Затем, однако, произошло следующее: занавес опустился до конца. Сын и брат недолго пасся на Монтань Сент-Женевьев – это эффектное название, как и ссылка на образцовый французский язык, по всей видимости, упоминалось больше для отвода глаз. Дальше легкого соприкосновения с этими пустыми фантомами дело не двинулось. С другой стороны, это дало Чэду возможность, никак не контролируемую, пустить корни, вымостить дорогу для проникновений более явных и глубоких. Стрезер был убежден, что до первого своего переезда Чэд оставался относительно целомудрен, да и на первых порах воздействие переезда не было бы столь пагубным, если бы не некоторые дурные обстоятельства. Месяца три – как убедительно вычислил Стрезер – Чэда не оставляло желание пытаться. Он и пытался, но не слишком усердно, зато был исполнен благих намерений. Слабость такой позиции обнаружилась в том, что любой маломальский соблазн брал над ним верх. Лихорадка в крови, очень рано выявленная, но трудно объяснимая, вновь разразившись, уже не прекращалась и превратилась в хронический недуг. Во всяком случае, она усилила воздействие уже полученных молодым человеком впечатлений. Они, эти впечатления, – от Мюзетты и Франсины, правда, Мюзетты и Франсины, ставших много вульгарнее в ходе эволюции этого типа, – оказались ошеломляюще острыми; злополучный юнец "подбирал" – по сведениям, к тому времени осторожно, поскольку их вряд ли стоило афишировать, собранным в Вулете, – одно неистово "заинтересованное" милое создание за другим. Где-то у Теофиля Готье Стрезер наткнулся на латинское изречение – надпись на часах, увиденную путешественником в Испании: "Omnes vulnerant, ultima necat", и невольно приложил ее к номеру первому, номеру второму, номеру третьему из донжуанского списка Чэда, который числом, возможно, превосходил скромное количество цифр на обычных циферблатах. Все они нравственно ранили – но последняя нравственно убивала. Последняя владела бедняжкой дольше остальных – то есть владела тем, что еще оставалось лучшего в его человеческой натуре. Однако не она, а какая-то из ее ранних предшественниц была повинна в том, что после вторичного переезда он встал на прежний курс, возвратился и вновь пристрастился к дорогим привычкам, сменив, как и следовало ожидать, столь превозносимую им образцовую французскую речь на несколько иную, которая, в определенном смысле, возможно, и причастна к этому зыбкому идеалу, но, безусловно, не подлежит употреблению на публике, как не подлежат восхищению, тем паче обсуждению, ее благозвучные варианты. В течение долгого времени миссис Ньюсем почти ничего не знала о сыне, разве только, что он вновь обретается в роскошном квартале – чутье подсказало ей именно это определение – и что он обосновался там не без поддержки какого-то близкого ему лица. Чэд перемещался в указанном направлении почти как турецкий паша, с той лишь разницей, что в его паланкине отсутствовали занавески, а сидящие там одалиски обходились без фаты; короче говоря, через мосты он переправлялся в сопровождении целой компании – скандальной, снискавшей себе дурную славу, которая по мере своего следования от места к месту, от часа к часу все больше наглела, позволяя себе все большие вольности и оставляя за собой грязь, сплетни и чуть ли не легенды.
Собравшись с силами, Стрезер наконец пустился в обратный путь, и у него не было такого чувства, будто он потратил время зря. Он еще немного побродил окрест и в результате этой утренней прогулки ощутил готовность начать боевые действия. С первых мгновений он хотел влиться в общий поток, почувствовать себя причастным к нему, и будь он проклят, если теперь не достиг желаемой цели. И в особенности в тот момент, когда, вступив под старинные арки "Одеона", замедлил шаг перед книжным развалом, где предлагалась литература – от античной до неприличной. При взгляде на длинные заставленные столы и полки, изысканные и возбуждающие аппетит, ему пришло на мысль, что по оттенкам и краскам это торжище производит сильное впечатление – стоило лишь заменить один вид дешевого consommation другим в уютном кафе под тентом, приткнувшемся у тротуара; но Стрезер взял руки за спину и миновал столы, слегка задев за край. Он был здесь не для того, чтобы погружаться и поглощать, а для того, чтобы воссоздавать. Он был здесь не ради себя – то есть не ради себя непосредственно, а прежде всего чтобы волей случая уловить биение крыла бесшабашного духа юности. По правде говоря, он чувствовал – оно где-то совсем рядом; под этими старинными сводами его внутренний слух различал слабый гул, словно где-то вдали махали сильные крылья. Здесь они были сложены на груди почивших поколений; но и тут, то в одном углу, то в другом, оживали шелестом страниц, переворачиваемых упоенными книжниками с отуманенной головой и сползшей на лоб шляпой; их обычный в молодости ярко выраженный тип – некоторая гипертрофированность черт – изощрял способность Стрезера воспринимать и оценивать национальные черты, а верчение в руках какого-нибудь неразрезанного тома напоминало попытку услышать разговор за закрытыми дверями. Он мысленно поместил среди них Чэда – Чэда, каким он помнил его четыре-пять лет назад, Чэда, тогда вульгарного юнца, вряд ли достойного своих привилегий. Потому что разве не привилегия быть молодым и счастливым, да еще в Париже! Что ж, в его оправдание Стрезер мог сказать, что и у Чэда была мечта.
