Флорек не выносит этого балагурства, но Войцех, видно, иначе не может. Рот у него не закрывается с утра до ночи, и он отравляет Флореку всякую минуту, не давая подумать ни о чем, кроме этого проклятого кирпича.
- Главное, чтобы глина была хорошо разделана. Не слишком густо и не слишком жидко. Когда тебя самого будут в глину класть, то там тебе все равно - мягкая она или жесткая. Но здесь это главное.
- Замолчали бы вы лучше.
- А чего мне молчать? Лучше работается, если поговоришь по душам, - человек не скотина бессловесная. А тут, понимаешь, все дело в том, чтобы, хорошо сработать. Не дай бог, плохой кирпич выйдет, господин хозяин не заработает на нем, сколько собирался, да еще, сохрани боже, и урежет жалованье надзирателю. Да, да, тебе небось кажется, что все это трын-трава, а дело-то важное! Жалованье господина надзирателя, шутка сказать!
- А мне-то что? Пусть хоть подохнет.
- О-о! Вот это уж, парень, нехорошо! До жалования надзирателя, говоришь, тебе дела нет? Что ж ты, не знаешь, что бог велел любить ближних? А господин надзиратель - твой ближний. Или ты, может, и в господа бога не веришь, - совсем большевик, а?
Флорек стискивает зубы. Ему так и хочется хватить Войцеха по насмешливому, морщинистому лицу, по глумливым щелкам глаз. Стиснув зубы, он продолжает посыпать песком форму.
- Вот, вот работай, не работающий да не ест. А так - по крайней мере измучишься и еда на ум не пойдет! Зато потом будет легче на небо попасть, потому что обжор туда не принимают. Видишь, господин хозяин о нашем спасении хлопочет, наши грехи на себя берет, жрет и пьет за нас, а мы никакой благодарности не чувствуем. Вот и ты, были бы у тебя деньги - сейчас водка, девки, пиво, драка, - греха не оберешься. А тут наработаешься за целый день, так ночью и помышлением-то не согрешишь, ничего и не приснится, - так прямо в небо и отправишься. А все благодаря господину хозяину… Потише, потише, не вываливай так быстро, не то форму потеряет. С кирпичом, брат, надо осторожно, тихонечко, это тебе не пустяк какой! Из кирпича церковь выстроят, господин хозяин пойдет туда за спасение твоей души помолиться.
- Синагогу скорей, - ворчит сквозь зубы Флорек.
- А хоть и синаногу, - перед господом все люди равны. Господин хозяин, что с пейсами, что без пейсов, одинаково людей грабит и, в церкви ли, в синагоге ли, все равно впереди всех сидит. Простой человек, что с пейсами, что без пейсов, одинаково с голоду подыхает и, в костеле или там в синагоге, на паперти стоит. Это и есть равенство, - смекаешь? Господь бог на пейсы не смотрит, он смотрит только, полон у тебя кошель или нет.
- Вот бы вас жена-то послушала!
- А и пускай бы послушала. Что ж, жена как жена, как и всякая баба. Не лучше, да и не хуже. Конечно, к ксендзу ее так и тянет, - еще бы, оба в юбке ходят, вот ей и легче с ним договориться, чем с мужиком.
Флорек не слушает. У него ломит спину, пот заливает глаза, монотонный голос Войцеха жужжит над его ухом, как назойливая пчела.
- А? Как ты думаешь?
- Не слышал, что вы говорили.
- Ой, нехорошо! Говорю тебе, Флорек, от души советую, не раздумывай ты, не размышляй! Из думок еще никогда ничего доброго не выходило. Это господское дело - думать. А ты думай об одном: сколько песку в форму насыпать, как лучше перевернуть - и точка! Видал, как машина быстро работает? А почему? Потому что машина не думает. А станешь думать, так еще, не дай бог, бунтовать тебе вздумается, захочешь каждый день хлеб жрать, или картошку салом заправлять, или еще в какой разврат впадешь. А так, делаешь кирпичи и живешь себе, как у Христа за пазухой. А с этим Анатолем ты лучше не водись; чистый безбожник: господ хозяев не уважает.
