Облик дня - Ванда Василевская 8 стр.


Бесконечные возгласы.

Хор голосов пугливо, монотонно отвечает:

- Моли бога о нас…

- Моли бога о нас! - говорит вслед за другими Веронка, с мучительным трудом преодолевая усталость.

"Ну, теперь-то уж…"

Но теперь наступает время завтрака. Чай в выщербленной жестяной кружке и толсто нарезанный хлеб. Потом докторский обход. Потом еще что-то. И, наконец, обычный дневной шум, отголоски ссор, стоны, сердитый голос сиделки, крик детей.

Веронка смотрит на маленькое красное личико. И вдруг ее захлестывает бесконечное сочувствие, несказанная жалость. Волна любви к этому беспомощному, тихонько лежащему под больничным одеялом созданию захватывает все ее существо.

Так она лежит три дня. На четвертый врач говорит:

- Выписать домой.

Не то чтобы она была уже здорова. Но - нет места. Из родилки приносят все новых. Нельзя же класть на койку уже не по две, а по три родильницы. Стало быть - "домой".

"Где только этот дом?" - думает Веронка, проходя по больничному двору. По пятам за ней следует сиделка.

- Это вы меня так провожаете?

- Швырнешь ребенка где-нибудь во дворе, а потом возись с ним! Уж лучше присмотрю, чтобы ты вынесла его за ворота.

Веронка сперва даже не понимает. И лишь когда спотыкающиеся ноги уже несут ее по улице, эти слова доходят до ее сознания. И правда, случается. Потому так и сторожили ту женщину, что родила двойняшку. День и ночь смотрели, чтобы она кормила детей, а потом дворник сам вывел ее за ворота. "Швырнешь куда-нибудь!" За ту они боялись, как бы она не заморила голодом или не задушила детей. Но что она с ними сделает за воротами?

"Это уж их не касается", - со сжавшимся сердцем объясняет себе Веронка.

И вправду, какое им дело? Ведь это уже вне больницы… Их дело, чтобы ребенок родился, а что дальше - их не касается.

"Ну, разумеется", - убеждает она сама себя, и сердце ее все мучительнее сжимается в маленький, подступающий к горлу комок.

Дворничиха сердито бормочет что-то под нос, но все же сдает угол с сенником. Ведь у Веронки есть еще деньги.

- Только чтобы мне ребенок тут криков не устраивал, - решительно предупреждает она.

Но девочка ведет себя превосходно. Лежит тихохонько, как сверток тряпья.

- В приют отдай. Да сразу же займись этим, потому не так-то это просто.

- В приют?

- А как бы ты думала? Нешто с ребенком возьмут на службу? Разве что ты теперь такая барыня, что и в работе не нуждаешься? Только помни, что даром я тебя держать не стану, и не воображай!

Устроить ребенка в приют оказывается действительно не так-то просто. Всюду отказывают. Всюду переполнено.

- Оставь его где-нибудь в воротах, найдут, так обязаны будут взять, иначе не выйдет.

Веронка пересчитывает деньги. Они уже на исходе. Дворничиха подозрительно заглядывает ей в руки.

- Как же так, оставить в воротах?

- Обыкновенно, мало ли так делают? Уж и рохля же ты!

Но на это Веронка не может решиться. Деньги кончаются. Она уже задолжала дворничихе за две недели. Питается одним сухим хлебом. Ребенок кричит, когда она прикладывает его к пустой груди. Кричит по ночам. Веронка тоже больна. На нее нападает внезапная слабость, в глазах темнеет, в ушах шум.

- Ну, барышня, либо так, либо этак. Денег ты не платишь, ребятенок мне всех жильцов криком выживает. Кабы ты еще могла на службу поступить, я бы, может, и потерпела. Да кто тебя теперь возьмет? Чистый скелет…

Это-то верно. Веронка уже пыталась. Но ни одна дама в бюро по найму на нее и не взглянула.

- Что-то мне сдается, что никакого толку от тебя не будет. Сделай-ка, как я говорю, ведь и себя и ребенка заморишь. Не будь дурой. Ему же лучше будет.

