Нума Руместан - Альфонс Доде 21 стр.


На каждом перекрестке, на каждом свободном местечке любой стены или дощатого забора красовалась громадная кричаще-пестрая афиша скетинга, особенно заметная под дождливым сереньким небом, и на каждой такой афише повторялось гигантское изображение трубадура и сцен из живых картин, выделявшихся желтыми, зелеными, синими пятнами, а поперек всего этого охрой был намалеван тамбурин. Длинный палисадник перед ратушей, мимо которого проезжала сейчас их карета, весь был заклеен этой грубой, яркой рекламой, от которой обалдевали даже парижские ротозеи.

- Мой палач! - произнес Руместан с комическим отчаянием.

Розали ласково пожурила его:

- Нет… не палач, а жертва… И если бы только единственная! Но ведь твоей восторженностью загорелся и кое-кто другой…

- Кто это?

- Ортанс.

И тут Розали поведала ему о том, в чем наконец вполне уверилась, несмотря на таинственное молчание девушки, - о ее любви к этому крестьянину, любви, которую она, Розали, считала сперва причудой, но которая теперь тревожила ее как ненормальность.

Министр вознегодовал:

- Да не может быть! Мужик, простофиля!..

- Она видит его таким, каким рисует в своем воображении, и прежде всего - в ореоле твоих легенд, твоих выдумок, которых она не сумела оценить по достоинству. Вот почему эта реклама, эта раздражающая тебя шутовская пестрота меня, наоборот, радует. Я надеюсь, что ее герой покажется ей настолько смешным, что она разлюбит его. Иначе я даже не представляю себе, к чему все это могло бы привести. Вообрази себе отчаяние отца… Вообрази, наконец, самого себя в качестве Вальмажурова шурина… Ах, Нума, Нума! Ты вводил в заблуждение людей, сам невольно поддавшись обману.

Он не защищался, он возмущался собой, "проклятым Югом", который никак не мог в себе побороть.

- Знаешь, тебе бы всегда сидеть вот так, прижавшись ко мне, - ты ведь моя родная советчица, моя священная защита. Только ты по-настоящему добра и снисходительна ко мне, только ты одна меня понимаешь и любишь.

Прижимая к губам ее руку в перчатке, он говорил так убежденно, что на глаза у него навертывались слезы, самые настоящие слезы. Согревшись, успокоившись после этого порыва, он почувствовал себя лучше. И когда они добрались до Королевской площади и он с бесконечно нежной заботливостью помог жене выйти из кареты, то теперь ему оставалось веселым, свободным от угрызений совести тоном бросить кучеру:

- На Лондонскую! Скорей!

Розали шла медленно; до нее донесся этот адрес, и она огорчилась. Не то чтобы у нее возникло подозрение. Но ведь он только что сказал, что едет на вокзал Сен-Лазар. Почему он всегда делает не то, что говорит?

В комнате сестры ее ожидало новое волнение. Войдя туда, она сразу почувствовала, что с ее приходом прервался спор между Ортанс и Одибертой, на лице у которой были еще заметны следы крупного разговора, а на ее растрепанных, как у фурии, волосах еще дрожал черный бант. В присутствии Розали она сдерживалась: это видно было по ее злобно поджатым губам и сдвинутым бровям. Но так как Розали стала расспрашивать ее, как им живется, то ей пришлось отвечать, и она с лихорадочным возбуждением заговорила об "эскетинге", о предложенных им великолепных условиях, а затем, удивляясь спокойствию Розали, спросила почти дерзким тоном:

- А вы, сударыня, не пойдете послушать моего брата? Пойти стоит, хотя бы для того, чтобы увидеть, какой он в костюме.