- С Анатолем? А кто его сюда притащил, как не вы? А где вы просидели все воскресенье с послеобеда? Не у Анатоля? Книги-то вы у кого берете? А меня попрекаете…
Увядшее, как мерзлое яблоко, лицо Войцеха еще больше морщится от неудержимого тихого смеха.
- Сопляк ты еще, Флорусь, вот что. С тобой ни пошутить, ни поговорить толком… Анатоль… Шутка сказать!
- Ну вот, а сами говорили, что…
- Страх, какой ты еще птенец, Флорусь. Ну ничего, ничего, песок только сыпь ровно, еще выйдет из тебя что-нибудь. Как знать, может тебя даже в машину произведут, - ехидно прибавляет он, увидев прояснившееся лицо парня.
Флорек стискивает зубы и еще ожесточеннее принимается за работу.
- Ты не глядел, те, что в сарае, уже высохли?
- В полдень уже будут сажать в печку.
У Войцеха, видно, и у самого во рту пересохло, на некоторое время он затихает.
Но тут над ямами, где копают глину, вдруг возникает какая-то суматоха. Тачечник, возивший глину, испуганно кричит что-то. Кто-то бежит к ямам. Флорек ничего не видит, бегая от столов к рядам кирпичей на земле. Но Войцех уже несколько раз поднимал голову, беспокойно поглядывая в ту сторону.
- Флорек, сбегай-ка, погляди, что там у ям случилось.
Обрадованный неожиданным перерывом, Флорек несется, расправляя на ходу наболевшие мускулы. У ям уже целая толпа.
- Мундека засыпало, - говорит побледневший тачечник.
От печей, задыхаясь и покачивая жирным животом, бежит надзиратель.
- Лопаты, откапывать! - кричит он хриплым голосом, хотя люди и без него уже схватились за лопаты.
Но дело идет медленно, осыпался весь склон ямы.
- И пикнуть не успел, - говорит дрожащий тачечник. - Подъезжаю с тачкой, а ему уж - крышка!
- Не болтать! Копать! - орет надзиратель, хотя люди и без окриков выбиваются из сил, стараясь спасти товарища.
- Осторожно! Как бы дальше не осыпалось!
Но Флореку не до того. Как безумный отшвыривает он землю, не глядя куда.
- Потише! Сейчас должен показаться. Как бы не поранить лопатой!
Флорек падает на колени и разгребает землю руками. Растопыренная ладонь. Вся рука.
- Не тащить. Отсыпать глину!
В яме лежит Мундек. Багрово-синее лицо. В волосах глина. Егджей, что работал когда-то у фельдшера, расстегивает ему рубашку и слушает сердце. Потом щупает пульс, хотя сразу видно, что зря. Задавило - и все.
Сбегается толпа со всего завода. В глухом молчании стоят люди у края ямы. Смотрят вниз. На багрово-синее лицо, на спутанные волосы с набившейся в них глиной.
Но надзиратель уже пришел в себя.
- Это еще что? На работу! Зеваки здесь не требуются! Ну, живо беритесь! Вынимать кирпич из печи! Вонсик, Лучак, отнесите его пока в сарай!
Они берут его подмышки и под колена. Голова свешивается. Флорек хочет поддержать ее.
- А ты тут что?
- Брат, - отвечает он сдавленным голосом.
- Брат? Ну, и что с того? Они и вдвоем отнесут. Ты вручную работаешь?
- Да.
- Живо! Там Войцех зря стоит! Завтра нечего будет в печку сажать. Бегом! Хватит тут нюни разводить! Не останавливать же работу!
Сапоги - точно в тысячу кило весом. Едва-едва, напрягая все силы, Флорек тащит ноги. Работа не ждет. Насыпать форму песком, выровнять… Там, в сарае, на глиняном полу лежит Мундек… Не слишком много песка - не то кирпич выйдет неровный; не слишком мало - не то прилипнет и не отстанет… В волосах у него глина… Теперь новый ряд. Сколько там еще осталось до тысячи? Сразу задавило. Теперь перевернуть… И пикнуть не успел!..
Войцех украдкой поглядывает на покрасневшее лицо парня.
- Анатоль будет здесь сегодня вечером.
- Ну, так что?
