Аэрокондиционированный кошмар - Генри Миллер 7 стр.


Я неслышно скользнул в те времена в Клиши, когда с моим другом Фредом мы снимали квартиру на авеню Анатоль Франс. Времена велосипедных гонок, вечерних прогулок по бульвару от Батиньоля до Обервилье, времена, когда я был настолько заведен, что писал по пять книг сразу. Но самый яркий образ, встающий в памяти, - маленький ресторанчик, который я благоговейно посещал в любое время от полудня до полуночи. Ресторан был дешевый, темноватый даже в светлое время суток и определенно пахучий. В меню ничего экстраординарного, но на него смело можно было положиться, как на друга, которого знаешь с детства. Официантки были неряшливы, не чересчур вежливы и очень нацелены на чаевые. Приплатив франк или два, можно было рассчитывать на настоящий деликатес, вроде жареного цыпленка.

Преимущества места определялись двумя обстоятельствами - надежной клиентурой, состав которой практически не менялся, и видом сквозь дверной проем, напротив которого располагался уютный маленький maison publique. На углу обычно стояли две проститутки; даже в часы дождя можно было видеть их, терпеливо выстаивающих под своими зонтами, стараясь и тут выглядеть бодрыми и соблазнительными. Улица была неприметной, но, думаю, не такой уж скучной при тщательном изучении; человек типа Карко, окажись он завсегдатаем этого ресторана, написал бы, наверное, целый роман о ней.

Итак, там было и то и другое - и еда, и секс. Иногда преобладало одно, иногда - другое. Никак нельзя не упомянуть и тамошнего горбатого карлика, испанца с длинными седыми волосами и зверским аппетитом.

Каждый вечер я проходил мимо его столика. Каждый вечер приветствовал его словами: "Bon soir, monsieur", на что неизменно следовало: "Bon soir, monsieur". Ни слова больше. С год, наверное, держались мы на этой репризе, пока однажды не сломали барьеры и не перешли к "Bon soir, monsieur, comment са va се soir?". Не помню, чтобы я разговаривал с кем-нибудь другим из клиентов. Я ел в великолепном одиночестве к полному своему удовольствию. Время от времени возникал хозяин и заговаривал со мной. Обычно мы говорили о погоде и о росте цен на провизию. Иногда он спрашивал, скоро ли я собираюсь опять посетить Осер. Он был родом из Осера, а я как-то рассказал ему, что побывал там, путешествуя на велосипеде по Франции. Если мы касались этого предмета, то беседа всегда заканчивалась его словами: "Да, это вам не Париж! Это просто тихое спокойное местечко". И я всегда улыбался и кивал головой, словно только сейчас услышал эти слова. А бывало, если я находился в благодушном настроении, то после того, как хозяин заканчивал свою маленькую каденцию, я приступал к длинному монологу наедине с собой об идиллическом великолепии Осера. Сам с собою я всегда изъясняюсь на изысканном французском языке, и какая жалость, что хозяину не приходилось слушать эти доклады, потеплело бы у него на душе.

Уже надвигались сумерки, когда мы приехали в городок Осер, расположенный, если не ошибаюсь, на реке Ионне. Мы долго стояли на мосту, похожем на все мосты во французских городах, и смотрели вниз на деревья, отражавшиеся в речной воде. Мы были так растроганы, что говорить не хотелось. Я посмотрел на свою жену и увидел в ее глазах слезы. Это был один из самых счастливых наших с нею дней во Франции. Мы выехали за день или два до этого на велосипедах из Парижа и были полны надежд. Ехали, стараясь не отклоняться от узкой пешеходной тропки, идущей по кромке канала. Жена моя только-только научилась ездить на велосипеде и занервничала, когда мы поехали по этой тропе. Иногда мы спешивались и медленно брели вдоль насыпей канала, мы никуда не торопились. В Америке мы знали только лишения и нужду. И вдруг стали свободными, и вся Европа лежала перед нами. Мы поедем в Италию и Австрию, и в Румынию, и в Польшу, и в Чехословакию, и в Германию, и в Россию. Мы увидим все. Да, начало было чудесным. Из-за ее нервозности не обходилось, конечно, без маленьких размолвок, но по-настоящему все было покой и красота. Для начала скажу, что мы ели каждый день.