Ее по-крестьянски наивное описание этого нелепого костюма, от разрезов на берете до загнутых острых носков обуви, было для Ортанс настоящей пыткой - она не решалась поднять глаза на сестру. Розали извинилась: по состоянию здоровья она лишена возможности ходить в какие бы то ни было увеселительные места. А потом, в Париже немало таких заведений, куда не всякая женщина может пойти. Но крестьянка прервала ее:

- Извините… Вот я, например, пойду, а я женщина порядочная… Я никогда худыми делами не занималась. И насчет церковных обрядов все выполняю, что полагается.

Она говорила повышенным тоном; от прежней ее робости не осталось и следа, как будто в этом доме у нее уже были какие-то права. Но Розали была так добра, она была настолько выше этой бедной невежественной девушки, что не решалась оборвать ее, а главное, она помнила об ответственности, лежавшей на Нуме. Призвав на помощь всю чуткость своего доброго сердца, весь свой такт, она попыталась внушить ей правдивыми словами, которые лечат, хотя и слегка обжигают, что брат ее потерпел неудачу, что он не добьется успеха в неумолимом Париже, что им нет смысла упорствовать в унизительной борьбе, опускаться на дно артистической жизни - гораздо лучше вернуться на родину, выкупить свою ферму - средства на это им дадут - и забыть в труде, на лоне природы разочарование, постигшее их из - за этого злосчастного переезда в Париж.

Крестьянка дала ей договорить до конца, ни разу не прервав ее, - она только метала в Ортанс жалящие злобной иронией стрелы своего взгляда, словно вызывая ее на ответ сестре. Наконец, убедившись, что девушка не хочет говорить, она холодно заявила, что они не уедут, что у брата ее появились в Париже разного рода обязательства… самые разнообразные обязательства… от которых он отказаться не может. С этими словами она бросила себе на руку тяжелую, влажную от сырости накидку, висевшую на спинке стула, и с лицемерной почтительностью присела перед Розали.

- Счастливо оставаться, сударыня… Во всяком случае, благодарим вас.

Ортанс пошла ее проводить.

В передней, понизив голос, чтобы не расслышала прислуга, Одиберта сказала:

- В воскресенье вечером, да?.. В половине одиннадцатого, без опоздания.

И властно, настойчиво прибавила:

- Вы должны это для него сделать, для вашего бедного друга… Чтобы влить в него мужество… Ну чем вы рискуете? Я за вами зайду, я вас провожу домой.

Видя, что Ортанс колеблется, она сказала уже почти громко, с угрозой в голосе:

- Да что в самом деле! Вы ведь его суженая, да или нет?

- Приду, приду… - в страхе пролепетала девушка.

Когда она вернулась, Розали, заметив ее рассеянность и грусть, спросила:

- О чем ты задумалась, родная? Все твой роман? Он, наверно, у тебя очень продвинулся! - весело сказала она, обнимая сестру за талию.

- О да, он очень продвинулся…

Помолчав немного, Ортанс проговорила печально и глухо:

- Только я что-то не вижу, какая будет развязка.

Она уже не любила его, а может быть, и вообще никогда не любила. В разлуке и в том "нежном ореоле", который Абенсеррагу придавало несчастье, он издали показался ей человеком, с которым ее связывает сама судьба. Посвятить свою жизнь тому, кто все утратил - и успех и покровительство сильных людей, - это казалось ей гордым и благородным вызовом. Но в каком беспощадном свете предстало ей все по возвращении, какой ужас охватил ее, когда она поняла свою ошибку!

Прежде всего в первое же посещение Одиберты ее покоробили новые повадки этой девицы, ее беззастенчивость, фамильярность и тот взгляд сообщницы, который она бросала ей, шепча: "Он за мной зайдет… Тсс!.. Никому не говорите!" Все это показалось ей слишком поспешным, слишком дерзким, особенно попытка ввести молодого человека в дом ее родителей. Но крестьянке во что бы то ни стало хотелось ускорить события. И при виде этого комедианта, который с нарочито вдохновенным видом откидывал назад свою шевелюру, заламывал то так, то этак провансальское сомбреро на своей характерной голове, который был все так же красив, но теперь старался что-то из себя изобразить, Ортанс поняла, в каком она была заблуждении.

