Гойя или Тяжкий путь познания - Лион Фейхтвангер 54 стр.


Насмешка Франсиско задела Агустина за живое. Но жажда узнать, над чем его друг трудился все это время, была сильнее обиды.

Он сидел и смотрел. С неукротимой силой обрушился на него новый, потрясающий мир "Капричос", это изобилие невиданных явлений правдивее самой правды. Все вновь и вновь, во многу раз всматривался он в каждый рисунок, не мог расстаться с ним, откладывал его, чтобы жадно наброситься на следующий. Он не помнил себя, забыл про эдикт дона Мануэля. Он вгрызался, вживался в этот новый мир. В отдельных рисунках, какие ему прежде показывал Франсиско, он отчасти улавливал пронизывающую их озорную насмешку и жуть, но то, что открылось ему сейчас, было ново по своему неистовому размаху. Это был новый, незнакомый Гойя, открывший новый мир, значительнее и глубже всех прежних. Агустин смотрел, сопел, по лицу у него пробегала судорога.

Гойя не мешал ему. Только смотрел, как он смотрят, и этого было вполне достаточно.

Наконец покоренный, потрясенный, едва выдавливая слова, так что Гойя с трудом читал по его губам, Агустин произнес:

- И ты выслушивал нас, выслушивал наши разглагольствования! Воображаю, какими ты нас считал дураками и слепцами!

Он увидел, что Гойя плохо его понимает, и начал объясняться знаками, бурно жестикулируя, но скоро потерял терпение и опять принялся восторгаться и захлебываться.

- Ты носил все это в себе" быть может, уже воплощал на бумаге и терпел нашу болтовню! - И снова перебирая листы, не в силах оторваться от них, торжествуя, восхищаясь, он накинулся на Франсиско:

- Скотина ты, вот кто. Притаился тут и создаешь такое! Ах хитрец, ах тихоня! Да, теперь ты всех их пригвоздишь к позорному столбу - и нынешних и прежних! - Он засмеялся глупым, счастливым смехом и обнял Гойю за плечи, он вел себя, как ребенок, а Франсиско только радовался.

- Наконец-то ты прозрел, увидел, какой молодец твой друг Гойя, - хвастливо начал он. - А ты только и делал, что бранился, ни чуточки не верил в меня. Не мог подождать, ворвался в армиту. Ну, говори теперь: прокис я, заплесневел и прогнил? - И начал допытываться: - Как по-твоему, правда, веселые картинки? А твою технику я неплохо применил?

Не спуская глаз с одного, особенно замысловатого рисунка, Агустин сказал почти смиренно:

- Вот в этом листе я еще не совсем разобрался. Но все в целом мне понятно. Каждый поймет, как это ужасно и прекрасно. Даже они должны понять. - Он улыбнулся. - Это и есть всеобщий язык.

Гойя слушал в необычайном волнении. Правда, он иногда задавал себе вопрос, какое впечатление произведут его новые рисунки на других и следует ли вообще обнародовать их. Но почти со страхом отстранял от себя эти мысли. А после того, как Каэтана смотрела на рисунки таким неприязненным и отчужденным взглядом, он обозлился и решил, что больше никто и никогда их не увидит. Страшная и смешная борьба с призраками - его сугубо личное дело. Показывать Капричос направо и налево - это все равно что бегать голым по улицам Мадрида.

Агустин прочел растерянность на лице друга я перевел ее на практический язык. До его сознания дошло то, что, несомненно, понимал и Гойя: эти рисунки опасны, смертельно опасны. Обнародовать такие произведения равносильно тому, чтобы пойти и отдать себя в руки инквизиции как заядлого еретика. Поняв это, Агустин почувствовал весь холод одиночества, в котором живет его друг, Франсиско. Вот человек, один, без дружеской поддержки, выгреб из своего сознания весь этот ужас и уродство, нашел в себе мужество запечатлеть их на бумаге, один, совсем один, без малейшей надежды поделиться когда-нибудь с другими людьми своими великими и страшными видениями.

Как будто подслушав мысли Агустина, Франсиско сказал:

- Я поступил неразумно. Даже и тебе незачем было видеть эти рисунки.