В первый вечер в Осере мы ужинали возле речной дамбы в скромной гостиничке, почти что на постоялом дворе. Был наш праздник, и мы позволили себе выпить хорошего вина. Я вспоминаю вид на церковь с того места, где мы сидели, и как вино струилось в мою глотку. Вспоминаю зеркальную гладь реки и высокие деревья, раскачивающиеся под ласковым французским небом. Вспоминаю, что на душе у меня был покой, такого покоя я никогда не знал в своей стране. Я взглянул на жену: она стала совсем другим человеком. Даже птицы выглядели по-другому. Хочется, чтобы такие мгновения навсегда остались с тобой. Но ведь часть той ^глубокой радости, которые они приносят, происходит именно от сознания, что все это ненадолго. Может быть, уже завтра вспыхнет одна из тех ссор, что заставят позабыть о всей красоте ландшафта и именно оттого, что ты в чужой стране, придавят тебя к земле сильнее, чем обычно.

Хозяин ресторана на улице Шаплэ не ошибся - конечно, это был не Париж! Но в некотором смысле это было куда лучше Парижа. Здесь было больше Франции, больше подлинности. И это порождает особый вид ностальгии, ностальгии, открывавшейся мне и в книгах некоторых французских писателей, и в постельных беседах со шлюхами, когда отдыхаешь, безмятежно покуривая сигарету. Эта ностальгия - не оккупант, берущий тебя за горло. Она нечто неосязаемое, смутное, непостижимое, как то, что разлито в небе Франции. Это оккупант, который хочет быть побежденным.

В каком-то смысле мы были оккупантами. На свои грязные американские доллары мы покупали все, что нам приглянулось. Но с каждой покупкой мы получали что-то даровое, что-то, о чем мы не договаривались, и оно въедалось в нас и изменяло так, что в конце концов мы оказывались полностью покоренными.

Последнее, о чем я подумал, отправляясь в этот печальный вояж по Америке, что надо бы захватить план Парижа и карту Франции. Я знал, что в какой-нибудь Богом забытой дыре мне вдруг приспичит поискать глазами названия улиц, городов, рек, начавших уже тускнеть в моей памяти. Я ехал поездом из Канзас-Сити в Сент-Луис, когда пейзаж за окном стал принимать знакомый облик департамента Дордонь. Если быть точным, это началось примерно за час до Сент-Луиса. Думаю, поезд шел вдоль Миссури. Мы проезжали мимо мирных холмистых равнин с разбросанными на них усадьбами фермеров. Была ранняя весна, и земля меняла свои цвета с соломенно-желтого на светло-зеленый. Вдали торчали крутые, с причудливыми выступами скалы и утесы все больше пепельно-серого цвета, и вид этот вызывал в памяти замки и шато Дордони.

Но где же то, что приходит вместе с почвой, тот союз небесного и земного, суперструктура, возделываемая человеком, чтобы углубить и сделать еще прочней ту красоту, что создана природой? Я как раз читал Роллана о Вивекананде, но тут отложил книгу, такое волнение меня охватило. И все из-за того места, где Роллан описывает триумфальное возвращение Вивекананды из Америки. Никакой монарх не удостаивался такой встречи со стороны подданных - эта осталось единственным примером в истории. Что же совершил Вивекананда, чтобы заслужить подобный прием? А он просто дал Индии возможность узнать Америку. И сделал это так, что у его соотечественников открылись глаза на собственные свои слабости. Индия встречала его со всей щедростью души, миллионы людей простирались ниц перед ним и взирали на него, как на святого и избавителя. Да он таким и был. В этот момент Индия стояла так близко к полному единству, как никогда за всю свою долгую историю. Это был триумф любви, благодарности, преклонения. Я вернусь еще к нему попозже, к его блистательной, сильной речи; он говорил не как поборник прав Индии, а как защитник всего рода человеческого. Но пока мне приходится мчаться сквозь прекрасные грезы о Дордони прямиком к гробнице Сент-Луиса, который только зовется городом, а на самом деле отвратительный смердящий труп, поднявшийся из земли и торчащий над этой равниной, как реклама Дюреровой "Меланхолии". Так же как и его брат-близнец Милуоки, этот огромный американский город убеждает, что сама архитектура тоже может спятить. Вся болезненность американской души вылезает здесь наружу и не только ужасает, но и душит. Кажется, что на отделку к здешних домов пошли ржавчина, кровь, слезы, пот, желчь, сопли и слоновье дерьмо. Легко представить, что за жизнь внутри таких сооружений - жизнь а-ля Теодор Драйзер в его наихудшем варианте. Самое страшное, что может произойти со мной, - это если меня приговорят к пожизненному проживанию в таком месте.