- Как-никак, а что-нибудь…
- Думаете?
- Думаю. Все по горло сыты.
- Вы с ним уже говорили?
- Еще бы! Он и раньше хотел, когда снизили плату от тысячи.
Несколько минут они работают молча. Но Войцех не может долго молчать.
- Вот видишь, говорил я, что главное - кирпич? Съест человека - и точка.
- Из-за испорченного кирпичика больше шума, чем из-за человека, - горько говорит Флорек.
- А как же иначе? Кирпич продадут, а тебя нешто кто купит? Рабочих рук всегда хватает. Люди плодятся как кролики, - нашему создателю во славу, господину хозяину во утешение. Кирпич, он всегда кирпич. А ты что? Ничто. Впрочем, говорят, из глины человек вышел и в глину обратится. Да, да. Смотри, надзиратель-то как усердствует!
- Боится, как бы неприятностей каких не вышло.
- Ну да! Неприятностей! Небось они себя не обидят! "По собственной неосторожности" - и весь разговор! Это уж всегда так. Известно, парень молодой, легкомысленный, кроме озорства да развлечений, ни о чем и не думает. Наелся, отоспался, так что ему не до собственной безопасности, только под убыток хозяина подводит, работу задерживает.
Флорек мрачно укладывает кирпичи.
- Надо бы матери дать знать.
- Не отпустит хозяин. Открытку пошли.
- Не дойдет. У нас там почта раз в неделю ходит.
- О несчастье узнать человек всегда успеет. Не пиши лучше, а то только на дорогу потратится, - позже узнает, меньше плакать будет.
Темнеет. Они моют руки в глиняной яме. Войцех сворачивает узеньким переулком к баракам. На углу он обгоняет девушку. Рваный платок, сваливающиеся с ног туфли, но накрашенные губы горят на бледном лице, словно рана. Она покачивает бедрами, осторожно ступая с камня на камень по глинистым лужам.
- Нечего сказать, нашла местечко, - ворчит про себя старик, глядя на безнадежную глушь предместья, на черные силуэты бараков, на груды кирпичного лома под накренившимся забором.
X
Долог, горек был путь Веронки из белой кухни седого барина сюда, в этот глухой переулок за кирпичным заводом.
Сперва - еще две службы. Но на обеих спохватились и со скандалом выгнали. Известно - прислуга. Ее хозяйка, у которой есть муж, деньги, квартира в четыре комнаты, та - другое дело. Той стоило пригласить врача, все было сделано на дому, и дня через три она уже со своим уланским поручиком на бал отправилась. А над Веронкой часа два издевались. И то, и другое, и третье, и какая, мол, испорченность, и как ее обманули! А что ж Веронке и оставалось? Она хотела служить, зарабатывать, пока возможно.
Лишь на последние дни сняла она угол у одной дворничихи. Денег на это хватило, она еще не все истратила, что удалось отложить у седого барина. Тут-то, на этом сеннике, в углу у нее и начались родовые схватки. Дворничиха подняла крик, что с нее, мол, и без того хлопот хватает, пусть-де идет рожать в больницу. Веронка долго упрашивала, но ничего не вышло. Пришлось через силу тащиться к трамвайной остановке - и в больницу.
Мрачная стена, серая, холодная. Железные ворота, с глухим грохотом захлопывающиеся за спиной. Длинные коридоры.
- Здесь.
Допросили тщательно, подробно. Об отце, о матери. Сердились, как это она не знает девичьей фамилии матери. Откуда ж ей знать? И, наконец, - замужем ли?
Вся кровь бросается в лицо.
- Ну, скорей!
- Нет…
И кому какое дело? Ведь если бы Эдека не посадили в тюрьму… Впрочем, тогда она не стояла бы здесь, а была бы теперь дома, и Эдек радовался бы. Ну да, он ведь говорил как-то, что любит детей.
