной предстало что-то, напоминавшее китайскую живопись. Небо и воды слились, мир струился туманной дымкой. Описать красоту и магию этой картины невозможно. Но в то, что находишься в Америке, поверить было трудно. Вот неясно вырисовывается речное суденышко, превращая своими цветными огнями туман в какое-то подобие осколков света в испорченном калейдоскопе. Завывает сигнальная туманная сирена, и ей откликается уханье невидимых сов. С левой стороны разводной мост неспешно поднимает свои пролеты, очерченные мигающими огнями, красными и зелеными. Как большая белая птица, пароходик медленно скользит мимо меня, и туман смыкается у него в кильватере, поглощая небо с пригоршнями испуганных звезд, тяжелые мокрые ветви замшелых дерев, самое ночь с ее густотой и влажные душные звуки. Я вернулся в дом и лежал в постели, не только не засыпая, но с обостренным сознанием всего себя, живой каждой клеточкой и порой своего существа.

Фамильный портрет смотрел на меня со стены, портрет красавицы, чье пышное платье с трудом втискивалось в раму. Я смотрел на нее, и мне слышался низкий голос Уикса Холла: "Я хотел бы создать такой сад, чтобы он был не просто каталогом растений для дневных посетителей. Нет, мой сад надо было бы показывать не столько днем, сколько ночью. Необычные, крупной лепки цветы, а на деревьях висят всякие предметы, раскачиваясь, как метрономы; прозрачная пластика, подсвеченная так, что ее очертания меняются с каждой минутой. Сад надо смотреть. Так почему же не превратить его в грандиозное шоу?" И я лежу, думая теперь о нескольких тысячах писем и других документов, которые он раскопал на своем чердаке или извлек из архивных запасов Батон - Ружа. Поразительные истории скрыты там! Да и сам чердак - огромное помещение на третьем этаже, - и там сорок сундуков! Сорок сундуков, в которых медвежьи шкуры целехоньки все до единого волоска. Сорок сундуков, где хранятся высокие шляпные коробки для цилиндров из пятидесятых годов, красного дерева стереоскопы с картинками, подобранными для них в шестидесятых, фехтовачьные рапиры, футляры от дробовиков, старый телескоп, дамские седла прошлого века, корзинки для комнатных собачек, льняные бальные платья, банджо, гитары, цитры. А еще игрушечные сундучки и игрушечный домик, точная копия большого усадебного дома. И от всего этого исходит легкое сухое благоуханье. Это не запах пыли, так пахнут годы.

Необычной была и мансарда - двадцать гигантских стенных шкафов под покатым потолком, идущим по всей длине здания. Странный дом. Чтобы попасть в любую комнату, надо было обязательно пройти через другую. Наружу вели девять дверей - такого я не встречал даже в общественных зданиях. И две лестницы пристроены снаружи - довольно дикая идея. Нет центрального холла. И ряд деревьев, посаженных так, что каждое приходится точно напротив двери, размещенной в крайней точке резного фасада, украшающего цокольный этаж.

И этот удивительный мистер Персак, странствующий художник; это ему принадлежат тщательно выписанные акварельки в черных эмалевых с позолотой рамках на стенах гостиной, висят они и слушают нашу болтовню о том о сем. За несколько лет до начала Гражданской войны мистер Персак скитался из конца в конец этого края, чаще всего задерживаясь на берегах Тека. Писал картины для местных плантаторов и жил себе припеваючи. Честный труженик, он, если задача оказывалась выше его сил, простодушно вырезал какую - нибудь фигуру из журнала и приклеивал ее к своему произведению. Таким образом один из его шедевров, изображавший девочку возле садовой калитки, исчез, отклеился, но написанный им шарик в руке девочки все еще виден. Я - страстный поклонник таких странствующих художников. Насколько милей и разнообразней была их жизнь в сравнении с сегодняшними живописцами. Насколько их работы искренней и органичней претенциозных потуг наших современников! Представьте себе простую утреннюю трапезу, которую им предлагали в старые плантаторские времена. Я взял наугад в одной из книг Лайла Сэксона о старой Луизиане такое меню: "ломтик хлеба с маслом, намазанный мармеладом или желе из гуайябы в сопровождении ююбовой пасты. Все это пропитано лимонадом, или апельсинным сиропом, или тамариндовым соком". Вообразите радость такого художника, когда ему посчастливится получить приглашение на бал. А балы, как сообщает та же книга, выглядели примерно так:

