Вилия тихо несла свои воды вниз, к горе, к руинам княжеского замка, построенного могущественным Гедимином. Если бы кто-нибудь - ну тот же учитель русской словесности Гавриил Николаевич Бросалин - сказал сиятельному князю, что через шесть веков в Вилии будут поить не княжеских рысаков, а стирать еврейские одежды, Гедимин навряд ли заложил бы на берегу этой элегической реки свой город. Но нет на свете князя сильнее, чем время, и нет реки полноводней, чем воды забвения.
Шахна разделся, снял лапсердак, штаны, расстелил их на траве, придавил камнем, чтобы не унес ветер, разулся, потер пригретую солнцем грудь, на которой чернели невинные кудельки волос, еще не взъерошенные ни одной женщиной, взял мыло, талес, забрел в воду, намылил молитвенное покрывало, выстирал, развесил на прибрежной раките и, зажмурившись, растянулся в высокой, никем не примятой траве. Он лежал, прислушиваясь к дуновению ветра, к домовитому гудению шмеля, к журчанию воды, лениво плескавшейся о заросший кустарниками берег. До слуха его доносилось то блеяние козы, то мык теленка. Шахна не видел их, и на миг ему померещилось, будто блеют они и мычат не на земле, а в облаках. Может, так оно и было. Он и сам был там, в недосягаемой вышине, несся по небу маленьким перистым облаком, чей ход причудлив и непредсказуем. Все вокруг навевало печальное, возвышенное спокойствие. Даже муравей, сновавший по его шее - необозримому континенту, - доставлял тихое и щекотное удовольствие.
Шахна вспомнил, как он приходил сюда на праздник рош-гашоно топить грехи. В позапрошлом году они топили их вместе с Беньямином Иткесом.
- Мне нечего топить, - жаловался Шахна.
- А у меня их много, - хвастался Беньямин.
- Бабушка Блюма говорила, что к каждому нашему греху подплывает большая рыба и проглатывает его.
- А мы?
- Что мы?
- А потом мы вылавливаем эту нафаршированную грехом рыбу и съедаем, - громко смеялся Иткес.
Воспоминание о Беньямине Иткесе, получеловеке-полуовне, опалило Шахну стыдом и печалью. Хотелось лежать, лежать, не двигаться, не шевелиться, ни о чем не думать - ни о прошлом, ни о будущем, ни о грехах, ни о добродетелях, а только о детстве, об этой большой рыбе, которая поднимается со дна и таращит на тебя до конца твоей жизни свои всевидящие, свои безгрешные глаза.
И вдруг эту тишину, эту благодать пронзил истошный крик о помощи:
- Спасите!
И через мгновение оборванное, безнадежное:
- Спаси!..
А еще через мгновение только один-единственный, бессмысленный, начиненный предчувствием смерти слог:
- Спаа!..
Первой мыслью Шахны было: снова Иткес, снова его соглядатай и мучитель.
Шахна вскочил, словно стряхнул с себя льняные очесы сна. Огляделся.
Из-за ракиты высунулась голова теленка с большими желтыми, как спелый подсолнух, ушами.
После некоторого раздумья он двинулся к незнакомцу, ткнулся мордой в его спину, облизал своим льдистым языком.
Шахна вздрогнул от прикосновения, но тут снова услышал:
- Спаа…
На самой стремнине Шахна увидел мальчугана, который то выныривал, то погружался в воду, хрипел, отплевывался, неистово бил руками, как бьет плавниками попавшаяся на смертельный крючок щука, но река была сильней его неистовства, тянула на дно, и у тонущего не было, наверно, уже сил сопротивляться ее упорству и натиску.
Шахна бросился в воду.
Он загребал широко и мощно. Еще там, на родине, в Мишкине, он плавал как рыба - в семь лет, не отдышавшись, перемахивал через Неман на германский берег - туда и обратно.
Шахна настиг мальчика, вытолкнул его из воды на поверхность и, поддерживая левым плечом, попытался свободной рукой выбраться из водоворота.
Но водоворот сцапал жертву и снова потянул в бездну.