И все-таки в Сент-Луисе у меня был один чудесный момент. Пробираясь по старой части города, где продолжались работы по реконструкции гигантского квартала, я шел мимо чего-то похожего на скотобойню, поставленную на nond то ли землетрясением, то ли торнадо. И здесь омерзение и злость выросли во мне до такой степени, что просто из чувства самосохранения их надо "было чем-то уравновесить. И вот, среди этого ужаса и мерзости мне на помощь пришло воспоминание о волшебной ночи в Сарлате. Сарлат наравне с Осером тоже отмечен в моей памяти как начало славного путешествия. Это мои последние французские впечатления на пути в Грецию. Поздним вечером я сел в Париже в поезд и к рассвету доехал до Рокамадура. Я оставался в Рокамадуре несколько дней и посетил знаменитую Подриакскую пропасть. Никогда не забуду, как вкусно я там поел, зависнув между дном пещеры и земной поверхностью. Выбравшись наверх, я сел по какому-то внезапному наитию в автобус, следовавший в Сарлат; название это мне ни о чем не говорило, никогда я его даже не слышал прежде.

Было что-то между четырьмя и пятью часами, когда, выйдя из автобуса, я остановился перед книжным магазином и стал рассматривать книги в витрине. Я скользил по ним рассеянным взглядом, пока мое внимание не привлекла одна из них: это был новый труд о пророчествах Нострадамуса. Цена явно превышала мои возможности на тот момент, так что я не зашел в магазин и продолжал стоять на улице, вглядываясь в эту книгу так пристально, словно хотел сквозь обложку узнать, что же там написано интересного. В этом состоянии сосредоточенности я постепенно осознал, что кто-то стоит у меня за спиной, смотрит на ту же книгу и вслух разговаривает. Наконец до меня дошло, что человек разговаривает со мной.

Он оказался владельцем магазина и близким другом автора, живущего, как тотчас же выяснилось, здесь, в Сарлате. Его привело в восторг и то, что я американец, и то, что так долго жил в Париже, и то, что, выехав из Парижа, решил заглянуть в Сарлат. Он сказал, что скоро закроет магазин и был бы рад посидеть со мной в бистро напротив. Очень уж ему хотелось, чтоб наша беседа продолжилась.

Перейдя улицу, я уселся на террасе бистро и осмотрелся. Улица как улица, без особого шарма, обыкновенная главная улица французского провинциального городка. А вот книжник мне понравился. Он был само радушие, его переполнял энтузиазм, и был он явно помешан на американцах, что нередко встречается среди французов. Я наблюдал, как он закрывает свой магазин. Он делал это с пылом школьника, поспешно сворачиваюшего домашние дела, чтоб поскорей присоединиться к шайке своих приятелей. Он помахал рукой и крикнул: "Dans un moment!"

Едва он успел сесть, как обрушил на меня водопад воспоминаний - и все о войне, о войне 1914 года. Он знал нескольких американцев на фронте, замечательных ребят, по его словам. Они были так ребячливы, так наивны, так добродушны и полны боевого духа. "Не то что мы, - сказал он. - Мы прогнили, нас съела ржавчина. Франция потеряла свой дух". Потом он поинтересовался, из какой я части Америки. Когда я назвал Нью-Йорк, он уставился на меня так, словно не мог поверить ушам своим. "В самом деле? - воскликнул он. - Вот счастливчик! Я всю жизнь мечтал побывать в Нью - Йорке. Но теперь уж…" И он безнадежно махнул рукой. Да, теперь на нас надвигалась новая война. На самом деле это он окажется счастливчиком, если пройдет через это и во второй раз. Ну ладно, а как мне нравится Париж? Где я там жил? Узнал ли его как следует или так себе Я кое-что рассказал ему о том, как начиналась моя парижская жизнь. "Tiens! - откликнулся он. - Да вы молодец! Все-таки вы, американцы, - романтические ребята".

После второго аперитива он стал рассказывать о себе, о своей жизни в Сарлате, где он родился и где надеется умереть, если, конечно, его не убьют на войне. Любопытно, кстати, как французы говорили о приближающейся войне. Они никогда не говорили о разгроме врага, никогда не проявляли особенной ненависти к немцам; они говорили о войне как о работе, которую надо выполнить, неприятной работе, конечно, но от нее нельзя уклоняться, потому что они помнят, что они граждане Франции. Но главное, что держалось у них в мозгах при обсуждении этой темы, было возвращение домой, возвращение к нормальной жизни, к их маленькой нише, когда бы это ни произошло. Мне такое их отношение всегда казалось высшей формой мужества: это был пацифизм в высочайшем смысле. Они шли воевать из чувства долга и без всякой ненависти. Вот в чем сила Франции, и вот почему она поднимется и вернет себе свое место в мире. Францию победили, но ее невозможно уничтожить.

В самый разгар нашего оживленного собеседования мы вдруг услышали звуки оркестра, и через минуту-другую процессия детишек во главе с клоунами и шутами продефилировала мимо нас. Новый знакомец объяснил, что шествие в честь какого-то католического святого. И спросил, не окажу ли я ему честь отужинать с ним. Он хочет показать мне город после наступления темноты - это должен быть замечательный вечер именно своим карнавальным духом. Я был только счастлив принять это приглашение.