Веронка долго всхлипывает. Но у нее ни гроша в кармане, а завтра ей надо отсюда убираться. Дворничиха сказала ей это окончательно и бесповоротно.

Но малютка слаба, в чем душа держится. И когда ее находят в воротах, она уже не дышит. С матерью тоже долго возиться не приходится; Веронка как безумная бродит по той же улице и прямо-таки сама лезет в руки полиции. Ну, и прямо в тюрьму.

…Потом она однажды стоит за тюремными воротами и смотрит в пространство, на городские улицы.

Куда, в какую сторону идти? Ни одна дорога никуда не ведет. Ни одна нигде не кончается. Безнадежно затерявшись в шуме города, Веронка долго стоит, устремив вдаль невидящие глаза. "Домой". Где этот дом? А между тем ведь он все же есть. То-то скроит мину мачеха при виде такой гостьи! Если Веронка вообще как-нибудь доберется.

Легкий узелок оттягивает руку. Ноги подгибаются. Но надо же, наконец, куда-нибудь. Хоть к дворничихе, что ли. Воспоминание о Янце, лежащей в уголку ворот, пронизывает ее холодной дрожью.

- А тебе чего здесь опять надо?

- Выпустили.

- Вижу, вижу, что выпустили, а сюда-то зачем? У меня не приют для уголовников.

Веронка вдруг бледнеет.

- Ведь вы же сами…

- Что сами? Скажи, скажи, что? Ишь какая! Ко мне прицепилась! Убирайся, и чтоб я тебя больше не видела!

Но ноги у Веронки подгибаются. Глупая слабость подступает к сердцу, к горлу, перед глазами мелькают темные пятна.

- Что это? Больна, что ли?

- Разрешили бы… только одну эту ночь… Завтра уйду.

Тонкие губы сжимаются в минутном размышлении.

- А, черт с тобой, ночуй, что ли! Но только раз, больше и не надейся!

- Нет, нет, - боязливо уверяет Веронка, трепеща, чтобы та вдруг не передумала.

Тот же сенник, на котором она спала прежде с Янцей. Сбившийся и жесткий. Но над ним хоть не маячит тюремная решетка. Когда дворничиха выносит из каморки лохань, двери широко распахиваются в сени. И никто не сторожит. Можно встать и выйти, можно идти куда глаза глядят.

Куда? Ей вдруг вспоминается Эдек. Но она так устала, что не может даже плакать.

- А этот твой уже вышел?

- Наверно, уже…

- Не видалась ты с ним?

- Нет…

- Вот глупая девка! Почему же?

Молчание.

- Хотя, правда, мужик - всегда мужик. Какой он там ни будь, а о этих делах думать не любит. Сделает ребенка - и был таков. А потом: "Я вас не знаю", - и кончено! Знаю я мужиков, знаю!

Молчание. В сухих глазах нестерпимое жжение. Нет, нет, дело не в том, а только, как же можно искать теперь Эдека? Как предстать перед ним в истрепанном платьишке, в этих расшлепанных башмаках, без чулок, с лицом, увядшим от слез и болезни? Может, он и не узнает. А потом… Как сказать ему о Янце? Эдеку, который любит детей? Как оправдаться перед ним? Не поверит. Она связана по рукам и ногам, заклеймена печатью уголовной тюрьмы, именем убийцы. Не поверит, как не поверили и те, в суде. С этим уже покончено на вечные времена. Этого уже нет нигде под широким небом. Не надо, нет, не надо искать Эдека. А может, он уже и забыл? Сколько девушек улыбалось его смеющимся глазам, таких же девушек, какой была когда-то и она, Веронка. Может, он уж не помнит ни карусели на храмовом празднике, ни вечера в кино, ни всех других вечеров. Они просыпались в пыль и грязь, как те бусы, что он ей когда-то подарил. Их растоптали людские ноги, с грохотом раздавили колеса тяжелых телег. Пропали! И уж не найти их, не склеить, не очистить.

- Не спишь, что ли?

- Что-то не спится.

- Спи, не раздумывай. Что с воза упало, то пропало, не вернешь. Нечего попусту голову ломать.

