Ему дали в руки большой зажженный фонарь, он пожелал женщинам спокойной ночи и взобрался на антресоли, попросту чердачок, который так раскалялся от солнца, что даже в этот ночной час стены еще хранили дневной жар, и тут было невыносимо душно. Узенькое слуховое оконце выходило прямо на крышу и пропускало мало воздуха. Слов нет, после дортуара в гимназии Моронваля "старину Джека" трудно было удивить любым, самым неприглядным жильем, но там по крайней мере он был не один, а с товарищами легче сносить любые невзгоды. Тут же не было ни Маду - бедняги Маду! - ни кого-либо другого. И теперь он был в полном одиночестве в этой мансарде; из ее окошка было видно лишь небо, она терялась в его синеве, словно челн в открытом море.
Мальчик смотрел на покатый потолок, о который он уже ударился головой, на лубочную картинку, приколотую к стене четырьмя булавками, потом оглядел лежавший на постели костюм, приготовленный для него к завтрашнему дню: широкие холщовые синие штаны, которые у рабочих называются просто "портками", и блузу, крепко прошитую в плечах, чтобы она не разорвалась в пройме при резком движении рук. В брошенной на одеяло одежде, казалось, было что-то усталое, беспомощное, словно изнуренный человек без сил повалился на кровать, раскинув руки и ноги.
Джек невольно подумал: "Это я. Вот каким я теперь буду!" Ему было грустно видеть свой прообраз, а из сада между тем долетал неясный шум беседы захмелевших гостей, из нижней комнаты доносился оживленный спор между Зинаидой и мачехой.
Трудно было различить, что говорит девушка, у которой был низкий и глухой, как у мужчины, голос. У г-жи Рудик голос был нежный и певучий, и сейчас в нем звенели слезы.
- Да пусть он едет, господи, пусть едет! - говорила она с такой горячностью, какой от нее по внешнему виду трудно было ожидать.
И тут голос Зинаиды, до этого звучавший сурово и твердо, смягчился. Потом обе женщины расцеловались.
А в беседке тем временем Лабассендр затянул один из тех старинных чувствительных романсов, которые так нравятся рабочим:
К берегам французским
Тихо мы плывем.
Все хором подхватили медленный припев:
Да, да.
Плывем и поем!
Для нас
Ветер стих как раз.
Джек почувствовал, что он находится в незнакомом мире, где - он это предвидел - ему ничего не добиться.
Ему было страшно, он смутно понимал, что между ним и окружающими его теперь людьми - огромное расстояние, глубокая пропасть, и нет мостов, чтобы перейти через нее. Только мысль о матери поддерживала и утешала его.
Мама!
Он думал о ней, глядя на усеянное звездами небо, которые тысячью золотистых точек отражались на синем четырехугольнике его оконца. Внезапно из глубины маленького домика, который наконец-то погрузился в сон и тишину, до мальчика донесся протяжный вздох. В этом прозвучавшем совсем рядом вздохе еще слышались слезы, и Джек понял, что г-жа Рудик тоже плакала у своего окна и что этой чудесной ночью рядом с его болью не затихала еще чья-то боль.
II. ТИСКИ
Посреди кузнечного цеха, огромного крытого пролета, величественного, как храм, куда дневной свет падает яркими желтыми полосами и где темные углы внезапно озаряются вспышками огня, огромная железная махина, укрепленная на полу, разевает свои хищные челюсти - они все время в движении, они хватают и сжимают раскаленный докрасна металл, который куют молотами, рассыпающими вокруг дождь искр. Это - тиски.
Для начала ученика прежде всего ставят к тискам. Тут, поворачивая тяжелый винт с резьбою, что уже само по себе требует большей силы, чем та, какой обладает ребенок, он мало-помалу знакомится с инструментами цеха, с тем, как куют и обрабатывают железо.
Джек во власти тисков! Если бы я десять лет кряду подыскивал иное выражение, я и тогда не придумал бы ничего лучшего, чтобы передать тот страх, ту смертельную тоску, то ощущение удушья, какими наполняет мальчика все, что теперь окружает его.