Вместо того, чтобы проявить некоторую робость, постараться как-то заслужить ее благородный порыв к нему, он хранил победоносный и самодовольный вид покорителя сердец и, не тратя времени на разговоры, - да и о чем он стал бы с ней говорить? - начал вести себя с утонченной парижанкой, как с какой-нибудь девкой из Камбет, - обнял ее за талию жестом вояки-трубадура и попытался притянуть к себе. Она тотчас высвободилась и обрела в этом движении разрядку для натянутых нервов, он же выказал лишь глуповатую растерянность, - тогда вмешалась Одиберта и принялась на чем свет стоит бранить своего братца: что это у него за манеры? Уж не в Париже ли он их перенял, в Сен-Жермейнском предместье, у своих герцогинь?

- Подождал бы хоть, пока она станет твоей женой!

А затем начала уговаривать Ортанс:

- Он так вас любит!.. Он просто сохнет по вас, вот беда-то!

Когда Вальмажур пришел за сестрой, он счел нужным напустить на себя мрачный и роковой вид, словно на картинке с изображением сцены из оперы:

Я - всадник Гаджута, и ждет меня море.

Девушку могло бы это растрогать, но бедный парень был, по правде говоря, таким ничтожеством! Он способен был только отглаживать ворс на своей фетровой шляпе, рассказывать о своих успехах в благородном предместье или об актерской зависти. Однажды он битый час разглагольствовал о невежливости прекрасного Майоля, который не поздравил его после какого-то концерта, и все повторял:

- Вот он какой, ваш Майоль! Не очень-то он учтив, ваш Майоль.

Одиберта неизменно играла роль надзирательницы и проявляла суровость полиции нравов по отношению к этой довольно-таки холодной влюбленной парочке. Ах, если бы она могла заглянуть в душу Ортанс и увидеть, какой ужас, какое отвращение испытывает девушка при мысли о своей роковой ошибке!

- Ну же, трусишка, ну же, трусишка!.. - говорила она ей, стараясь выдавить из себя добродушный смешок, в то время как глаза ее пылали гневом. Она считала, что дело слишком затягивается, что девушка не решается бросить вызов родителям, которые, конечно, пришли бы в ужас от подобного союза. Как будто это имело значение для такого свободного и гордого существа, - была бы только в сердце настоящая любовь! Но как сказать "Я люблю его" и вооружиться, настроить себя на борьбу, как бороться, когда на самом деле не любишь?

Однако она обещала, и каждый день ее донимали новыми требованиями. Так обстояло и с премьерой "Скетинга", куда крестьянка силой готова была затащить ее, рассчитывая, что успех, рукоплескания помогут ей сразу добиться всего. После длительного сопротивления бедняжка согласилась выйти вечером потихоньку от матери, прибегнув для этого ко лжи, к унизительному заговору с прислугой. Она уступила из страха, по слабости характера, а, может быть, и в надежде, что там она вновь обретет те первые впечатления, тот исчезнувший мираж, что там снова вспыхнет безнадежно угасшее пламя.

XV. СКЕТИНГ

Где это?.. Куда она едет?.. Карета катилась долго-долго. Одиберта, сидя рядом с ней, держала ее за руки, успокаивала, говорила с каким-то лихорадочным оживлением… Ортанс ни на что не смотрела, ничего не слушала. В словах, произносимых визгливым голоском, сливавшимся со стуком колес, она не улавливала никакого смысла; улицы, бульвары, фасады домов являлись перед ней не в знакомом своем виде, а обесцвеченными, словно она смотрела на них, принимая участие в чьей-то траурной или свадебной процессии, - настолько захвачена была она своими внутренними переживаниями.