Было уже совсем темно, и уличные фонари быстро превратили скучноватый, провинциальный вид в нечто более обещающее. "Я в этом городе каждый дом знаю, - торопливо рассказывал мой спутник, пока мы шли к ресторану. - Мой отец был плотником и каменщиком. Я мальчишкой работал вместе с ним. Это замечательное занятие - куда лучше, чем торговать книгами. Делать что-то своими руками и с любовью, ах! Да я и сейчас в душе остаюсь плотником".

Мы ужинали в маленьком скромном ресторане и запивали еду "petit vin du pays", удивительно приятным. Потом надо было вернуться к гостинице, взять ключ, потому что в десять часов двери запирались. Ключ, как и сама дверь, был громаден, настоящий ключ от крепости. Мы постояли перед дверью, тщательно изучая ее. Он показал мне следы ремонта, который когда-то давно сделал его отец, и большой шарнир, приделанный им самим попозже. "А теперь пойдемте. - Он подхватил меня под руку. - Я покажу вам старый Сарлат, такие улочки, о которых парижане и думать забыли". И он начал мне рассказывать о Карле Великом, о Ронсаре и Вийоне, о герцоге Бургундском и Орлеанской Деве. Он говорил о прошлом не как школяр или студент-историк, он был современником всех, о ком рассказывал, он видел все собственными глазами. "Та книга, которую вы приглядели нынче днем, - сказал он после паузы, - мы попозже вернемся за ней в магазин. Я хочу вам подарить ее на память о Сарлате. Может быть, вы ее переведете когда-нибудь…" И тут он начал рассказывать об Авиньоне и Монпелье, Ниме и Оранже, о провансальском языке, о великих женщинах Франции, о розенкрейцерах, о мистериях Нотр-Дам, о Парацельсе и Данте. "Мой дорогой друг, - сказал он, когда мы остановились в тени огромной средневековой двери, - Франция для меня единственная страна на свете. Она испытала все. И есть мелочи, в которых она велика - в отзывчивости, в терпимости, в уважении к другим. Она не жаждет господства над миром. Она скорее похожа на женщину, желающую вас очаровать. И с первого взгляда она вовсе не красавица. Но она знает, как переплести свои чувства с вашими. Она раскрывает себя не спеша, осмотрительно, держа про запас свое истинное очарование, пряча настоящие сокровища до того момента, когда их смогут оценить по справедливости. Она не бросается к вам, как это делают проститутки. Душа Франции целомудренна и чиста, как цветок. Мы люди сдержанные не из робости, а потому, что нам есть что дать. Франция - неиссякаемый кладезь сокровищ, и мы, французы, - смиренные хранители этого великого богатства. Мы не так щедры, как вы, - может быть, оттого, что все, чем владеем, досталось нам ценой великих страданий. За каждый клочок нашей земли надо было бороться снова и снова. И если мы любим нашу землю, как мало кто на свете, то это оттого, что она щедро полита кровью наших отцов и дедов. Вам наша жизнь кажется мелкой, но для нас она полна глубокого смысла и богата, особенно для нас, провинциалов. Да, с нами порой бывает скучно - пусть! Каждый из нас остается французом - вот что самое важное".

Мы повернули назад, к древним стенам города, в самое сердце и нутро Средневековья. Время от времени он брал меня за руку и вел, потому что в узких извилистых проходах была тьма кромешная. Один раз на такой тропке он нащупывал дорогу, не отрывая своей руки от стены, и, приведя меня к нужному месту, чиркнул спичкой и попросил потереть рукой деревянную панель какого-то гигантского портала. Зажигая спичку за спичкой, мы исследовали всю эту дверь, и после такой процедуры я запомнил ее на всю жизнь. Дверь дверей! А потом снова тьма, смоляная чернота, и в ней слышались звуки веселья, там, внизу, где праздник невинных душ был в полном разгаре.

Глаза мои были на мокром месте. Прошлое ожило. Оно жило в каждом фасаде, в каждом портале, в тех самых камнях, по которым ступали наши ноги. Детишки в белом были тоже из прошлого. Я нашупал его рукав:

"Скажите, - спросил я. - Вы помните "Большого Мольна"?"

"Бал?" - Он сжал мою руку.

"Ну да, бал. Детей!"

И больше ни слова. Оба мы погрузились в глубокое молчание. Пришедшая на память книга говорила за нас в тишине средневековой улочки, и она просила нас не прерывать видение и не мешать детям играть в их игры.

Назад Дальше