"…Пышные платья из настоящих кружев… драгоценности, перья. Все три лестничных марша украшены гирляндами из роз. Вазы на каминных досках и на консолях заполнены благоухающими цветами… Джентльмены, пробующие шотландский или ирландский виски… Около полуночи объявлено, что кушать подано, и гости тянутся в столовую. В меню - холодное мясо, салаты, салями, галантины, покрытые дрожащим желе, и бесконечное разнообразие прочих закусок на столиках в стороне, а посредине огромное пространство резного дубового стола, посеребренное посудой, украшенное льном скатертей и кружевами платьев. И цветы, извлеченные из высокой серебряной вазы и ставшие букетиками в каждом корсаже. Фрукты, пирожные, уставленные пирамидой и уложенные слоями, заварной крем, желе, пироги, русские шарлотки, глазурованные домашние печенья, сдобренные малиновым джемом; целые Монбланы взбитых сливок, усыпанные бусинками вишен, башни нуги и карамели, шербет, мороженое в маленьких корзиночках, сплетенных из засахаренных апельсиновых корочек… Разные вина в граненых графинах, а на горлышке у каждого виноградный серебряный лист с указанием сорта вина, ледяное шампанское в хрустале из Богемии… Освещение - восковые свечи в хрустальных канделябрах по стенам и в серебряных шандалах на столе… А потом танцы, и уже совсем на рассвете гостям предлагают суп из стручков бамии и чашку крепкого кофе".

Ну что ж, мсье Персак или Перса, как бы ни произносилось ваше имя, поздравляю вас с удачей родиться и жить в такие времена! Надеюсь, и там, в загробных эмпиреях, вы все еще ощущаете на своих губах вкус этих сладких воспоминаний. Наступит утро, я опять отправлюсь в гостиную и опять увижу шарик, висящий над калиткой. Если буду в хорошей форме, я порыскаю вокруг и найду девочку, подходящую для такого великолепного шарика, и верну ее в вашу картину. Понимаю, что вы этого и ждете, так что покойтесь с миром!

Подозреваю, что не найдется в Америке другого края, где можно так хорошо беседовать, как на старом Юге. Здешние люди охотнее просто потолкуют с тобой, чем будут спорить и что-то доказывать. И здесь, представляется мне, больше эксцентричных людей, больше чудаков, чем в любой другой части Соединенных Штатов. Юг плодит характеры, а не стерильных интеллектуалов. И эти люди излучают силу и обаяние, их разговор остроумен и увлекателен, они живут богатой, спокойной, независимой жизнью, в гармонии с окружающим, свободные от мелких амбиций и суеты конкуренции. Истинный южанин, на мой взгляд, более одарен от природы, он дальновидней, динамичней, изобретательней и, несомненно, обладает большей любовью к жизни, чем уроженец Севера или Запада. И если он решает удалиться от мира, это вовсе не потому, что он потерпел поражение, это, как у французов и китайцев, та самая любовь к жизни, исподволь внушенная ему мудростью, которая выражается в самоотречении. Для эмигранта, вернувшегося на родину, самое трудное - приспособиться к стилю разговора. Поначалу мне казалось, что здесь вообще нет такого понятия, как беседа. Мы не беседовали, мы лупили друг дружку фактами и теориями, почерпнутыми из просмотренных нами газет, журналов, справочников. А беседа - дело личное, она должна быть созидательной. Чтобы услышать такую беседу, мне надо было приехать на Юг. Я повстречал многих людей, чьи имена никому не известны, людей, живущих в глухих местечках, прежде чем смог насладиться тем, что я называю настоящим разговором.

Особенно мне запомнился один вечер. К тому времени наш друг Ратгнер уже покинул нас, а я взялся сопровождать Уикса Холла в гости к его старинному приятелю. Человек этот сдал свой дом и на задах прежнего жилища выстроил себе новое - дощатую хибару. Ничего лишнего, все чисто и аккуратно, будто живет здесь отставной моряк. Человека этого обучала сама жизнь. Был он охотником, потом решил на время сесть за руль грузовика. Я незаметно присматривался к нему и почувствовал, что он пережил какое-то большое горе. Но внешне он производил впечатление человека мягкого, в себе уверенного и явно примирившегося со своим жребием. Страстью его были книги. Читал он все, что попадало под руку, но отнюдь не для того лишь, чтобы пополнить свои знания, и, уж конечно, не затем, чтобы убить время. Скорее, как я заключил по его словам, чтение переносило его в какие-то другие сферы, может быть, оно заменяло ему юношеские грезы, словом, это был способ подняться над миром.

