- А ты даже и не пытайся, не трать времени зря. Я тебе скажу, кто она такая, маленькая Нони - она первая мастерица дразнить мужиков во всей империи Мосса. И если кто-нибудь ею быстренько не займется и не насажает ей пирожков в печку, она допрыгается, попомни мои слова, старик. Многие думают, что я ничего не замечаю. А я все вижу. Говорю мало, но не пропускаю ничего. Я вижу такое, о чем ты понятия не имеешь, старина.
- Ну что, например? - Мне не очень хотелось это узнать, я просто поддерживал разговор.
Он с лукавым видом наклонился ко мне и зашептал:
- Они теперь повсюду рассылают людей. Никто их не замечает, кроме меня. Оттого-то все и пошло вверх тормашками. Это их работа, тех, кого они разослали. Втихую, ясное дело, все втихую. Я заметил одного вчера вечером… в первом ряду… с большими черными усами. Я их узнаю с первого взгляда. Послушай… - Он поманил меня ближе. - Один едет нашим поездом. Он знает, что я его засек. Они этого, конечно, не любят. Посылают донесение: "Опять Гарри Баррард, жду указаний". И те передают по всему нашему маршруту: Эдинбург, Абердин, Глазго - "освистать Баррарда". Ну конечно, это не действует… публика на это чихать хотела… я же ее старый любимец. Но дайте им время, и все сработает. И что тогда со мной будет? - Он перешел на крик. - Что со мной будет? Конец, старина, конец! Деваться некуда! Мне даже не дадут патента на содержание кабачка. Ну ладно, что-то я расшумелся. Но посмотрел бы я на тебя, если б ты знал половину того, что я знаю. Слушай… когда мы приедем в Эдинбург, держись поближе ко мне, я тебе подам знак. Когда этот сойдет с поезда… я тебе его покажу, не пальцем, конечно, просто ткну в бок… Он встретит своих на платформе, вот увидишь.
Но я видел только одно: что Гарри Дж. Баррард, комик-эксцентрик, явно рехнулся. Потом он заснул и спал до самого Эдинбурга, а когда поезд остановился, я встряхнул его и выскочил на перрон, чтобы найти Сэма и Бена и проверить, как выгружают багаж из товарного вагона. Выгрузка и перевозка заняли довольно много времени, и когда я наконец добрался до берлоги, которую мне предстояло ближайшую неделю делить с дядей Ником и Сисси, там все уже спали, кроме Сисси: она показала мне мою спальню и принесла из кухни ужин.
- Ник наелся и лег спать, - сказала она. - Он забыл прихватить шампанского. Пить нечего, так он мне чуть голову не оторвал. А с тобой что приключилось? Познакомился с какой-нибудь девицей в поезде?
- Нет, вместо этого мне достался Гарри Дж. Баррард. - И за ужином я рассказал, что он мне говорил.
- А как ты думаешь, есть такие люди, которых вот так рассылают? - с беспокойством спросила Сисси.
- Не пугайся. Конечно нет. Какие люди? И кто их рассылает? Все это бред. Он просто тихо выживает из ума, бедный старикан Баррард.
Она молчала, пока я не кончил ужинать. Потом, когда я встал, она подошла поближе, сжала мою руку и прошептала:
- Не говори Нику про бедного Баррарда. Он его и так не терпит… И все жалуется, что нам приходится выступать после него, что, мол, во время его номера все уходят пить пиво… И если Ник про это узнает, он в два счета вышибет Баррарда из программы. А он ведь не опасный, он тихий, правда?
Я подтащил стул поближе к затухавшему огню - в Эдинбурге не подбрасывают уголь в камин, как это делают в Ньюкасле - и закурил трубку. Сисси уселась на подушку по другую сторону камина. Она одобрительно посмотрела на меня и улыбнулась, глаза у нее были мокрые. Наверно, она плакала перед самым моим приходом, и теперь ей стало легче.
- Знаешь, Дик, мне с тобой очень хорошо. Теперь все говорят о том, чего хотят женщины - избирательного права и еще каких-то прав, - но почти каждая хочет ведь только одного - чтобы ей с кем-нибудь было хорошо…
Дверь открылась, и Сисси как ветром сдуло с подушки. На дяде Нике был алый шелковый халат, он был бледен и взъерошен; в глазах сверкало раздражение.