Шахна нырнул на дно, вцепился в несчастного и, отталкиваясь от течения, как от стекла, безостановочно задвигал ногами, прорываясь из бездны на поверхность воды.
Теперь уже он не отпускал мальчугана и, фыркая, как лошадь, греб к берегу, где задумчивый теленок жевал талес - бесценный подарок почтенного рабби Элиагу.
Весь низ молитвенного покрывала был изжеван и напоминал измочаленную половую тряпку.
Беньямин Иткес, мелькнуло у Шахны, и ноздри его снова раздулись. Но на сей раз пахло тиной, рыбьей чешуей и нагретой сосновой хвоей.
Несчастного мальчугана рвало. Он блевал на траву, на солнечные лучи, которые вместе с вереницей муравьев сновали между ее стеблей. Видно, муравьи искали своего самого храброго и пытливого соратника, смытого с недружественного континента в гибельную воду.
Спасенный мальчик посинел от холода, от ужаса, от бессознательного счастья.
Шахна стоял над ним мокрый, черный, словно пришелец из другого мира.
Когда мальчуган кончил блевать, Шахна принялся растирать его худенькое, белое и нежное, как пух одуванчика, тельце, гладить его веснушчатое лицо, надавливать на веки, и вдруг оба, жертва и спаситель, встретились взглядами и во взгляде каждого были не радость, неблагодарность, а растерянность, даже неприязнь.
Спасенный дрожал, едва выговаривал слова, заикался, кусал губы.
- Мой ранец.
Он оглядывался, вертел головой, что-то выискивал взглядом на другом берегу.
- Мой ранец.
Велика важность - ранец, подумал Шахна. Отец купит новый. Это не талес - погубленный подарок рабби Элиагу. Шахна его только два раза надел - на пурим и на пасху. Вместе с талесом меланхоличный теленок сжевал все его, Шахны, будущие праздники. Он сжевал что-то большее, чем праздники. То было началом - если не похорон, если не прощания, то пустоты и скорби. Что-то вдруг рухнуло в жизни Шахны, оборвалось, смылось, как смыло волной пытливого муравья, вознамерившегося освоить новый континент.
Тогда Шахна еще не знал, как круто все перевернется в его жизни.
Пока что перед ним был только безымянный мальчик, только живой комочек, отвоеванный у смерти. Ничей. Не принадлежащий ни злу, ни добру, не суливший ни кары, ни награды. Самый обыкновенный мальчик, каких в Вильно тысячи.
Кто спасет одного человека, тот спасет весь мир, - всплыло в памяти Шахны.
Спасенный мир требовал ранца.
Хотя у спасителя и не было никакого желания снова лезть в воду, он тем не менее перебрался на другой берег и, держа ранец в высоко поднятой руке, вернул его мальчугану.
- Я боюсь один идти домой, - сказал мальчик.
- Тебя никто не тронет, - сказал Шахна. - Если мама тебя спросит, где ты был, скажи, что в стране теней…
- В стране теней?
- Скажи: она мне, мама, не понравилась… и вот я вернулся…
- Нет такой страны… нет… Есть Англия, Франция…
Мальчик сидел, обхватив руками коленки, и, дрожа, глядел на Шахну, на реку, на теленка, спокойно дожевывавшего подарок рабби Элиагу.
- Моя фамилия Князев… Я живу на Александровской площади… Проводите, пожалуйста, меня, - сказал мальчик.
Князев, Грязев, Перельман - какая разница. Добро не признает ни племени, ни роду. Кто же перед тем, как спасти человека, спрашивает: кто ты? чей? откуда? Вопрошающее добро - служанка греха.
Мальчик увидел, как Шахна направился к раките, выдрал у теленка край молитвенного покрывала, потерянно подержал его в руке, словно изодранное врагами знамя, спустился по откосу к отмели, выломал палку и в податливом, зыбучем песке принялся копать яму.
- А вы… вы что делаете? - спросил спасенный Князев.
- Яму копаю.
- А что вы будете хоронить?