Однако насущное дело полчаса спустя повлекло нашего друга к окнам третьего этажа в доме на бульваре Мальзерб – кажется, адрес был точен – и от удовольствия, которое он испытал при виде длинного балкона, тянувшегося вдоль этого этажа, куда его привели имевшиеся у него сведения, на целые пять минут замер на противоположном тротуаре. Стрезер издавна имел твердые убеждения по ряду пунктов, и одно из них утверждало разумность внезапности там, где обстоятельства этого требовали, – тактика, которая, как он с удовлетворением отметил, пока, поглядывая на часы и выжидая, стоял на противоположной стороне улицы, на этот раз ни в чем не была нарушена. По сути дела, он объявил о своей возможной поездке – объявил полгода назад; написал о ней, прежде всего имея в виду, чтобы, при его появлении здесь в один прекрасный день Чэд не оказался застигнутым врасплох. На его письмо Чэд откликнулся несколькими тщательно подобранными бесцветными словами: вообще он будет рад, и Стрезер с горечью подумал, что его предупреждение воспринято как намек на ожидаемое гостеприимство, как просьба о приглашении, а потому ответил молчанием – этот способ вносить ясность был ему больше всего по нраву. Сверх того, он попросил миссис Ньюсем не писать о его поездке, так как твердо решил, что, если уж возьмется выполнить ее поручение, то возьмется за него по-своему. Не последним среди многих высоких достоинств этой леди Стрезер числил верность данному слову – на ее слово вполне можно было положиться. Она была единственной женщиной из всех, кого он знал, даже в Вулете, о которой он мог с уверенностью сказать, что ложь не принадлежит к искусствам, какими она владеет. Сара Покок, например, родная ее дочь, правда, исповедовавшая несколько иные, так сказать, общественные идеалы, – Сара Покок, не чуждая, по-своему, даже артистичности, отнюдь не отказывалась в интересах человеческого общения от этого смягчающего жесткость нравов средства и не однажды – чему Стрезер не раз был свидетелем – к нему прибегала. В свое время он получил заверения миссис Ньюсем, что она, каким бы грузом это ни легло на ее ригористические взгляды, согласуясь с условленным запретом, ни словом не обмолвится о его приезде, и теперь он смотрел на прелестный балкон под окнами третьего этажа со спокойным чувством: если и произошла осечка, вина за нее, по крайней мере, лежала на нем самом. Не это ли опасение – опасение возможной оплошности – удерживало его сейчас на краю бульвара в ласковом свете весеннего солнца?