Он собрал листы. Агустин не возразил ни слова и даже не посмел ему помочь.

Но тогда Гойя угрюмо свалил рисунки в ларь, Агустин спохватился и стряхнул с себя оцепенение. Страшно подумать, что эти рисунки будут лежать здесь, в ларе, бог весть сколько времени и никто никогда их, быть может, не увидит.

- Покажи их хоть друзьям - Кинтане, Мигелю, - взмолился он. - Не замыкайся в себе так высокомерно, Франчо! Ты как будто хочешь, чтобы тебя считали бесчувственным чурбаном.

Гойя нахмурился, огрызнулся, стал возражать. Но в душе ему хотелось, чтобы друзья увидели его творение.

Он пригласил в эрмиту Мигеля и Кинтану. Позвал и своего сына Хавьера.

Впервые в эрмите собралось несколько человек. Гойя ощущал это почти как осквернение своей обители. Друзья в напряженном ожидании сидели у стен; все, кроме Хавьера, чувствовали себя как-то неловко. Гойя велел принести вина, хлеба с маслом, сыра и предложил гостям подкрепиться. Сам он был хмур и молчалив.

Наконец медлительно, с подчеркнутой неохотой он вынул рисунки из ларя.

Они стали переходить из рук в руки. И вдруг вся эрмита наполнилась толпой людей и чудовищ, в которых было больше правды, чем в самой правде. Друзья видели, что у этих призраков, невзирая на маски или благодаря маскам, лица обнаженнее, чем у живых людей. Эти люди были всем знакомы, только с них беспощадно сдернули личину и придали им другое обличье, много злее прежнего. А смешные и страшные демоны на рисунках были те мерзкие хари, те неуловимые чудовища, которые грозили и им самим, гнездились в каждом из них, ничтожные, бессмысленные и полные зловещего смысла, глупые, коварные, благочестивые и распутные, веселые, невинные и порочные.

Никто не говорил ни слова.

- Выпейте! - сказал наконец Гойя. - Выпейте и закусите! Налей всем, Хавьер! - И так как все молчали, он добавил: - Я назвал эти рисунки "Капричос" - капризы, выдумки, фантазии.

Все молчали по-прежнему. Только юный Хавьер сказал:

- Понимаю.

Наконец встрепенулся Кинтана:

- "Капричос"! - воскликнул он. - Вы творите мир и называете это капризами?

Гойя выпятил нижнюю губу и еле заметно улыбнулся уголком рта. Но воодушевлению Кинтаны не было предела.

- Вы меня сразили, Гойя! - воскликнул он - Каким ничтожным бумагомарателем представляюсь себе я сам! Чего стоят мои убогие стихи! Я стою перед вашими рисунками, точно мальчуган, который в первый раз пришел в школу и потерялся от множества букв на классной доске.

- Для человека, изучающего искусство, неприятно всякое новшество, потому что оно опрокидывает его теории, - сказал Мигель. - Мне придется переучиваться. И, тем не менее, от души поздравляю тебя, Франсиско. - Он откашлялся и продолжал: - Надеюсь, ты не рассердишься, если я скажу, что в некоторых рисунках чувствуется влияние старых мастеров, например, некоторых картин Босха в Эскуриале, а также деревянной скульптуры в Авильском и Толедском соборах и в первую очередь скульптур в Соборе богоматери дель Пилар в Сарагосе.

- Даже самый большой художник опирается на своих предшественников, - ввернул Хавьер. Его развязность привела в смущение друзей, а Гойя ласково посмотрел на всезнайку сына и одобрительно улыбнулся.

- Смысл большинства рисунков вполне ясен, - рассуждал Мигель. - Но прости меня, Франсиско, некоторых я совсем не понимаю.

- Очень жаль, - ответил Гойя, - я и сам некоторых не понимаю и надеялся, что ты мне их растолкуешь.

- Так я и думал, - обрадованно и бойко подхватил Хавьер. - Как будто все понятно, а на самом деле ровно ничего не понятно.

Тут Агустин опрокинул свой бокал. Вино потекло по столу и запачкало два рисунка. У всех гостей был такой вид, словно Агустин совершил святотатство.