Встреча наша, помнится, началась почему-то с разговора о ядовитых змеях Луизианы, тех самых, с кошачьими зрачками. От этого предмета мы перешли к свойствам сассафраса и к обычаям индейцев чокто, потом к различным видам бамбука, в том числе и съедобным, а от бамбука еще к одному представителю флоры - к коралловому моху, очень редкому, очень красивому, растущему только на одной стороне дерева, всегда на одной и той же. И тут я переменил тему и спросил его, в надежде получить интересный ответ, читал ли он что - нибудь о Тибете. "Читал ли я что-нибудь о Тибете? - Он сделал паузу, обменявшись понимающим взглядом со своим другом. - А как же! Я прочел все, что мне удалось достать". Вопрос о Тибете почему-то так подействовал на Уикса Холла, что он извинился и отправился облегчить свой мочевой пузырь. И вслед за ним мы тоже потянулись во двор, разволновавшись в не меньшей степени.

Я всегда радостно удивлялся - хотя чему уж тут так удивляться, - когда узнавал, что кто-то интересуется Тибетом. Скажу также, что не было никого из тех, кто стремился проникнуть в чудеса и загадки этой страны, с кем у меня не завязались бы тесные связи. Тибет как бы служил паролем для допуска во всемирное сообщество людей, которые по крайней мере догадываются, что в этой стране должно храниться нечто более важное для жизни, чем вся сумма эмпирических знаний высоколобых жрецов логики и прочих позитивных наук. Такая же встреча, как здесь, в Луизиане, была у меня, помню, и на острове Гидрос в Эгейском море. Вообще любопытно, что как только касаешься этой темы, для чего достаточно упомянуть имена Рудольфа Штейнера, или Блаватской, или графа Сен-Жермена, моментально происходит раскол, и вскоре в комнате остаются лишь те, кто проявляет интерес к таинственному и мистическому. Чужак, окажись он в эту минуту в таком обществе, попадет в положение человека, не знающего языка, на котором здесь говорят. Не раз случалось так, что меня превосходно понимали люди, едва знавшие английский, тогда как англоязычные мои приятели ничего уразуметь не могли. Однажды в присутствии Бриффо, автора "Европы", я всего лишь произнес слово "мистика", и он пришел в неописуемую ярость.

Тот визит к приятелю Уикса Холла как-то нас воодушевил. На обратном пути в "Шедоус" Уикс заметил, что и не подозревал такого красноречия в своем друге. "Он так долго живет один, - сказал Уикс, - что превратился в молчуна. Знакомство с вами его разбудило". Я усмехнулся, прекрасно понимая, что я-то здесь ни при чем. Этот случай, по-моему, просто еще раз доказал, что прикосновение к таинственному не оставляет никого равнодушным, его либо восторженно принимают, либо яростно отвергают.

Я уже собрался отправиться в свою комнату, когда Уикс позвал меня в мастерскую, единственное место в доме, в котором я еще не бывал. "Вы очень устали?" - спросил он. "Да нет, не слишком", - ответил я. "Тогда я вам кое-что покажу, - продолжал он. - Думаю, сейчас самое время". Он привел меня в помещение, казавшееся герметически закрытым, там не было ни окон, ни какой-либо вентиляции, и освещалось оно искусственным светом. Он выдвинул на середину комнаты мольберт, укрепил на нем холст и чем-то вроде волшебного фонаря бросил на холст пучок света, который тут же дал проекцию на стене. Передвигая мольберт, то расширяя, то сужая рамки светового пятна на холсте, Уикс Холл заставил цветное фотоизображение являть нам самое фантастическое разнообразие форм и оттенков. Я словно присутствовал на тайном сеансе самого доктора Калигари. Обыкновенный пейзаж, безобидный натюрморт, подвергнутые этим прихотливым манипуляциям, превращались в самые невероятные, несочетаемые узоры. На стенах бушевал мятеж цветных рисунков, исполнялся мощный органный концерт, где вместо музыки, то утешая, то будорожа чувства, звучали краски.

"Так зачем же писать картины, - проговорил Уикс Холл, - когда можно творить такие чудеса? Возможно, живопись вообще не будет больше занимать меня, не знаю. Но эта штуковина доставляет мне радость. С ней я могу за пять минут сделать то, на что требуется десяток лет живописи. Видите ли, с живописью я расстался сознательно. Дело вовсе не в этой моей руке, я повредил ее позже, уверяю вас, я просто ушел - как уходят люди глухие, или слепые, или душевнобольные, когда не могут больше выносить это. Поверьте, я неплохой художник, я и сейчас, если б захотел, мог бы работать больной рукой. Я мог бы выставляться, и мои картины нет-нет да покупали бы музеи и собиратели. Это ведь совсем не трудное дело, если у тебя имеется хоть какой - нибудь талант. Да, да, это очень легко, да только что в этом толку… Картины в выставочном зале - все равно что товары на прилавке. Если уж картины выставляются, их надо показывать по очереди, каждую в свое время и при подходящих условиях. Картины сегодня не должны находиться дома, дом - это не то место. Думаю, что никогда не возьмусь снова за краски, если только не приду к убеждению, что живопись для чего-то служит. Станковая живопись вообще не имеет никакой цели, кроме получения полудохлых комплиментов. Это как искусственная наживка на рыбной ловле. Живцом не полакомишься, вот и станковая живопись не накормит, а только поманит. "Послушайте, - сказал он после небольшой паузы, - а ведь я сейчас сформулировал что - то важное. Запомните это, ладно?"