Многое приходило ему здесь на ум, и среди прочего, что ему несомненно следовало бы знать: оказался он прозорливцем или недальновидным болваном? Ему также подумалось, что интересующий его балкон явно не принадлежит к удобствам, от которых легко отказаться. Именно в этот момент бедняге Стрезеру пришлось признать ту истину, что любое место Парижа, стоило лишь приостановиться даже на минуту, неудержимо вызывало работу воображения. Эта постоянная работа воображения придавала остановкам особую цену, но и нагромождала столько последствий, что среди них почти уже негде было ступить. Чем, например, мог понравиться Стрезеру этот дом, где жил Чэд? Многоэтажный, огромный, светлый, дом этот поразил его отменным качеством – Стрезер достаточно разбирался в строительстве, чтобы мгновенно определить, как превосходно он исполнен, – и, как скорее всего выразился бы наш друг – просто "давил" на него. Вдруг Стрезера посетила странная мысль, что ему, вероятно, пошло бы на пользу, если бы волею случая его сейчас заметили из окон третьего этажа, поглощавших, казалось, все мартовское солнце. А вот какую пользу мог он извлечь из понимания того, что это отменное качество, которое его "подавляло", это великолепие, явившееся результатом совершенного чувства меры и гармонии, идеального соотношения частей и пространств, да еще приумноженное орнаментом, вполне отчетливым, но неброским, и фактурой камня, светлосерого, холодного, чуть согретого и отшлифованного самой жизнью, – что это великолепие лишь выражение престижа, брошенный ему, Стрезеру, вызов? Но тут как раз случилось то, чего он втайне желал – его заметили, и желаемое стало явью. Несколько окон были распахнуты в лиловатую синь, и, прежде чем Стрезер решился разрубить гордиев узел, перейдя на другую сторону, на балкон вышел молодой человек, осмотрелся, зажег сигарету, швырнул спичку через перила и, опершись на них, принялся, пока курил, обозревать, что творится вокруг. Его появление побудило Стрезера задержаться в прежней позиции, и вскоре он почувствовал, что его присутствие не осталось незамеченным: молодой человек устремил на него взгляд, словно в подтверждение того, что и сам находится под наблюдением.
Все это вызвало у Стрезера интерес, и ему было бы еще интереснее, если бы этот молодой человек оказался Чэдом. Поначалу Стрезер подумал – а вдруг это Чэд, только сильно переменившийся, но тотчас сообразил, что слишком многого требует от перемены. Легкий, зоркий, быстрый, молодой человек на балконе держался с такой приятностью, какой не достигнешь исправлением манер. Стрезер, конечно, полагал увидеть Чэда в исправленном варианте, но не настолько же, чтобы его нельзя было узнать. И без того очень многое говорило о значительных достижениях; достижением следовало считать уже то, что этот джентльмен там, наверху, – друг Чэда. Он – этот джентльмен наверху – тоже был молод, даже очень молод, настолько молод, что явно забавлялся видом пожилого наблюдателя и гадал, как тот поступит, когда увидит, что сам оказался под наблюдением. От его игры веяло молодостью, молодость смотрела на Стрезера с балкона; молодость была для него сейчас во всем, кроме дела, за которое он взялся, и то, что Чэд ассоциировался с духом молодости, тотчас подняло его в глазах Стрезера на новую высоту. Этот балкон, этот величественный фасад приобрели в его воображении значение свидетельств чего-то высшего; они поднимали Чэда не только материально, но и, как бы в силу созданного ими прелестного образа, на тот уровень, какого и он, Стрезер, – как, радуясь, решил мгновение спустя, – пожалуй, сможет достичь. Молодой человек все еще смотрел на него, а он – на молодого человека, и очень скоро его уединение там, наверху, представилось Стрезеру сомнительным удовольствием. Такое уединение и ему было доступно, но сейчас его волновало другое – свой дом, свой очаг в этом огромном насмешливом городе, на который он заявил совсем крохотную долю права. У мисс Гостри был здесь очаг; она сама ему об этом сказала, и у ее очага ему, конечно, найдется место. Но мисс Гостри еще не приехала и, возможно, не приедет еще несколько дней. А пока в своем положении изгоя он мог утешаться лишь мыслью о маленькой, второразрядной, по всем приметам, гостинице в одном из переулков неподалеку от рю де ля Пэ, где, заботясь о его кошельке, мисс Гостри сняла ему номер, – гостинице, которая в его сознании была связана с вечными сквозняками, стеклянной крышей над внутренним двориком, скользкими лестницами и присутствием Уэймарша даже в те часы, когда он почти наверняка находился в банке! Прежде чем двинуться с места, Стрезер подумал, что Уэймарш, и только Уэймарш, Уэймарш в полной силе, лишь укрепившийся в своих принципах, противостоит сейчас молодому человеку на балконе, и ему, Стрезеру, придется сделать между ними выбор. Но, когда он двинулся через улицу, подумал, что сможет уйти от этого выбора. Хотя тем, что перешел на другую сторону и миновал porte-cochère дома, где жил Чэд, он сознательно предавал Уэймарша. Так это или иначе, но потом Стрезер ему все расскажет.