Прежде всего шум, адский, оглушительный шум, который производят триста молотов, разом опускающихся на наковальни, свист узких ремней, скрип вращающихся блоков и гул, рождаемый тяжко работающими людьми: триста голых по пояс мужчин, у которых натужно вздымается грудь, подбадривают друг друга хриплыми возгласами, совсем не похожими на человеческие; все они в каком-то опьянении силой, когда кажется, что вот-вот лопнут мышцы, остановится дыхание. Вагонетки, груженные раскаленным металлом, в разных направлениях катятся по рельсам, проложенным прямо в цеху. Воздуходувки лихорадочно работают вокруг горнов, вздувая зарево огня и словно питая пламя жаром человеческих тел. Все вокруг скрежещет, грохочет, звенит, воет, лает. Кажется, будто ты попал в грозный храм свирепого и неумолимого идола. На стенах висят инструменты, напоминающие орудия пытки, - крючья, клещи, щипцы. С потолка свисают тяжелые цепи. И все тут твердое, прочное, громадное, грубое. А в дальнем углу окутанный густым, таинственным мраком, гигантский пестовой молот, мощностью в тридцать тонн, медленно скользит между двумя чугунными опорами, - он окружен почтительным поклонением всего цеха, словно глянцево-черный Ваал этого капища, посвященного божествам силы. Когда кумир возглашает, раздается глухой, сильный шум, от него сотрясаются стены, потолок, пол, а в воздухе вихрем крутятся железные опилки и пыль.
Джек подавлен. Он молча выполняет то, что ему велено, а вокруг тисков, держа в руках полосы железа с раскаленным концом, снуют полуголые люди, потные, волосатые, согбенные, скрюченные: из-за немыслимой жары, в которой им приходится работать, они как будто и сами приобретают податливость расплавленного железа, размягченного пламенем, и бурлящего металла. Ах, если бы эта взбалмошная Шарлотта могла, чудом преодолев расстояние, собственными глазами увидеть сына, своего Джека, среди этого кишащего, как муравейник, скопища людей, увидеть его осунувшееся, мертвенно-бледное, залитое потом лицо, его худые руки с засученными по локоть рукавами, впалую, слишком белую грудь, выглядывающую сквозь распахнутую рубаху, его красные веки и горло, воспаленное от плавающей в воздухе едкой пыли, - какую бы она почувствовала жалость и какие мучительные угрызения совести!
В цеху уж так заведено - у каждого своя кличка, и Джека из-за его худобы прозвали "Ацтек". Этот похожий на херувима золотоволосый мальчик мало-помалу превращался в фабричного подростка - в юное существо, живущее почти без воздуха, измотанное, задыхающееся, лицо которого до времени стареет, а тело чахнет.
- Эй, Ацтек, поддай жару, парень! Закручивай винт! Да посильнее! Ну же, черт побери!
Это орет Лебескан - "буфер", его громовой голос слышен даже в этом дьявольском грохоте. Черный великан, которому Рудик доверил начальное обучение Джека, по временам останавливается, чтобы дать мальчику совет, показать, как держат молот. Учитель груб, ученик неуклюж. Учитель презирает слабость подростка, тот боится силы учителя. Джек делает все, что ему приказывают, из последних сил закручивает винт тисков. Руки у него сплошь в волдырях и ссадинах, его бросает в жар, ему хочется плакать. Минутами ему начинает казаться, что он уже не живет. Ему мерещится, будто он частица непонятного механизма, один из инструментов, что-то вроде маленькой, лишенной сознания и воли шестеренки: она вертится и скрежещет вместе со всей сложной системой зубчатых колес, которую приводит в движение таинственная, незримая сила. Теперь-то он ее уже знает, он восхищается ею и боится ее. Имя этой силе - пар!