Теперь она старается лежать неподвижно, чтобы шорох соломы не разбудил дворничиху. Рука деревенеет, по ней бегают мелкие, назойливые мурашки. Наконец, засыпает на короткое время, оставшееся до утра. А там - в путь!

- Когда же ты дойдешь?

Веронка пожимает плечами. Откуда ей знать, дойдет ли она вообще. Да и не все ли равно.

По шпалам. По тропинке между хлебными нивами. По деревенской улице. Ослабевшие ноги спотыкаются, в глазах темнеет. Без конца, без конца тянется пыльная, противная белизна большой дороги. Шаг за шагом, вон до того камня, до того дерева, до тех вон зарослей. Эх, лучше всего было бы лечь хоть вот тут в пыли, среди дороги, и больше не вставать. Пусть делается что угодно, пусть грохочут над головой тяжелые телеги, пусть топчут люди, лишь бы не двигаться. Закрыть наболевшие от солнечного света глаза. Не видеть, не слышать, не дышать.

Вот и вечер. Душный, парный, тяжелый. Больше ни шагу.

- Можно у вас переночевать?

Крестьянка подозрительно осматривает ее.

- Разве что в сарае.

- Только… денег у меня нет.

- Ничего, ночуй.

Веронка с трудом жует кусок черного хлеба. Жадно проглатывает несколько глотков жидкой сыворотки и глубоко погружается в свежее сено, в душистые, шелестящие вороха. Не слышит, не видит, весь мир описывает круги, катится шаром, кружится расцвеченным мраком вокруг. Гудит в ушах, как гигантский жук.

А утром снова дальше. И снова. И снова.

И, наконец, она приходит. Черные от угольной пыли улицы местечка. Сторонкой, чтобы кто не увидел, не удивился, к отцовскому дому, к покосившейся, низко присевшей к земле лачуге. Хотя, кто его знает? Может, они уже и не живут здесь. Может, их давно уже прогнали из этой, нанимаемой за гроши, комнатенки с кухней.

Но нет, живут. Она наклоняет голову, проходя в низкую дверь. В углу на койке кто-то шевелится. Желтое лицо оборачивается к двери. Отец.

Веронка тихонько присаживается, все еще держа в руках свой жалкий узелок. Мачеха волчком носится по избе, вздымая пыль длинной юбкой. Гремит со злости горшками на плите, не умолкает ни на мгновение.

- А не говорила я! Только и думают о городе, о заработках… Вот тебе и заработок! Ты что же, думаешь, что у нас тут через край переливается, а? Отец без работы. Три месяца, как шахта закрыта! Стал было работать на другой горе-шахте, так надо же было ему надорваться, вот тебе и вся работа! Только тебя тут и не хватало. Ловко тебя отделали, чистое привидение! А теперь надумала к папаше, на поправку? Как бы не так, есть тут от чего поправиться! Есть! В городе все-таки легче, не то, так другое. Да куда! Оно выгоднее, порастрясти денежки, растратить, растранжирить, и домой! Дайте кушать, потому у самих у вас всего в избытке! Конечно. Шлялась, шлялась в городе, а теперь: "Папа, дай!" Уж я так и знала, что ничего хорошего из всего этого не выйдет!

Веронка молчит. Ей хочется сказать, что это не так, и теперь и раньше не так было. Но тупая усталость не дает открыть рот. В уши назойливо врывается брань мачехи. Отец только вздыхает, как всегда, запуганный, оглушенный потоком, бурей, ураганом слов.

- Вместо того чтобы помочь, чтоб отблагодарить родителей, так вот тебе! Вместо того чтобы человеку отдохнуть на старости лет, расправить кости, так ему самому жрать нечего, да еще доченька является, делись с ней! Пока все хорошо, так и не вспомнит, а вот, когда беда пришла, так как же, на то и родители, пускай дают! А есть ли, что давать, - и не спросит. Является - и все! А обтрепанная, а худая, будто все эти годы милостыню просила! Понятно, что тебя там и на службе держать не хотели! На что похожа!