"Конечно, - продолжал он, - парень вроде Раттнера - дело другое. Он просто обязан писать, для того он и родился. На одного такого приходятся тысячи, которым больше пристало бы плотничать или водить грузовики. Разница между замыслом и его осуществлением, я полагаю, составляет девять месяцев. Но для творца срок этот - вся жизнь, в непрекращающемся труде, изучении, наблюдении. Ему нужно не просто намалевать картину или даже тысячу картин, он хочет проникнуть в отношения между живописью, да это можно сказать и обо всех искусствах, и жизнью. Всю свою жизнь вложить в холст - вот что надо уметь. Это высшая форма посвящения, и наш друг Эйб ее добился. Не знаю, счастлив он или нет, да это и не важно. Не думаю, что художник стремится к тому счастью, о каком думает обычная публика…"

Он закурил новую сигарету. Нервно прошелся из угла в угол. Он хотел сказать… много чего хотел он сказать, лишь бы я оказался терпеливым и не сбежал. И он начал снова. Сбивчиво, неуклюже, оступаясь, словно человек, пробирающийся в полной темноте по петляющему коридору.

"Смотрите! - И он сунул мне под нос свою правую руку. - Эта рука искалечена, и ничем ее не поправишь. Жуткая вещь…

Только что у тебя была рука, и вдруг - раз! и вместо нее кровавое месиво. А может быть, нет худа без добра. Эта рука, может, была чересчур быстрая, чересчур легкая, я работал так же, как записной игрок тасует и сдает карты. Может быть, и мыслил я слишком быстро, слишком нервно, взвинченно. Дисциплины не хватало. И я понимаю, что моя маниакальная страсть к исследованиям, к поиску не поможет мне стать лучше. Это только предлог оттянуть тот момент, когда я должен начать писать по-настоящему. Понимаю все это, но что поделаешь? Вот я живу здесь, в огромном доме, который меня даже подавляет. А мне хочется жить в таком месте, где не лежали бы на мне все эти заботы и обязанности, которые я должен, как мне кажется, принять от моих предков. Так что же мне делать? Запереться в этой комнате? Это не выход. Даже если я никого не вижу и не слышу, я все равно знаю, что у ворот толпится народ, жаждущий пройти сюда. И может быть, я обязан видеть их, слушать, волноваться из-за тех же пустяков, из-за каких волнуются они.

Откуда мне знать? В конце концов, не все же они дураки. Может быть, если я тот человек, каким хочу быть, я не должен держать дверь запертой - пусть они придут ко мне. Может быть, мне придется рисовать в наихудших условиях, не здесь, а в саду, в окружении толпы зевак, задающих тысячи бессмысленных вопросов. Правда, если я буду убийственно серьезен, весь погружен в работу, они, возможно, и оставят меня в покое и удалятся, не произнеся ни слова, а? Ведь так или иначе люди могут уважать чужой труд. Вот, к примеру, Сведенборг. Тот никогда не запирал свою дверь. К нему входили свободно, но, увидев его работающим, тихо уходили, не желая мешать. А ведь многие из этих людей приезжали иногда за сотни миль, чтобы получить от него помощь или наставление". Здоровой рукой он поддерживал искалеченную и смотрел на нее так, словно она принадлежала кому-то другому. "Может ли человек изменить свою природу - вот в чем вопрос! Ладно, в конечном счете эта рука может пригодиться, как шест канатоходцу для баланса. Баланс! Если вы не можете удержать равновесие, если у вас в душе нет баланса, отыщите его на стороне. Я рад, что вы приехали сюда… вы принесли мне огромную пользу. Боже мой, послушав ваши рассказы о Париже, я ясно представил себе все, что я упустил за эти годы. А вы в Новом Орлеане не слишком много откроете для себя, пожалуй, только прошлое. У нас там есть один художник - доктор Сушон. Я очень хочу, чтобы вы с ним встретились… Но полагаю, что уже довольно поздно. Вы, наверное, спать хотите, не так ли? Я-то могу болтать всю ночь. Я вообще сплю мало, а с тех пор, как вы приехали, и совсем перестал. Мне надо задать вам тыщу вопросов. Надо наверстать время, которое я потерял".

Назад Дальше