Кинтана обратился к Мигелю.

- Пусть тот или иной рисунок вам непонятен, - с оттенком раздражения сказал он. - Но согласитесь, что смысл всего в целом понятен каждому. Это всеобщий язык. Вот увидите, дон Мигель, народу эти рисунки будут понятны.

- Ошибаетесь, народ ни в коем случае не поймет их, - возразил Мигель. - И даже образованные люди в большинстве своем не поймут. Очень жаль, что ваше утверждение нельзя проверить.

- Почему нельзя? - вскипел Кинтана. - Неужели вы считаете, что это чудо искусства должно остаться под замком здесь, в эрмите, на калье де Сан-Бернардино?

- А как же иначе, - ответил Мигель. - Или вы хотите обречь Франсиско на сожжение?

- Да! Стоит обнародовать эти офорты, как инквизиция разожжет такой костер, перед которым все прежние аутодафе покажутся тусклыми огарками, - мрачно подтвердил Агустин, - вы это и сами понимаете.

- С вашим проклятым благоразумием вы готовы каждого превратить в труса! - возмущенно воскликнул Кинтана.

Агустин указал на некоторые офорты.

- Вот это, по-вашему, можно опубликовать? Или, скажем, это?

- Кое-что, конечно, надо исключить, - согласился Кинтана, - но в большей своей части они могут и должны быть опубликованы.

- Нет, не могут и не должны, - резко ответил Мигель. - Сколько ни исключай, все равно инквизиция этого не потерпит, да и королевские суды тоже.

Так как все угрюмо молчали, не зная, что сказать, он успокоительно добавил:

- Надо дождаться подходящего времени.

- Когда настанет ваше "подходящее время", эти рисунки будут уже не нужны, - сказал Кинтана. - Они превратятся в чистое искусство, то есть в нечто бесполезное.

- Такова участь художника, - рассудительно заметил юный Хавьер.

- Искусство теряет смысл, когда оно перестает быть действенным, - настаивал на своем Кинтана. - Дон Франсиско дал здесь воплощение страха, того глубокого, затаенного страха, который тяготеет над всей страной. Достаточно воочию увидеть его, чтобы он рассеялся. Достаточно сорвать одежды с пугала, с буки - и никто уже не будет его бояться. Неужели Гойя создал свое великое произведение только для нас пятерых? Нет, этого нельзя допустить!

Так они спорили между собой, словно Гойи и не было при этом. А он слушал молча, переводя взгляд с губ одного на губы другого, и хотя понимал далеко не все, однако достаточно знал каждого из собеседников, чтобы представить себе их доводы.

Наконец они исчерпали все аргументы и теперь выжидающе смотрели на него.

- Ты сказал много дельных слов, Мигель, - начал он задумчиво и не без лукавства, - но и в ваших речах, дон Хосе, было немало справедливого. На беду, одно в корне противоречит другому, и мне не мешает все это обмозговать. Помимо всего, - добавил он ухмыляясь, - мне не по карману проделать такую работу бесплатно. Я хочу деньги получить.

С этими словами он собрал в охапку рисунки и офорты и спрятал их в ларь.

Все, оцепенев, смотрели,
Как исчез волшебный, новый,
Страшный мир… Вот в этом доме,
Здесь, в простом ларе, хранилось
Высшее, что за столетья
Создала рука испанца -
Со времен Веласкеса.
В том ларе они лежали,
Демоны земли испанской,
Укрощенные искусством.
Но искусство их, быть может,
Все-таки не обуздало,
Если их изображенья
Показать нельзя народу?
Может быть, как раз вот этим
Подтверждалось их всесилье?
Право, что-то здесь неладно!
И друзья ушли с неясным,
Смешанным и странным чувством
Тяжести и восхищенья.
И незримо шли за ними
Тени демонов и гадин,
Диких, мерзостных, опасных
Призраков. Но их опасней
Были люди.

24

Гойя очень считался с тем, какое впечатление его работа производит на людей. Увидев, что друзья, несмотря на искреннее желание и живейший интерес, не поняли целый ряд "Капричос", он отложил в сторону самые неясные и личные по содержанию, а остальные попытался расположить так, чтобы они образовали некое единство.