Мальчик не сказал "закапывать". Мальчик сказал "хоронить", и Шахна вздрогнул.
В самом деле - что он будет хоронить?
Шахна отвел мальчика на Александровскую площадь, но в дом не вошел и даже не хотел называть свою фамилию, но Князев сказал:
- Я хочу за вас помолиться… Как вас зовут?..
Просьба мальчика пришибла Шахну.
- Дудак… - пробормотал он. - Шахна Дудак…
- Я помолюсь за вас, Шахна Дудак, - прошептал мальчик и исчез за дубовой дверью.
Шахна, наверно, забыл бы и Князева, и теленка, сжевавшего талес, и странную могилку на отмели (как только отец пришлет немного денег, он купит новое молитвенное покрывало; рабби Элиагу ничего не узнает), если бы в один хмурый осенний день в раввинское училище не пожаловал жандармский полковник. Почтенные рабби Акива и рабби Элиагу робели далее перед учителем словесности Гавриилом Николаевичем Бросалиным, хотя тот и был кроток, как агнец.
- Каждый русский - наш начальник… наш царь… но не наш бог, - говорил осторожный рабби Элиагу.
Появление же в стенах училища высокого жандармского чина, да еще в мундире, при всех регалиях, повергло почтенных старцев в ужас. У рабби Акивы противно тряслись руки, а рабби Элиагу гладил свою бороду, как капризного ребенка, все время шевелил губами и, как золотые обручальные кольца, подбирал слова.
- Я ищу такого… Шахну Дудака, - сказал полковник.
- Дудака? - выигрывая время, переспросил рабби Акива. - Рабби Элиагу, у нас есть такой Шахна Дудак?
Рабби Элиагу понял рабби Акиву.
- А позвольте узнать, зачем вам, такому человеку, нужен какой-то ничтожный Шахна Дудак?
- Позвольте представиться: Ратмир Павлович Князев, - прощая старцам их лукавство, беззлобно произнес полковник. - Имею честь выразить свою благодарность…
- Благодарность? - ветер страха перестал трепать молочную бороду рабби Элиагу.
- Так точно.
Старцы переглянулись.
- Сей Дудак, как утверждают мой сын и моя супруга, спас человека!
- Скажите пожалуйста! - воскликнул рабби Элиагу.
- Какой герой! Для того, чтобы выразить еврею благодарность, не грех его и из могильной ямы вытащить.
Старцы удалились и вскоре, как под конвоем, привели Шахну.
- Спасибо за Петю, - сказал Ратмир Павлович. - Жена моя… Анастасия Сергеевна все мне рассказала.
Рабби Акива и рабби Элиагу кивали головами, и в душе у них благодарность сменялась смутными и дурными подозрениями. С одной стороны, учителя превозносили господа за то, что он заставил прийти с благодарностью не какого-нибудь городового или околоточного, а самого начальника виленского жандармского управления, и как могли наперебой хвалили своего ученика:
- А как он по-русски говорит!.. Прямо как царь, - частил простодушный рабби Элиагу. - То есть лучше царя никто не говорит, но…
- У него не голова, а улей, в который пчелы каждый день несут взятки знаний.
С другой стороны, рабби Акива и рабби Элиагу просили господа, чтобы не жандармы благодарили их за воспитание…
- Надеюсь, недюжинные способности вашего ученика получат надлежащее применение, и он своими знаниями послужит обществу, - Князев пожал Шахне руку и откланялся.
Подавленный, сбитый с толку жандармской похвалой, Шахна вернулся в свою келью, лег, попытался уснуть, но сон не шел. Он ворочался до самого утра, и только, когда рассвело, смежил веки.
Ему снилось, будто он стоит у кивота в Большой виленской синагоге, в наручниках, не в силах пошевелить руками, отогнать теленка, который смачно жует край молитвенного покрывала. Жует, жует, и вот уже талеса нет, вот уже теленок принимается за Шахнину сорочку, за исподнее; изжевано и оно, а теленок все причмокивает языком, вгрызается в его тело, и Шахна кричит, просит о помощи, но богомольцы виновато улыбаются, мол, прости - сами в наручниках. И впрямь вся синагога звенит кандалами, рабби Элиагу, рабби Акива, висельник Беньямин Иткес, даже теленок, и тот прикован к нему цепью; цепь звякает, заглушая хор певчих.