Да, это пар перепутал под потолком цеха все приводные ремни, которые ползут вверх, опускаются вниз, перекрещиваются и соединяются со шкивами, молотами, кузнечными мехами! Это пар приводит в движение пестовой молот и громадные строгальные станки, на которых самое твердое железо превращается в стружку, тонкую, как нить, закрученную, завитую, как локон. Это он озаряет углы кузни снопами огня, это он распределяет силы и труд во всех частях цеха. Это рожденный им глухой шум и его мерное содрогание так потрясли мальчика в день приезда, и теперь ему чудится, будто он и живет-то лишь по милости пара, будто пар похитил у него живую душу и превратил его в нечто столь же послушное, как те мертвые машины, которые он, пар, приводит в движение.
Какая ужасная жизнь, особенно после двух привольных лет, которые Джек провел на чистом воздухе в Ольшанике!
Каждый день, в пять утра, папаша Рудик будил его: "Эй, малый!" Голос мастера разносился по всему дому, сбитому из досок. Оба торопливо завтракали. Присев у края стола, выпивали по стаканчику вина, которое им подавала красавица Кларисса, даже не успевшая снять ночной чепчик. А затем - в путь, на завод, где уже гудел колокол - уныло, неутомимо, протяжно. "До-о-он, до-о-он, до-о-он…" - как будто ему нужно было разбудить не только остров Эндре, но и всю округу, воды, небо, порт Пембеф и порт Сен-Назер. Всюду слышался шум шагов, поднималась толчея - на улицах, во дворах, у входа в мастерские. Истекали предусмотренные заводским распорядком десять минут, флаг опускался, возвещая опоздавшим, что заводские ворота для них закрыты. В первый раз у них вычитали из жалованья, во второй раз временно отстраняли от работы, а в третий - увольняли.
Уж на что обременительный и жестокий распорядок дня придумал д'Аржантон, но и он перед этим померк!
Джек очень боялся "пропустить флаг" и потому чаще всего приходил к заводским воротам задолго до первого удара колокола. Но все-таки однажды, месяца через два - через три после поступления на завод, недоброжелательство других учеников едва не помешало ему вовремя прийти на работу. В то утро с моря дул сильный ветер, весело гулявший над островом и окружавшими его просторами. И как раз в ту минуту, когда мальчик подходил к цеху, порыв ветра сорвал с него фуражку и унес ее.
- Держи! Держи! - завопил бедняга, устремляясь за нею в погоню вниз по гористой улице.
Но тут какой-то проходивший мимо ученик поддел фуражку ногой, и она отлетела еще дальше. Другой последовал его примеру, потом-третий. Это превратилось в потеху для всех, кроме Джека, который из последних сил бежал под улюлюканье, под крики: "Ату его!.. Ату его!.."-под взрывы хохота, с трудом удерживаясь, чтобы не расплакаться, ибо он ясно чувствовал, сколько злобы на него таилось в этой грубой шутке. Тем временем колокол отбивал последние удары. Мальчику пришлось махнуть на все рукой и поскорей вернуться. Он был убит. Ведь фуражка не дешево стоит! Надо будет написать матери, попросить у нее денег. А вдруг письмо попадется на глаза д'Аржантону! Особенно его приводила в отчаяние злоба, которую питали к нему, - она проявлялась в каждой мелочи. Есть люди, которые нуждаются в нежности, как растения в тепле; Джек принадлежал к их числу. И он спрашивал себя с душевной болью: "За что? Что я им сделал?"
Когда Джек, запыхавшись, подошел к еще открытым заводским воротам, он услышал за собой шаркающие шаги и хриплое дыхание, и почти тотчас же чья-то большая рука опустилась на его плечо. Обернувшись, мальчик увидел какое-то рыжее чудище. Незнакомец улыбался, отчего все лицо у него пошло мелкой рябью морщинок, и протягивал подобранную им фуражку. Уже во второй раз после своего приезда в Эндре Джек видел эту славную улыбку и чем-то знакомое лицо. Но где же он прежде встречал этого человека? Ах да, черт побери! На дороге в Корбейль! Ведь это же тот самый бродячий торговец, убегавший тогда от грозы с ворохом шляп на спине!.. Но в ту минуту ему уже некогда было возобновлять знакомство. Сторож, спускавший флаг, крикнул:
- Эй, Ацтек!.. Поторопись!