Она все сидит в сонном одеревенении, уже не разбирая отдельных слов, слыша лишь голос, который звучит точно издали, чужой и незнакомый. Лениво, туманно Веронка думает, что не двинется теперь отсюда, хоть бы ее палками гнали. Если хочет, пусть ее силой выносит. Нет, нет. Опять в раскаленную белизну большой дороги, в клубы врывающейся в рот пыли, опять передвигать опухшие, непослушные ноги - ни за что на свете!

- Ты что, оглохла? Не слышишь, что я говорю? Ишь, немая! А может, ясновельможной панне низко со мной разговаривать, я ведь женщина простая, в городах не бывала, не дослужилась до такого богачества, до такого барства, что вон даже пальцы из башмаков вылезли?

Веронка растерянно улыбается и мягко, медленно соскальзывает с низкой скамеечки на пол, падает в колышущуюся, безмолвную пропасть.

Дальше все улаживается как-то само собой.

А после отцовских похорон снова город.

- Жить можно, - доброжелательно разъясняет дворничиха, пытливо всматриваясь в светлые волосы и прозрачные глаза Веронки. Она рекомендует ей квартиру, растолковывает, как лучше устроиться.

И опять сенник в углу комнаты. Собственно только на день. Но если есть гость, то можно прийти и ночью. Тогда Бронка, старшая девочка хозяйки, - ей как раз пошел тринадцатый год, - неохотно поднимается. Сонно покачиваясь, ждет, когда снова можно будет лечь. Когда приходит живущий по соседству Людвик, она только отодвигается к стенке, ведь это знакомый. Чего там, много ли она места займет, маленькая, худенькая, всего ведь только тринадцатый год пошел.

Вот так-то и живется. Заработки не бог весть какие, а все же с голоду не умираешь. Кто-нибудь угостит стаканом чая, булкой с селедкой, а то и пивом. За квартиру тоже не слишком дерут. Уж очень гонятся хозяева за квартирантами. Оно и понятно, ведь, по правде сказать, удобств никаких, теснота, а жить на что-нибудь надо. Сам работал на оружейном заводе, глаза ему там выжгло, жена ходит по домам на поденщину, детей пятеро. Ну, пораскладывали сенники на полу, да и сдают углы. Под окном живет молодая пара с грудным ребенком. Дальше такой молодой, высокий - этот торгует на улице зеркальцами и шнурками для ботинок. У печки - нищий с женой; этим даже не плохо живется, только вечно дерутся, сам-то пьянчужка, всякий грош готов в кабак снести. Ну, и Веронка. Но для нее уже отдельного сенника не хватило. Да она в нем и не нуждается. Ведь днем все расходятся, одни детишки шумят, но она и не слышит. До сумерек можно выспаться.

А в сумерки на улицу. Сперва часто бывали неприятности, но теперь она уже все знает. Главное - не лезть на людные улицы, там ходят только те, что в шляпках, такую и не узнаешь, кто она такая. И не туда, где у какой-нибудь постоянное место, а то сразу скандал. А в остальном - как все, так и она. Научиться не трудно.

Взад и вперед, взад и вперед по переулку. Приостановиться - и дальше. Знать, где какое место. Хотя хороших мест все меньше. Чем сильнее нищета, тем больше конкуренция.

Их полно. Повсюду. Сидят за столиками ресторанов и кафе. Медленно прихлебывают черный кофе или тянут сквозь соломинку содовую воду. Если официант знакомый, можно обойтись и без этого. Долгим взглядом усталых глаз осматривают столики. Иной раз официант подаст знак, что можно присесть к столику. Иной раз гость и сам подойдет. И сразу по тому, что он закажет, видно, на что можно рассчитывать. Водка и закуски или пиво. Пить надо, если и не хочется. Как же, нельзя же зря сидеть. А чтобы кто спросил, чего тебе хочется, это уж редко. Приходится улыбаться и лить это холодное пивище в голодный желудок. И хотя это только пиво, голова сразу кружится. А потом уже все безразлично. Известно, времена тяжелые, фраеров все меньше. Всякий только и глядит, как бы поменьше дать и побольше взять.