Начал он с тех листов, на которых были запечатлены вполне ясные события и положения. За этими рисунками из раздела "Действительность" шли офорты, изображающие привидения и всяческую чертовщину. Такой порядок облегчал правильное понимание целого. Мир действительности подводил к миру духов, а этот второй раздел, где царили призраки, давал ключ к первому, говорившему о людях. История его собственной жизни, отраженная в "Капричос", эта фантасмагория любви, славы, счастья и разочарований, при таком расположении приобретала истинный свои смысл, становилась историей каждого испанца, историей Испании.

Разделив, подобрав и сложив листы, он стал придумывать для них названия. В самом деле, порядочному рисунку, как и порядочному христианину, подобает носить имя. Он не был писателем: зачастую ему приходилось подолгу искать точное слово, но это особенно увлекало его. Когда название получалось слишком бледное, он прибавлял к нему коротенькое толкование. В конце концов под каждым листом, кроме подписи, оказалось и пояснение. Иногда название было вполне скромным и невинным, но тем забористее получался комментарии, иногда же рискованное название уравновешивалось простодушно-назидательным истолкованием. Тут было все вперемешку: поговорки, злые и острые словца, безобидная деревенская мудрость, квазиблагочестивые изречения, ехидно озорные намеки, полные глубокого смысла.

"Тантал" - такое название дал он рисунку, на котором любовник горюет над мертвой, исподтишка наблюдающей за ним возлюбленной, и высмеял самого себя, пояснив: "Будь он поучтивее и повеселее, она бы воскресла". "Никто себя не знает", - подписал он под "Маскарадом", а под старухой, которая ко дню своего семидесятипятилетия усердно рядится в богатые уборы, он начертал: "До самой смерти". Рисунок, где на маху наводят красоту, меж тем как сводня Бригида, перебирая четки, читает молитву, он пояснил так: "Эта с полным основанием молится за то, чтобы господь даровал ей счастье, избавил ее от скверны, от цирюльников, от врачей, от судебных исполнителей, дабы стать ей искусной, бойкой и всем угождать не хуже покойной ее матушки".

Под офортом, на котором секретарь священного трибунала читает приговор незадачливой шлюхе, он написал; "Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба с маслом усердно и успешно служила всему свету!" А тот офорт, где ведьма, сидя на закорках у сатира, дает кощунственный обет душам праведников, он истолковал так: "Клянешься ли чтить наставников и пастырей своих и повиноваться им? Клянешься ли выметать амбары? Звонить бубенцами? Выть и визжать? Летать, умащать, высасывать, поджаривать, поддувать? Делать все, что бы и когда бы тебе ни приказали? - Клянусь. - Отлично, дочь моя, нарекаю тебя ведьмой. Прими мои поздравления".

Долго обдумывал он, какой лист сделать первым. Наконец решился открыть цикл тем рисунком, на котором он сам упал головой на стол и закрывает глаза от привидений. Этот офорт он назвал "Всеобщий язык". Но такое название показалось ему слишком дерзким, он переименовал рисунок в "Сон разума" и пояснил: "Когда разум спит, фантазия в сонных грезах порождает чудовищ, но в сочетании с разумом фантазия становится матерью искусства и всех их чудесных творений". Чтобы заключить цикл "Капричос", он сделал новый рисунок.

Огромный чудовищно уродливый монах мчится в смертельном страхе, за ним второй, а впереди, раскрыв пасть, стоит один из безмозглых, звероподобных грандов, один из ленивцев и грызунов, сбоку маячит четвертое чудовище в виде орущего монаха. А под рисунком Гойя написал то, что вопят все четверо, разевая мерзкие пасти:

"Ya es hora! Вот он пробил
Час суда. Приспело время!"
Каждый должен был увидеть:
Грозный час настал!.. Отныне
С призраками он докончил.
Вон из разума и сердца
Автомата-гранда! К черту
Всех приспешников: монахов
И прелатов! Ya es hora!
Нет, не зря рисунком этим
Он "Капричос" завершает.
Ya es hora!