Мальчик успел схватить злополучную фуражку и поблагодарить Белизера; тот захромал по улице.
В этот день, стоя у тисков, Джек уже не чувствовал себя таким заброшенным, таким одиноким. Перед глазами у него была живописная дорога в Корбейль - она вилась прямо по кузнечному цеху, окруженная парками, зелеными лужайками, по ней катил кабриолет доктора Риваля, возвращавшегося вечером домой мимо леса. Свежесть лугов, о которых он грезил, и реки, которую он себе представлял здесь, в этом аду, наполняла его лихорадочной дрожью, мальчика кидало то в жар, то в холод. Выйдя с заводского двора, Джек по всему Эндре искал Белизера, но бродячий торговец исчез. Не появился он ни на следующий день, ни позднее. Постепенно эта уродливая физиономия, которая напоминала мальчику такую чудесную пору, изгладилась из его памяти, но происходило это медленно, с таким же трудом, с каким шагал по дорогам торговец. И опять наступило одиночество…
В цеху его невзлюбили. Всякое скопище людей нуждается в козле отпущения, в существе, над которым зло издеваются, на ком срывают раздражение, вызванное усталостью. В кузнечном цеху эта незавидная роль пришлась на долю Джека. Другие ученики - почти все родом из Эндре, сыновья или младшие братья местных рабочих - всегда могли найти себе защиту, и их не трогали. Охотнее всего преследуют слабых, безответных, ни в чем не повинных, зная, что это пройдет безнаказанно. А за Джека некому было вступиться. Старший мастер, найдя, что ученик слишком уж "хлипкий", перестал обращать на него внимание, и Джек превратился в мишень для жестоких выходок мастеровых. В самом деле, зачем он вообще сюда явился, этот тщедушный парижанин, который и говорит-то не так, как другие, и, обращаясь к товарищам, то и дело вставляет: "Да, сударь… Спасибо, сударь…"? Им все уши прожужжали каким-то там его призванием к механике. А на поверку оказалось, что Ацтек ни черта в ней не смыслит. Даже заклепки сделать не умеет. И вскоре от презрения мастеровые перешли к холодной жестокости: так грубая сила мстит утонченной слабости. Не проходило дня, чтобы ему не устроили какую-нибудь каверзу. Больше всех свирепствовали ученики. Однажды кто-то из них протянул ему брусок железа с раскаленным, но уже потемневшим концом: "Держи, Ацтек!" Мальчик неделю провалялся в больнице! Я уже не говорю о грубых, неуклюжих шуточках окружавших его людей, которые привыкли ворочать громадные тяжести и потому не отдавали себе отчета в силе своих дружеских тумаков…
Лишь по воскресеньям Джек немного приходил в себя и отвлекался. Он вытаскивал из ящика одну из книг доктора Риваля и шел с нею на берег Луары. Там, на косе, далеко врезавшейся в воду, стояла старая, наполовину разрушенная башня, которую все называли башней святого Эрмелана; она походила на древнюю сторожевую вышку времен норманнских набегов.
Он устраивался у подножия этой башни, в расселине утеса, клал на колени раскрытую книгу и, как очарованный, глядел на расстилавшуюся перед ним реку, на плещущие волны. В воздухе разносился колокольный звон со всех окрестных церквей, возвещая воскресный отдых и покой. По речной глади скользили суда, далеко-далеко, в разных местах, с визгом и смехом купались дети.
Мальчик читал, но некоторые книги доктора Риваля были слишком трудны для него. Чтобы понять их, ему не хватало знаний, развития; они оставляли в его душе добрые семена, которые могли прорасти лишь много позднее. Джек откладывал книгу и мечтал, прислушиваясь к плеску воды, набегавшей на камни, к мерному рокоту волн. В эти минуты он был далеко, очень далеко и от завода и от работы, он мысленно был с матерью и со своей маленькой подругой, он вспоминал другие воскресные дни, когда он был так нарядно одет и так счастлив, ему мерещились площадь перед церковью после обедни, прогулки по окрестностям Этьоля с разряженной Шарлоттой, просторная аптека, где он играл вместе с Сесиль, и белый ее передничек, словно ясная детская улыбка, озаряющая все вокруг.