Часть 3
VI
В тот же вечер, оставшись в отеле, Стрезер все рассказал Уэймаршу за ужином, который – Стрезер так и не смог избавиться от этого чувства – зря себе навязал, пожертвовав более редкой возможностью. С упоминания принесенной жертвы он и начал свой рассказ, или – как сам бы его назвал, если бы питал больше доверия к собеседнику, – свою исповедь. Исповедь Стрезера сводилась к тому, что он чуть было, так сказать, не попал в полон, но вопреки соблазну не позволил себе принять с ходу приглашение на ужин. Допусти он такую вольность, Уэймарш лишился бы его общества, а потому он подчинился велению совести; он подчинился велению совести и в другом случае, постеснявшись привести с собой гостя.
Уэймарш, съев суп, поверх пустой тарелки озирал мрачным взглядом веления своей совести, вызывая смятение Стрезера, который еще не вполне научился разбираться в последствиях производимого им впечатления. Впрочем, нетрудно объяснить, почему он был не уверен, что его гость придется Уэймаршу по вкусу. Это был молодой человек, с которым Стрезер только что познакомился, ведя некоторые, весьма непростые, расспросы о другом молодом человеке – расспросы, которые единственно благодаря этому новому его знакомцу, не оказались бесплодными.
– О, – сказал Стрезер, – мне о многом надо вам рассказать. – И сказал это тоном, явно призывавшим Уэймарша помочь ему насладиться этим рассказом.
Стрезер замолчал в ожидании, когда подадут рыбу, отпил вина, вытер длинные вислые усы, откинулся на спинку стула и с интересом посмотрел на двух англичанок, которые, скрипя ботинками, шествовали мимо их столика; он даже поздоровался бы с ними, если бы они всем своим видом не охладили его порыв; а потому ограничился тем, что, дабы хоть чем-то проявить себя, громко сказал: "Merci, François!", когда официант принес рыбу. Здесь было все, чего Стрезер желал, все, что могло сделать это мгновение прекрасным, все – кроме возможной реакции Уэймарша. Маленькая salle-à-manger с навощенным полом и желтоватым освещением дышала уютом; Франсуа, скользивший между столиками, расплываясь в улыбке, казался другом и братом; patronne с накладными плечами и поднятыми к груди руками, которые она без конца потирала, всем своим видом заранее выражала согласие с невысказанными мнениями клиента – короче говоря, парижский вечер в восприятии Стрезера находился в полной гармонии с бесподобным вкусом супа, с доброкачественностью, как ему по наивности мнилось, вина, с приятной жесткостью крахмальной салфетки и хрустящей коркой хлеба. Все это было желанным фоном для его исповеди, а исповедь его заключалась в том, что он дал согласие – в этой обстановке признание легко и просто слетело бы у него с языка, лишь бы Уэймарш принял его легко и просто – на déjeuner завтра ровно в полдень. Где именно, он не знал: дело в том – и тут была некая тонкость, – что его новый приятель, как ему запомнилось, приглашая его, сказал: "Посмотрим. Куда-нибудь я вас да свожу" – впрочем, большего и не требовалось, чтобы завлечь Стрезера. Теперь же, оказавшись лицом к лицу со своим подлинным сотоварищем, он чувствовал, что вот-вот покраснеет. Он уже позволил себе кое-какие поступки, которые, как по опыту знал, способны были вогнать его в краску. Если Уэймарш их осудит, у него, по крайней мере, будет чем объяснить это охватившее его сознание неловкости, а потому Стрезер принялся представлять свои прегрешения хуже, чем они были на самом деле. При всем том смущение не покидало его.
Чэд был в отсутствии: его не оказалось на бульваре Мальзерб – и вообще в Париже, о чем Стрезер узнал от консьержа, тем не менее он поднялся на третий этаж – поднялся из чувства неконтролируемого и, право же, нездорового, если угодно, любопытства. Консьерж сообщил, что третий этаж сейчас занимает друг жильца, и это послужило Стрезеру благовидным предлогом для дальнейших расспросов, для расследования под кровом Чэда без его ведома.
– Я действительно обнаружил там его друга, который, по его выражению, сохраняет Чэду гнездо, пока сам он, как выяснилось, обретается где-то на юге. Месяц назад он уехал в Канн и, хотя вскоре должен вернуться, раньше чем через неделю не появится. Я, понятно, вполне мог бы неделю обождать и по получении этих сведений сразу уйти, но поступил наоборот: я остался. Я мешкал, слонялся и, более того, пялил во все стороны глаза, и – как бы это назвать – принюхивался. Мелочь, конечно, но там стоял какой-то… какой-то приятный Дух.