Наконец толчок, и они остановились у широкого тротуара, залитого белым светом, в котором особенно отчетливо вырисовывалось мелькание черных теней. Окошечко билетной кассы у входа в широкий коридор, беспрерывно хлопающая дверь, обитая красным бархатом, и непосредственно за ней зал, огромный зал, напомнивший ей своей обширной средней частью, круговыми проходами и оштукатуренными стенами англиканскую церковь, где она однажды была на свадьбе. Только здесь стены были увешаны афишами, размалеванными объявлениями с изображением пробковых шлемов и сорочек любого размера за 4 франка 50 сантимов - рекламой магазинов готового платья вперемежку с портретами тамбуринщика. Воющие голоса продавцов программ пытаются рассказать его биографию, вырываясь из оглушительного шума, где над говором движущейся туда - сюда толпы, над гуденьем волчков на сукне английских биллиардов, над голосами надрывающихся официантов, над отдельными музыкальными аккордами, прерываемыми доносящейся из глубины зала патриотической ружейной стрельбой, - словом, над всем господствует несмолкаемый шум роликовых коньков, мчавшихся взад и вперед по окруженной балюстрадой широкой асфальтированной арене, где волнами ходят цилиндры и дамские шляпы фасона "директория".

Испуганная, растерянная, то бледнея, то краснея под вуалью, Ортанс с трудом поспевала за провансалкой в лабиринте окаймлявших арену круглых столиков; облокотившись на них, положив ногу на ногу, сидели женщины и со скучающим видом пили и курили - их было по две за каждым столиком. У стен, на определенном расстоянии одна от другой, помещались уставленные закусками и напитками стойки, а за ними стояли девицы с густо подведенными глазами, с кроваво-красными губами, со стальным блеском шпилек в черной или рыжей гриве, со взбитым чубом, закрывавшим лоб. Белые и черные пятна грубой косметики, густо намалеванная улыбка были у всех без исключения девиц, - такова была ливрея у этих свинцово-белесоватых ночных призраков.

Какой-то зловещий вид имели и мужчины, наглые, грубые; натыкаясь друг на друга, они медленно прохаживались между столиками, дымили толстыми сигарами и цинично торговались, подходя ближе, чтобы получше рассмотреть выставленный товар. Впечатление рынка еще усиливалось от космополитичности всей этой публики, от ее разноязычного говора, оттого, что это были словно постояльцы гостиницы, только накануне прибывшие и явившиеся сюда в измятом дорожном платье: тут были шотландские колпаки, полосатые костюмы, еще пропитанные туманами Ла-Манша, московские меха, старавшиеся поскорее оттаять, длинные черные бороды, надменные маски с берегов Шпрее, за которыми скрывалась похотливая гримаса фавна или неистовая жадность татарина, были и оттоманские фески над сюртуками без воротников, были негры во фраках, лоснившиеся, как ворс их цилиндров, маленькие японцы с морщинистыми лицами, безукоризненно одетые под европейцев, похожие на модные картинки, попавшие в огонь.

- Господи батюшка! Ну и урод!.. - говорила Одиберта, завидев важного китайца, прятавшего длинную косу под синим халатом.

А то вдруг останавливалась и локтем толкала в бок спутницу.

- Гляньте, гляньте: невеста!

Она показывала на женщину в белом платье с глубоким вырезом на груди и пышным шлейфом, с веточкой флердоранжа, которая придерживала на волосах короткую кружевную фату; женщина полулежала на двух стульях, - второй был подставлен под ее ноги в белых атласных туфлях с серебряными каблучками. Потом, придя в благородное негодование от донесшихся до нее слов, прояснявших смысл этого своеобразного флердоранжа, провансалка таинственным шепотом проговорила:

- Вот падаль! Как вам это понравится!..