Но этим еще хорошо. У некоторых и шубка есть, вытертая, облезшая, а все же шубка. Такая всегда что-нибудь и наличными получит, а уж если за одно угощенье, так за хорошее.

Подальше, в боковых улицах, уж не то. Там уже рваные туфли, платьишко еще туда-сюда, а под ним - одни, прости господи, лохмотья. И так, чем дальше, тем хуже, до самого конца города.

Ночь шелестит тихими шагами, озирается тысячью глаз. Протаптывает тротуары, каменные плиты, гладкий асфальт и кругляшки булыжников. Окликает молящим шепотом, задорным возгласом, коротким смешком, назойливыми, плаксивыми уговорами. Кутается в волочащееся по грязи шелковое платье, в деревенскую запаску, в синюю плиссированную юбчонку, в черную шаль, в шерстяной платок. Поблескивает заштопанными шелковыми чулками, белыми носками, голыми икрами. Прячется в углубления стен от секущего дождя, от снежной вьюги, от дующего в глаза резкого, осеннего ветра. Появляется, исчезает, рассеивается, сбивается в кучки, бежит торопливыми, мелкими шажками. Пульсирует тайной жизнью на каждой улице.

Или вдруг вся напрягается от пронзительного, пронесшегося откуда-то шепота: "Облава".

И тут уж - бегом, куда глаза глядят. Свернуть в переулок, притаиться под грудой досок на площади, втиснуться в темный излом улицы. Или уцепиться за руку незнакомого прохожего, благополучно пробраться сквозь опасные, обставленные кордонами места. Стоит лишь начаться в одном пункте, как уже известно повсюду. Пронзительный сигнал тревоги, шепот: "Облава!" - раздается по всему городу. Несется от стены к стене, с угла на угол, с площади на площадь, как ураган, дочиста выметая улицы. Есть ли у кого что на совести, или нет, все равно - бежать! Пусть у тебя все в порядке, все же безопаснее избежать этих пытливых глаз, обыска ловких рук, огня перекрестных вопросов.

Самый лучший заработок по субботам, когда у людей получка. Если на своей улице понапрасну простоишь полночи, тогда на вокзал. Там всегда может кто-нибудь подвернуться, а нет, так на крайний случай можно переночевать на скамье, у дверей кабака, у входа в театр, в кино.

Всяко бывает. Иной раз попадется щедрый гость, а иной раз приходится идти на всю ночь за чай с булкой. Да еще не с одним - на этот чай с булкой устраивают складчину двое, трое, а то и четверо. Утром едва домой дотащишься. А случится скандал, так еще обругают, побьют, вышвырнут на улицу.

Нет у Веронки вкуса к этому ремеслу. Дело у нее не идет. Она не хочет, боится поискать себе покровителя, а без этого всегда трудней. Другие девушки гонят ее с облюбованного места, а защитить, заступиться некому. Конечно, этакий отнимает все заработки, зато хоть есть родная душа, есть кто-то, кто заботится о тебе. Но Веронка не хочет, хотя охотники бывали. Неизвестно почему. То ли у нее этот Эдек так крепко в голове засел, то ли она просто такая уж боязливая. И посмеяться, пошутить она не умеет, чтобы понравиться гостю. Из центра города приходится отступать все дальше к окраинам. Ее вытесняют те, что посмелей, понарядней, посварливей. И так изо дня в день, все хуже и хуже. Липкая грязь оседает на рваных ботинках, липкая грязь оседает и на душе. И все уже безразлично, надо всем преобладает тупая усталость.

Она застенчива и из-за этого не дружит ни с кем из девушек. Только иногда заходит к этой Регине, у которой ребенок. Совсем еще маленький, волосики вьются, а носишко как пуговица.

"Такая, может, и Янця бы теперь была", - думает Веронка и приносит ребенку конфет.

Но дитя еще слишком мало, чтобы есть конфеты. Регина смеется, ах уж эта Веронка! Ничего не понимает в детях. Но откуда ей и понимать? Дома у них детей не было, а на местах, где она служила, все постарше были.

Назад Дальше