Ее еще долго расспрашивают. Не спеша записывают, - куда им торопиться? Холодный пот выступает на лбу Веронки. Она до крови прикусывает нижнюю губу, чтобы не закричать. Потом велят пока присесть на деревянной скамье в коридоре. На грязном полу валяются клочья окровавленной ваты. Веронку тошнит от ее вида. Сквозь приоткрытые двери видны маленькие кроватки - дети. Там сидят женщины в белых халатах, перешептываются, сворачивают бинты. Из-за других дверей несется непрестанный монотонный стон: "О-о-о… О-о-о…" Упорный, назойливый. Веронке все хуже. Неумолимые железные обручи стискивают поясницу. Она вся сжимается в комок, корчится, ничего не помогает.
Мимо проходит сиделка.
- Сестра!
- Ну, что с вами?
- Я не могу больше.
Слова переходят в стон. Одетая в белое женщина минуту соображает.
- В родилке еще нет места. Да тебе и рано. Идем, приляжешь в температурной палате.
Веронка с трудом поднимается. Согнувшись, входит в большую палату. С некоторых постелей приподнимаются растрепанные головы.
- А ну-ка встаньте!
Серая, как пепел, женщина вылезает из-под одеяла.
- Посидите немножко на стуле. Сейчас освободится место в родилке, тогда мы эту женщину заберем.
Веронка стоит в нерешительности.
- Ну, что еще? Ложись!
Она с отвращением ложится на влажные от чужого пота, дурно пахнущие простыни. Сидящая на стуле женщина окидывает ее враждебным взглядом. Глухо стонет.
У одной из кроватей в углу столпилось несколько человек. Веронка смотрит. Лысый господин в очках - наверное, врач. Столпившиеся сиделки и полицейский.
- Кто? Ты меня слышишь? Кто? - говорит полицейский.
- Дайте еще немного льду на голову. Так. Теперь проглотите кусочек… Ну, так кто же?
Родовые боли с новой силой схватывают Веронку. Как сквозь туман, она слышит упорный, все повторяющийся вопрос:
- Кто?
Вдруг допрашиваемая со стоном приподнимается. Землистое лицо, кирпично-красные пятна на щеках. Жидкие бесцветные волосы прядями свешиваются на лицо.
- Кто? Да не упирайтесь же, ведь вы через несколько часов умрете.
И снова:
- Кто?
И снова:
- Вы же умрете через несколько часов!
Девушка приподнимается на локтях. Сдавленный шепот. Полицейский торопливо записывает что-то в своем блокноте. Затем на большом листе бумаги. Господин доктор подписывает. Дальнейшего Веронка уже не видит, - ее зовут в родилку. С трудом делает она эти несколько шагов.
Странные столы. Один, другой. На втором уже лежит кто-то.
- О господи, господи, господи!
- Не орать!
- Не могу больше, не могу!
- А с кавалерами могла бегать, а? Только когда сюда попадут, орать начинают.
Акушерка в ярости. Четырнадцатые роды за ночь!
Веронка лежит тихо, хотя от боли у нее в глазах темнеет.
- Замужем?
- Нет! - она стискивает зубы.
- Ну, разумеется. Не терпелось девочке. Первый ребенок?
- Да.
С ней делается нечто непонятное, чудовищное. Изо всех сил Веронка впивается зубами в собственную руку, беззвучно повторяя:
- Эдек, Эдек, Эдек.
- Кричать! Ну, кричите же!
Но Веронка не может уже кричать, хотя пытается. Сквозь стиснутое каким-то железным обручем горло не прорывается ни один звук.
- Ну, вот и все. Девочка.
Веронка даже не открывает глаз. Ей уж ни до чего нет дела.
- Ну, теперь только доктор зашьет и поедем в палату. Даже и хорошенькая девчушка, только крохотная.
Врач медленно вонзает иглу. Всякий раз, как он наклоняется, кровь ударяет ему в голову. Он выпрямляется и ждет, пока красная волна отхлынет. И снова вонзает иглу.
- Говорила я - кричать, - недовольно ворчит акушерка.
Теперь на носилки. Вниз по узкой крутой лестнице. Веронка судорожно цепляется за носилки. Несут долго, бесконечно долго. Ощущение, будто она повисла в воздухе над страшной бездонной пропастью. Упадет. Еще секунда и упадет.
Но вот, наконец, и барак для родильниц.
- Место сейчас освободится. Придется пока на полу.
Она видит лишь бесконечные ряды железных ножек от кроватей да кое-где свешивающийся край серого одеяла.