И вдруг в молельню на белом коне влетает полковник Ратмир Павлович Князев с саблей наголо. Взмах саблей, и перерублены наручники, еще взмах, и покатилась на щербатый пол голова теленка. Шахна вглядывается в нее - господи, да ведь это не телячья голова, а волосатый шар Беньямина Иткеса, получеловека-полуовна с волдырями вместо глаз.
Перед рош-гашоно - еврейским новым годом - Шахна ушел из училища.
Ушел, правда, недалеко - в синагогу ломовых извозчиков, устроился там кем-то вроде служки. Вместе с нищими и бродягами, ютившимися в ней, он спал на деревянной лавке, вставал раньше всех, открывал окна, измочаленной метлой подметал пол, завтракал с кем попало и чем попало, а потом до позднего вечера читал тору или слушал рассказы нищебродов об их странных и удивительных приключениях. Иногда он водил их в баню, заставлял друг друга хлестать березовыми вениками и, лежа с кем-нибудь на полке, порыкивал от удовольствия.
В припадке нежности они называли его Мейшерабейну - Моисеем пророком и другими ласковыми именами.
- Ты выведешь нас из нищеты, как вывел Моисей наших предков из тьмы египетской, - шутили они.
Шахна не собирался долго задерживаться в синагоге ломовых извозчиков, надеялся подыскать другую работу, пойти в репетиторы или на худой конец освоить какое-нибудь ремесло, но теперешняя жизнь не угнетала его, хотя и была совершенно не похожа на ту, прежнюю. И не только потому, что он меньше вникал в священное писание, больше думал о грешной, заплеванной земле, а потому, что в этих размышлениях почти отсутствовал тот отвлеченный, ничем не замутненный образ бога, сопутствовавшего ему с детства. Теперь Шахна обращал свои искренние и незамысловатые молитвы не столь к нему, белобородому властелину, пребывающему в горних высях, а скорее к какому-нибудь нищему, скитальцу, озябшему от нужды и безверия.
Давно, еще в раввинском училище, он поймал себя на мысли (не она ли послужила причиной его ухода?) о том, что, барахтаясь в пучине книжной мудрости, он проворонил главное - человека, вот этих обыкновенных, забитых, погрязших в своих заботах евреев, которым собирался служить как пастырь до последнего своего вздоха. Библейские пророки, иерусалимские цари, отважные израилевы дщери, воевавшие с Олоферном и Аманом, почтенные рабби Элиагу и рабби Акива, даже висельник Беньямин Иткес, получеловек-полуовн, заслонили от него тех, кто день-деньской добывал в поте лица своего хлеб, шил, тачал сапоги, мостил, как его отец Эфраим, улицы, возил воду, нищенствовал, бродяжничал, уезжал в Америку и Палестину, ловчил, угодничал, раболепствовал, торговал, менял, сносил надругательства и лишения, пытаясь обмануть судьбу или задобрить ее.
Мир под кровлей училища и мир за его окнами существовали как бы раздельно, порознь, как завязь и плод, только тут, в синагоге ломовых извозчиков, среди ее грубых неотесанных постояльцев, для которых бог был скорее лекарством, примочкой, чем необходимостью, Шахна, может быть, впервые в жизни понял, что вера должна быть не щитом, не броней, а раной - только прикоснись, и она отзовется чьей-то болью. И еще одну истину тут уразумел Шахна: начинать надо в пекле, в аду, в преисподней. Тут твоя вера, твоя готовность творить добро нужны больше, чем в раю.
Шахна никогда не забудет имени бродяги, который испепелял всех собравшихся в синагоге ломовых извозчиков своей безоглядной, удивительно притягательной ересью.
- Сильные служат дьяволу, слабые - богу.
Звали его Ошер.
- Нет, Ошер. Дьявол нужен слабым.