- Марш спать, девочка, живо! - Потом, когда она проскользнула мимо него, он сурово посмотрел на меня. - Поздновато пришел, парень.
- Старался как мог, дядя. В Шотландии в воскресенье вечером, как видно, не торопятся. Но из-за меня никакой задержки не было, хотя я прямо умирал от голода.
- Ладно, приехал так приехал. Ступай спать.
Мне было только двадцать лет, и я был совсем зеленый, но такого стерпеть не мог. Его вовсе не интересовало, когда я лягу, он просто хотел показать, кто здесь хозяин, и не желал, чтобы у меня оставалась хоть капля своей воли. Но я - не Сисси Мейпс. Я ответил ему таким же злым взглядом.
- Почему, дядя Ник? Я не хочу ложиться сразу после ужина. Пускай еда осядет, а я еще покурю.
- Не забудь, завтра утром у тебя репетиция с оркестром.
- Я помню. И в конце концов сейчас не так уж поздно.
- А они тут считают, что поздно. Ладно, докуривай свою трубку, если не можешь без этого. И не шуми наверху. - Он говорил отрывисто и не пожелал мне спокойной ночи.
Еще десять минут я просидел внизу, главным образом из принципа. Помню, моя мать говорила, почти хвастливо, что все Оллантоны отличаются своеволием и упрямством. Что ж, я и сам наполовину Оллантон.
5
На следующее утро я вышел из дому часов в восемь, задолго до того, как обычно поднимался дядя Ник. Я переделал все дела; за исключением, конечно, репетиции с оркестром, которая начиналась не раньше одиннадцати, а потом устроил себе передышку и пошел осматривать Эдинбург. Утро было сырое и хмурое, но тусклое солнце кое-где золотило камни, и я как завороженный бродил по прекрасному старому городу. В те времена Принсес-стрит еще не была испорчена множеством лавок, которые впоследствии совсем заполонили ее. Я не мог оторвать глаз от замка и Колтон-Хилла, и мне казалось, что я попал в волшебное царство. Целый час я был только художником и все думал о том, как запечатлеть этот воздух и камни, эти теплые и холодные пятна серого, коричневого и внезапной черноты, как передать их почти без линий, одними широкими мазками. Я и думать забыл, что имею какое-то отношение к варьете, оно было так далеко от всего, что я видел вокруг. Однако я не собираюсь рассказывать о себе как о художнике, а вернусь - взволнованный и счастливый - обратно в варьете.
На сцене и за кулисами царил ужасающий беспорядок: вносили декорации, распаковывали костюмы и реквизит, режиссер переругивался с осветителями, уборщики чем-то гремели в зале, оркестранты занимали места и настраивали инструменты, артисты здоровались друг с другом, пытались завладеть вниманием режиссера и осветителей, рылись в нотах, отбирая партии для своих номеров. Я болтался по сцене и уверял себя, что надо со всеми перезнакомиться и подружиться, но в глубине души сознавал, что на самом деле хочу увидеть крошку Нэнси Эллис, а если не удастся, то аппетитную Нони Кольмар или же несравненную черноглазую Джуди, чье прикосновение обжигало.