Чтобы перед глазами Ортанс не маячил дурной пример она поспешила увлечь ее в огороженное пространство посреди вала, где, словно амвон в церкви, высилась эстрада, по которой скользил электрический свет, падавший из двух иллюминаторов со стеклами в мелких пупырышках. Эти два прожектора, установленные там, высоко, под фризом купола, напоминали лучезарные очи предвечного отца на благочестивых картинках.

Здесь можно было отдохнуть от шумного скандального зрелища, какое являли собой галереи. В отгороженных ложах сидели семьи мелких буржуа, по всей вероятности, торговцев этого квартала. Женщин было немного. Можно было подумать, что сидишь в обыкновенном зрительном вале, если бы не все тот же невообразимый шум, в котором по-прежнему, словно некое наваждение, преобладал шум катавшихся по асфальту роликовых коньков, заглушавший даже духовые инструменты и барабаны оркестра, так что для зрителей существовала лишь мимика живых картин.

Как раз в этот момент занавес опускался. Кончилась патриотическая сцена с огромным Бельфорским львом из папье-маше, окруженным на развалинах укреплений солдатами в воинственных позах, с фуражками на ружейных дулах, - сцена шла под звуки Марсельезы, но их не было слышно. Вся эта кутерьма так возбуждала провансалку, что глаза у нее вылезали из орбит, когда она усаживала Ортанс на место.

- Ну, здесь нам будет хорошо, правда? Да поднимите же вуаль!.. Не дрожите… Не надо дрожать… Со мной вам нечего бояться.

Девушка ничего не отвечала; она не могла прийти в себя от медленного оскорбительного блуждания между столиками, где она смешивалась с этими страшными свинцово-бледными масками. И вот сейчас прямо перед собой, на эстраде, она видела те же маски с кроваво - красными губами, но теперь это были гримасы двух клоунов в трико, которые выламывались друг перед другом, держа в руках колокольчики и вызванивая мелодию из "Марты" в виде аккомпанемента своим прыжкам: это была настоящая музыка гномов - бесформенная, косноязычная, вполне подходящая для вавилонского столпотворения, какое представлял собой скетинг. Затем занавес снова упал, крестьянка раз десять вставала и садилась, поправляла свой головной убор и, наконец, крикнула, заглянув в программу:

- Гора Корду!.. Цикады!.. Фарандола!.. Сейчас начинается, вот-вот!..

Занавес поднялся еще раз, и перед зрителями на заднем плане открылся лиловый холм, где минаретами, террасами возносились здания странной архитектуры - то ли замки, то ли мечети - со стрельчатыми арками и бойницами, где под неподвижными башнями на фоне ярко-индигового неба красовались алоэ и пальма из цинка. Творения такой вот шутовской архитектуры можно видеть в предместьях Парижа, застроенных виллами разбогатевших торговцев. Несмотря на все это, несмотря на кричащую окраску холмов, поросших тимьяном, несмотря на экзотические растения, фигурировавшие здесь из-за слова "Корду", Ортанс испытывала волнение и вместе с тем чувство неловкости. Этот пейзаж будил в ее душе светлые воспоминания. Мавританский дворец на горе из розового порфира рядом с восстановленным средневековым замком казался ей воплощением ее мечты, но только уродливым, карикатурным, как видения сна, превращающегося в мучительный кошмар. Заиграл оркестр. Откуда-то сверху упал луч электрического света, и на сцену, размахивая длинными перепончатыми крыльями, стуча и скрипя трещотками, устремились долговязые стрекозы - девицы, казавшиеся совсем раздетыми в плотно обтягивавших фигуру изумрудно-зеленых трико.

- И это цикады!.. Ну и ну!.. - с возмущением сказала провансалка.

Но они уже выстроились полукругом, аквамариновым полумесяцем, продолжая размахивать трещотками, которые теперь трещали довольно громко, ибо грохот скетинга утих и говор толпы в круговых проходах на миг умолк. Прижатые друг к другу, склоненные головы, со всевозможными прическами, в самых разнообразных головных уборах, смотрели теперь на сцену.

Назад Дальше