- Дьявол нужен всем. Он платит больше, чем бог, - говорил Ошер, надсадно кашляя. - Я был самым честным человеком в Жослах. Над моей честностью все глумились и посмеивались. Даже дети. Они бегали за мной и кричали: "Ошер - честный дурак!" И вот однажды я решил покончить со своей честностью. Думал, думал и придумал.
- Ну и что же ты придумал?
- Я решил обмануть, обокрасть, обставить…
- Отца?
- Нет.
- Раввина?
- Нет.
Ошер затрясся от кашля, и Шахна увидел, как он собирает в платок кровь.
- Я решил обмануть самого себя. Сперва обмануть, а потом обокрасть.
- Интересно.
- Я сказал себе: "Ты, Ошер, не честный дурак, а умница, хитрая бестия, прохиндей. Я сказал себе: ты, Ошер, не бедняк, а богач, миллионщик. Ты, Ошер, не горемыка, а самый счастливый человек на свете!" Ну как, Шахна, ловко я себя обманул?
- Ловко.
- А обокрал я себя еще ловчей. Была у меня невеста. Шейнеле. Дай бог ей долгую-предолгую жизнь. Дай бог ей внуков и правнуков. Красавица. На пасху мы должны были с ней обвенчаться, а в суккот я украл ее у себя. Понимаешь, украл. Зачем, подумал я, ей мучаться со мной, честным дураком… С тех пор и скитаюсь один по свету… Не укради я ее у самого себя, она была бы несчастна.
Шахна молчал.
- Кому нужен такой муж - честный дурак? Да к тому же чахоточник.
- Но тогда чахотки у тебя не было.
- Чахотка что? Кровью харкаешь сам. А от твоей честности кровью харкают другие.
- Неправда.
- Ты просто боишься своей правды и потому ищешь такую, которая годилась бы для всех. Для всех годится только одна правда - смерть.
Ошер умер в разгар лета. Похоронили его на антокольском кладбище без суеты и без слез.
Шахна стоял у могилы, слушал, как деловито позвякивает лопата гробовщика, и не спускал глаз с бабочки, кружившей над могилой. Бабочка до боли кого-то напоминала, связывала его с родиной, приближая к другому лету, к другой траве и к другим надгробиям.
Шахна долго еще вспоминал Ошера - честного дурака, его невесту Шейнеле, думал о превратностях любви, о странных, подчас диковинных отношениях между мужчиной и женщиной, о невидимой и невероятно прочной нити, соединяющей жизнь и смерть, прошлое и будущее, добро и зло. Он ни на минуту не сомневался, что эта Шейнеле стала дебелой купчихой и, может быть, до сих пор по-бабьи тихо и преданно любит этого честного дурака Ошера, этого бродягу, чей прощальный поцелуй по сей день жжет ее щеку и согревает душу больше, чем золотые ее мужа-купца.
Смерть Ошера усилила его, Шахны, одиночество, его бобыльство. Умрет, и некому будет его оплакать. Отец стар, год-другой еще протянет, братья бог весть где, оба недотепы, со странностями, сестра Церта за тридевять земель, в Киеве, не кликнешь, не позовешь.
Пока Шахна учился в раввинском училище, женщины его не волновали. Другие, тот же Беньямин Иткес, якшались с какими-то девицами, белошвейками, чулочницами с фабрики Неймана, а он, Шахна, жил как бирюк, и его наложницами были только книги. Правда, обольстительная полька из лавки колониальных товаров Рытмана не выходила у него из головы, и Шахна иногда в мыслях листал складки ее длинной юбки, как книгу, но потом горячо и сбивчиво заговаривал свою плоть молитвами.
Все изменилось, когда однажды в антикварной лавке Гавронского Шахна увидел женщину, одетую во все черное, как монахиня. Руки ее, тонкие, проворные, реяли над фолиантами, как птицы над мишкинскими рощами, и Шахна старался поймать их взглядом-сачком.
Женщина стояла на стремянке и на полке, уставленной книгами, искала для него какой-то том - не то Маймонида, не то Гебироля.