Тут мне кажется необходимым сказать несколько слов о нравах и сексуальной атмосфере того времени, до первой мировой войны: это избавит меня от многих разъяснений в дальнейшем. Общеизвестно, что с тех пор, - в Англии, разумеется, - секс становился все более и более откровенным; одновременно все большее и большее распространение получали фривольные фильмы, рекламы. Однако многие, и прежде всего моралисты, не понимают, что это имеет и положительную сторону. Новая свобода, пусть даже и вызывает повышенный интерес к проблемам секса, одновременно дает выход чувственности, которая в наше время, так сказать, насильственно подавлялась, что приносило один только вред. Чем меньше было внешних проявлений, тем сильнее секс действовал изнутри, преследуя и тревожа воображение, тем более таинственным и притягательным он был. Оттого, что девушки 1913 года надевали на себя так много одежд и были закутаны с головы до ног, мы все чаще и неотступнее думали о том, как выглядят они без своих платьев. Вокруг всего этого царило какое-то болезненное возбуждение, которое сейчас едва ли возможно. Я был вполне нормальным юношей, ни чрезмерно скромным, ни распутным, но атмосфера вокруг была такова, - теперь я считаю ее удушливой и нездоровой, - что половину своей душевной жизни я проводил в беспокойных блужданиях у той черты, за которой начинались сексуальные поиски и открытия. Сексу как таковому это придавало куда большую пикантность, чем теперь: стиль "милый, но шалун", как его называла Сисси, очень был тогда распространен, но в нем было куда меньше, чем теперь, естественного желания испытывать удовлетворения от связи. На сцене, разумеется, все было много проще и легче: девушки показывали все, что только можно было показать, - а фигуры, как правило, были у них отличные, - но все происходило в рамках самых строгих правил, и это только усиливало фривольность и волнение в крови. Не могу сказать, что, принимая предложение дяди Ника, я думал и о женщинах, однако я очень скоро заразился общим настроением и чувством радостного предвкушения, и мои лицемерные попытки уверить себя, что я просто хочу со всеми перезнакомиться и подружиться, ничего не стоили: на самом деле все мои помыслы были заняты лишь двумя девушками и одной женщиной.
На репетиции с оркестром все номера быстро прогнали один за другим. Я смотрел на Кольмара, который снова вышел из себя и топал ногами, и вдруг почувствовал, что кто-то стоит совсем рядом. Это была Нони, на сей раз в юбке и длинном плаще, но все равно чрезвычайно привлекательная. У нее были зеленоватые глаза, нескладный нос и пухлая нижняя губка, которую она обиженно выпячивала по малейшему поводу.
- Дядя всегда сердится на музыкантов, - сказала она с улыбкой.
- А мой даже разговаривать не желает с дирижером.
- А кто ваш дядя?
Я рассказал ей о себе и о дяде Нике.
- Вы его боитесь?
Я ответил, что не боюсь, и это, в общем, была правда. А разве она его боится?
Она придвинулась вплотную, и я почувствовал запах ее духов и ощутил на руке прикосновение груди. Она прошептала - не стану передавать ее ломаный английский, - что я, наверное, очень храбр, потому что все, кого она знает, за исключением, может быть, ее собственного дядюшки, боятся дяди Ника. И я понял, что дело тут не только в его резкости и раздражительности, - это было бы вполне понятно, - но в том, что она сама и некоторые другие, кого она не назвала, дядю отождествляют с его номером "индийского факира" и приписывают ему какую-то демоническую, колдовскую силу. Говоря это, она изо всех сил прижималась ко мне и кончила тем, что запустила свои горячие пальчики прямо мне за воротник, но тут же резко отпрянула: ее дядя кончил воевать с дирижером. Теперь над музыкантом склонилась длинная меланхолическая физиономия Баррарда. На плечах его висело неизменное чудовищное пальто, а на голове красовалась твидовая шляпа.
- Послушай, Гарри, старина, - говорил дирижер. - Твои песенки мы сыграем даже во сне. Так что не тревожься. А когда ты принесешь что-нибудь новенькое?
- Это кто тебя науськивает? - злобно рявкнул Баррард.
- Что ты имеешь в виду, старина?
- Я вежливо спрашиваю, только и всего! - заорал Баррард.
- Ладно, Гарри, пошли дальше. - Дирижер постучал палочкой. - Еще раз выход и вступление.
Баррард отошел и, видя, что я встаю и направляюсь к дирижеру, остановил меня:
- Жаль, что ты не подождал меня вчера на станции. Я бы показал тебе. Их было трое. И сейчас один стоит там, на улице. Хочешь взглянуть?
- Нет, сейчас моя очередь.
И я направился к оркестру. С нашими нотами повторилась та же канитель, что и в Ньюкасле, и я решил сказать дяде Нику, что ноты надо переписать, да и музыку заменить чем-нибудь получше. Поняв, сколь я молод и неопытен, дирижер, который, видимо, терпеть не мог дядю Ника, платившего ему той же монетой, вынул из меня душу и сумел выставить в таком идиотском виде, что из оркестровой ямы и из-за кулис то и дело слышались смешки. Когда репетиция закончилась, я, весь взмокший, спустился к выходу не затем, чтобы уйти из театра, а чтоб хоть немного отдышаться. На лестнице на меня налетел Боб Хадсон, который спешил, боясь опоздать на репетицию.