- Живо собираться! Не видите, что мы ждем?
Худая, изможденная женщина медленно одевается. Теперь Веронку кладут на кровать. Там уже кто-то лежит. Отвратительное прикосновение чужого тела. Снова влажные от пота простыни. Та, другая, стонет. Не громко, но измученную Веронку этот ноющий голос осаждает со всех сторон, как липкая грязь, колет тонкими булавками в мозг, отвратительным желтым пятном мелькает перед глазами.
Приносят кроватку.
- Ну, вот вам ваша дочь, - говорит сиделка.
Но у Веронки не хватает сил даже голову приподнять.
И опять:
- Замужем?
- Нет.
Голос сиделки сразу теряет оттенок доброжелательности.
- Разумеется… не таковская!.. - цедит она сквозь зубы, осматривая палату.
Веронка хочет сказать, что ведь если бы Эдека не забрали… Но вдруг ее захлестывает волна безысходного горя. И она лишь безудержно всхлипывает.
- Да, да, раньше надо было думать, - продолжает резкий голос.
Но разве в этом дело? Веронка не может понять, чего от нее хотят. Ведь так или этак, все равно ребенок есть ребенок, точно такой же, как другие. В чем же она провинилась перед этой, одетой в белое, женщиной?
Но она слишком слаба, чтобы говорить. Она лежит в тупом одеревенении, качается на волнах колышущегося моря, утопая в несущемся со всех сторон шуме. Ей хочется лишь одного: ночи. Темной, беззвучной ночи. Отдохнуть, отдохнуть.
Но здесь таких ночей не бывает. Над дверями упорно, назойливо горит лампа. С одной стороны пышет красным жаром железная печурка. С другой - пробивается сквозь щели в деревянных стенах ледяной ветер. Туман лихорадки, сладковатый запах разлагающейся крови. И над всем этим непрестанный, мяукающий плач детей. Будто котята. У дверей кто-то стонет. Две женщины пронзительным шепотом ссорятся. Другие мечутся на постелях в тревожной, полной видений дремоте.
Веронку сжимает в волосатых лапах ночной кошмар. Из всех углов выглядывают страшные лица, какие-то призрачные морды. Тьма густа, как свертывающаяся кровь, и все же не окутывает мраком распаленной головы. Гигантский брюхатый паук ползет по стенам, наполняет собой всю палату, душит, затрудняет дыхание, гнетет к земле. Липкое тело соседки кажется телом посиневшей, вздувшейся утопленницы. Волосы, словно осклизлые водоросли, цепляющиеся хищными щупальцами за руки. Отчаянное мяуканье котят, которых топят в глинистом пруду, раздирает слух.
- Это дети плачут, - говорит себе Веронка.
Но нет, это неправда, неправда! Слепые котята барахтаются беспомощными лапками в густой воде глинистого пруда. Кружится карусель, снова возникают омерзительные, сладострастные рожи и при следующем обороте карусели исчезают во тьме. Дышащий зверь притаился в ногах кровати. Непонятный страх хватает Веронку за волосы.
А между тем она не спит. Слышит, как с перерывами, долгими, как сама жизнь, бьют часы на башне. Вот еще час. Как далеко до рассвета! Как далеко до следующего боя часов.
Наконец, воздух начинает сереть. Неуверенно, едва-едва. Пышущая жаром печурка, наконец, погасла. Чудовищные призраки тают, впитываются в стены.
"Сейчас усну", - думает Веронка.
Но в палату уже входят сиделки. Умыванье. Измерение температуры. Подают судна. Проветривают.
"Как только кончат, буду спать", - решает она.
Глаза слипаются. Тяжелые веки наливаются свинцом.
- Не спать, на то есть ночь!
Низенькая монахиня в белом накрахмаленном чепце. Тонкий острый нос.
Веронка с трудом открывает глаза.
- Читать молитву! Только все!
Этот голос, как кнутом, подгоняет.
- Отче наш…
Монотонное бормотание наполняет палату.
- Богородице, дево, радуйся…
"Ну, теперь скоро конец", - Веронка с трудом договаривает последние слова молитвы.
- Это еще что! Там, у окна - открыть глаза! Читать литанию.