25

С того дня как Гойя показал "Капричос" друзьям, он уже менее строго оберегал уединение эрмиты. Друзья приходили теперь часто и запросто.

Однажды Агустин, Мигель и Кинтана пришли втроем, и Мигель, с улыбкой указывая на молодого поэта, написал Гойе: "Он принес тебе подарочек".

Гойя вопросительно взглянул на покрасневшего Кинтану, а Мигель продолжал писать: "Он сочинил оду, посвященную тебе".

Лион Фейхтвангер - Гойя или Тяжкий путь познания

Кинтана застенчиво достал из папки рукопись и протянул ее Гойе. Но Агустин потребовал:

- Нет, пожалуйста, прочтите вслух.

- Да, да, прошу вас, дон Хосе, прочтите, - подхватил Гойя. - Мае приятно смотреть, как вы читаете. Я многое разбираю.

Кинтана стал читать. Стихи были звучные. Он читал:

С годами королевство обветшало.
Растрачено господство мировое.
Но жар искусства, пламенно пылавший
В творениях Веласкеса, Мурильо,
Поныне жив! Он - в нашем славном Гойе!
Перед его фантазией волшебной
Действительность, смущенная, померкла.
Настанет день! О, скоро он настанет,
Когда перед тобой, Франсиско Гойя,
Склонится мир, как перед Рафаэлем
Сегодня он склоняется. Из разных
Земель и стран в Испанию стекаться
Паломники начнут, чтобы увидеть
Твои картины… О Франсиско Гойя -
Испании немеркнущая слава!

Растроганно улыбаясь, смотрели друзья на Гойю, он и сам улыбался, немного сконфуженно, но тоже был тронут.

Si vendra un dia
Vendra tambien, oh, Goya! en que a tu nombre
El extranjero extatico se incline… -

повторил он стихи Кинтаны, и всех поразило, что он так хорошо расслышал их. Кинтана покраснел еще сильнее.

- Вы не находите сами, что перехватили через край? - улыбаясь спросил Гойя. - Добро бы вы написали, что я лучше коллеги Жака-Луи Давида, но уже лучше Рафаэля - это, пожалуй, несколько преувеличено.

- Слова наивысшей похвалы слишком слабы для человека, создавшего такие рисунки! - пылко воскликнул Кинтана.

Гойя видел, как ребячески простодушен сам Кинтана и как ребячески простодушны его стихи, да и вообще не нуждался в подтверждении того, что после Веласкеса он - величайший художник Испании, и все-таки в нем поднялась волна радости. Значит, его "резкие, грубые, безвкусные" рисунки вдохновили молодого поэта на такие возвышенные, торжественные стихи. А ведь когда Кинтана их видел, они еще лежали в беспорядке и были мало понятны.

Гойе хотелось показать друзьям "Капричос" в том виде, в каком они были сейчас, и он спросил как можно равнодушнее:

- Хотите еще раз взглянуть на рисунки? Я тут разложил их по порядку и сделал под ними подписи. Впрочем, я и пояснения написал, - добавил он задорно, - для дураков, которым надо все разжевать.

Гости только и мечтали еще раз посмотреть рисунки, но не смели просить Франсиско, зная его чудаческий нрав. Когда же мир "Капричос" вторично предстал перед ними, зрелище это потрясло их. Та последовательность, в которой Гойя разложил теперь листы, подчеркнула настоящий их смысл. Даже резонер Мигель сказал почти благоговейно:

- Это лучший, величайший из созданных тобой портретов. Ты запечатлел здесь лицо самой Испании.

- Конечно, я человек свободомыслящий, - подхватил молодой Кинтана, - но теперь мне в каждом закоулке будут мерещиться демоны и ведьмы.

- А есть же такие умники, которые считают Жака-Луи Давида художником! - с мрачной иронией присовокупил Агустин.

Они добрались до последнего листа - до удирающей, орущей погани в монашеском обличье.

- Ya es hora! - воскликнул Кинтана. - Cierra, Espana! Испания, на бой! - воодушевленно и радостно повторил он старый боевой клич.

Назад Дальше