- Нэнси, взгляни-ка, нам есть что-нибудь? - крикнул он, оборачиваясь на бегу.
Это означало только одно: она - внизу, спрашивает письма. Я встал у окошка, подождал, пока ей вручили несколько конвертов, и с важностью осведомился, есть ли что-нибудь для группы Гэнги Дана. Было два письма для дяди Ника, и я взял их, хотя он никогда не просил меня забирать его корреспонденцию.
- Доброе утро, мисс Эллис, - сказал я весело и дружелюбно, хотя сердце у меня так и прыгало.
Она оторвалась от письма, и тут я впервые увидел ее лицо без грима и сценического освещения. Глаза у нее были не голубые, а серые, теплого тона. Однако во взгляде, обращенном ко мне, никакой теплоты не было. Она посмотрела холодно, вздернув нос и подбородок; затем, не сказав ни слова, повернулась и стала подниматься по лестнице. Рядом раздался легкий смешок - кто-то вошел.
- Доброе утро, мистер… - как же вас зовут? - Хернкасл, - с улыбкой промолвила мисс Блейн. - Чем вы ее обидели?
- Я и сам не понимаю, мисс Блейн. Она осадила меня вчера вечером, но я решил попробовать еще раз.
- Не удивляюсь. Она очень мила. Подождите меня. - Она справилась о письмах. - Вы собирались бежать, чтобы скрыть краску стыда, бедняжка? Если нет, то пойдемте в мою уборную. Боже, как я устала! - Она взяла меня под руку, и мы стали подниматься по лестнице. - Вчера мы были на вечеринке, да, по воскресеньям даже в Эдинбурге бывают вечеринки, и бедный Томми до сих пор не пришел в себя. Потому я и явилась на эту мерзкую репетицию. Если бы пять лет назад мне сказали, что в понедельник утром я сползу вниз, чтобы дать указания оркестру мюзик-холла, я бы… меня бы хватил удар. Как вы сказали, вас зовут, милый?
- Хернкасл.
- Ну, не настолько уж я тупа. Как ваше имя?
- Ричард. Дик.
- Да, да. И вы хотите стать художником. Так, где же моя уборная? По-моему, где-то здесь. Да, вот она.
В уборной я впервые увидел ее по-настоящему, точно так же, как только что разглядел и Нэнси Эллис. Теперь я понимаю, что Джули Блейн не повезло с самого начала, потому что она родилась на двадцать лет раньше, чем следовало. Она ничуть не походила на волооких бело-розовых красоток с ямочками, которыми так восхищались в ту пору, особенно на сцене; а вот лет через двадцать, когда экран завоевали Гарбо и Хепберн (а Джули Блейн была похоронена и забыта), она могла бы занять достойное место рядом с ними. У ней был большой, чуть низковатый лоб, красиво очерченные брови, изящная линия скул, слегка запавшие щеки; добавьте сюда длинноватый нос с горбинкой и большой выразительный рот с тонкими губами. Разбирая на столе баночки и склянки, она поймала в зеркале мой изучающий взгляд.
- Не смотрите так, - сказала она, оборачиваясь. - Я сегодня выгляжу столетней старухой. И никогда не была хорошенькой.
- Нет, вы не хорошенькая…
- Как это любезно!..
- Вы настоящая красавица, мисс Блейн.
- Чепуха! Но коли уж вы так рассыпаетесь в комплиментах и льстите мне, то можете называть меня просто Джули.
- Я вам не льщу. И не собираюсь говорить любезности. В каком-то смысле я вообще о вас не думал, а рассматривал ваше лицо как своего рода натуру, даже предмет, и увидел, что оно красиво.
- А-га! в вас заговорил художник.
- Ну, какой из меня пока художник. Я и не претендую на это. И в то же время я - живописец и смотрю на все глазами живописца.
- И вещаете торжественно, как молодой индюк. Подите сюда.
Я подошел, и она коснулась моих губ легким, беглым поцелуем.