На несколько часов он забывал обо всем и был счастлив. Но пришла осень с холодными, бесконечными дождями и резким ветром, и Джеку пришлось прекратить прогулки к башне святого Эрмелана. Теперь он проводил воскресные дни в доме Рудика.
Кротость мальчика подкупала этих людей. Все они были очень добры к нему. Зинаида - та просто была от него без ума, по-матерински заботилась о нем, чинила его белье - трудно было даже предположить такое усердие в этой с виду неповоротливой толстушке. В замке, куда девушка ходила на поденную работу, она, не умолкая, рассказывала об ученике. Папаша Рудик, хотя и презирал Джека за слабосилие и отсутствие рабочей смекалки, все же соглашался:
- Что ни говори, а он малый славный.
Мастер считал только, что Джек слишком уж много читает, и порою со смехом спрашивал у него, кем он собирается стать - школьным учителем или священником. Но хоть он и подшучивал над мальчиком, чувствовалось, что он питает некоторое уважение к своему образованному ученику. Происходило это потопу, что сам папаша Рудик, помимо своей профессии, мало что знал; он читал, писал, как недоучка, что несколько смущало его с тех пор, как он стал мастером и женился на Клариссе.
Г-жа Рудик была дочерью артиллериста. Эта недурно воспитанная провинциальная барышня выросла в многодетной и небогатой семье, в которой каждому приходилось трудиться и проявлять бережливость. Вынужденная выйти замуж эа человека, который мало подходил ей по возрасту и по образованию, она тем не менее до сих пор питала к мужу спокойную и слегка покровительственную привязанность. Он же боготворил свою жену и был влюблен в нее, как бывают влюблены только в двадцать лет, он был готов лечь поперек ручья, лишь бы она не промочила ножек. Он любовался ею и с полным основанием находил, что ни у кого из мастеров нет такой хорошенькой и такой кокетливой жены: почти все его товарищи были женаты на плотных бретонках, которые уделяли больше времени хозяйству, нежели своим чепцам.
Клариссе были свойственны навыки и уменье девушки из небогатого дома, привыкшей своими руками вносить во все известную элегантность. После замужества она жила почти в полной праздности, зато - только благодаря своим ловким рукам - она красиво одевалась и красиво причесывалась, что особенно отличало ее от местных жительниц, походивших на монахинь, потому что они прятали волосы под плотными полотняными повязками и носили юбки, с прямыми складками, уродовавшими фигуру.
В доме Рудиков на всем лежал отпечаток некоторой изысканности. На окнах, как во всех бретонских домах, висели длинные кисейные занавески, зато мебель, которой было немного, сверкала чистотой, а на подоконнике стоял горшок базилика или красных левкоев. И когда вечером Рудик возвращался с завода, он всякий раз испытывал радостное чувство при взгляде на свой чистенький домик и на свою празднично одетую жену. Он не задумывался над тем, отчего Кларисса и в будни сидит сложа руки, как в воскресенье, отчего, приготовив обед, она мечтательно смотрит вдаль, сидя у окна, вместо того чтобы приняться за шитье, как поступает хорошая хозяйка, которой не хватает дня, чтобы управиться с домашними делами.
В простоте душевной Рудик воображал, что жена прихорашивается для него, а в Эндре его все так любили, что ни у кого не хватало духа вывести его из заблуждения и объяснить, что всеми мыслями, всеми чувствами Клариссы завладел другой.
Много ли было правды в этих домыслах?
Те, кто любил посудачить на пороге своего дома, и те, кто с немыслимой быстротой разносил сплетни по маленькому городку, неизменно соединяли имя г-жи Рудик с именем Нантца.