- Спасибо, Дик. А теперь мне пора. Оркестру с нами почти нечего делать: у меня для них всего три реплики, но Томми требует, чтобы на выходе был верный темп, и всегда сам проверяет. Только сегодня я знала, что не смогу его добудиться. Пошли, Дик.
- У вас, кстати, и голос красивый, - сказал я почему-то ворчливым тоном.
- Опять вы за свое. Что ж, я тоже нахожу, что голос у меня приятный, только "кстати" здесь совсем ни при чем, Дик. Это все тренировка и тяжкий, упорный труд. Я целых два года была любимой рабыней одной замечательной старой актрисы. А теперь насчет этой девочки, Нэнси, что так грубо вас отшила. Вы уже влюбились, бедняжка?
- Еще нет. Нельзя же так сразу. Но, наверно, мог бы. А что с ней случилось? Что я ей сделал? Она же меня совсем не знает.
- Конечно нет. Но я, кажется, могу помочь в вашем горе. Вероятно, ваш дядя прошелся насчет их номера, который, по-моему, очень мил, хотя мужчины у них отвратительные.
- Мне номер тоже понравился.
- И особенно ваша крошка Нэнси. Она далеко пойдет, если только захочет. Но ее сестрица говорит, что она не хочет. Они-то честолюбивы - сестрица и ее глупый муж. А Нэнси, видно, совсем нет: ей вообще не нравится сцена. Странно, правда? Ведь она самая талантливая из них.
Когда мы спустились к сцене, откуда-то из угла послышалось хихиканье. Это Барни, наш карлик, выламывался перед Нони. Но он стоял ко мне спиной, и я не стал его окликать.
- Это, кажется, один из ваших индийских коллег, Дик? - спросила Джули с мягким злорадством. И добавила, понизив голос: - Я все твержу себе, что его надо жалеть, но не могу отделаться от чувства омерзения. А в этой девчушке, на мой взгляд, есть что-то порочное. Но может быть, вам она нравится. Я знаю, что Томми был ею увлечен в начале гастролей. Постойте-ка… нет, они еще не закончили. Если вы меня подождете, - а я ненадолго, - то мы сможем выпить. Это единственное, на что я сейчас способна. Хотите, я скажу жестокосердной Нэнси, что грехи дяди да не падут на голову ни в чем не повинного влюбленного племянника?
- Нет, спасибо, Джули. Если можно, я подожду, и мы выпьем с вами.
Она пошла на сцену, а Боб Хадсон как раз освободился и направился прямо ко мне. На нем был просторный костюм из ворсистого твида - теперь этого материала нет, но тогда он был очень моден среди таких, как Хадсон. У него была типичная для того времени сценическая внешность (вскоре, лет пятьдесят назад, этот тип внезапно исчез): черные вьющиеся волосы, разделенные прямым пробором, широкое румяное лицо, небольшой нос и крупный подбородок, который он изо всех сил выпячивал, - эдакий романтический тип морского офицера. И хотя у меня не было никаких доказательств, я мог бы поклясться, что он пустой малый и трус.
- Послушайте, Оллантон… - начал Хадсон.
- Я не Оллантон, меня зовут Хернкасл.
- Ладно, пускай будет Хернкасл. Вы причиняете беспокойство моей свояченице, мисс Эллис…
- Беспокойство? Я только пожелал ей доброго утра. Это можно стерпеть, верно?
- Она не хочет с вами разговаривать и прошу ее не тревожить.
- Убирайтесь!
- Хотите заработать по носу?
- Только попробуйте! - Мой взгляд не предвещал ничего доброго. Я не был драчуном, но и он, видимо, тоже. Кроме того, пусть я был молод и глуп, но уж трусом-то меня никто не мог назвать.
- Так вот, оставьте ее в покое, Хорнкасл…
- Хернкасл. И запомните мое имя хорошенько на случай, если придется вызывать полицию.
Он зашагал прочь, расправляя плечи и надуваясь, чтобы заполнить весь свой пиджак и устрашить меня внушительной спиной. Я не рассердился на этого чванливого осла, но был в страшной обиде на Нэнси, которая побежала жаловаться на меня такому болвану. Это было похуже, чем холодное презрение. Надо выкинуть ее из головы. Нечего тратить время и душевные силы на глупую крошку Нэнси Эллис.