Дядя Сайлас. История Бартрама Хо - Ле Фаню Джозеф Шеридан 22 стр.


Вскоре, впрочем, вернулась кузина Милли. Она с любопытством дикарки наблюдала за тем, как распаковывали мои сундуки, и выражала свое восхищение сокровищами, занимавшими место на полках стенных шкафов, которые, будто в буфетной, находились в нишах и закрывались массивными дубовыми дверьми, с торчавшими из них ключами.

Пока я торопливо поправляла свой туалет, она то и дело развлекала меня замечаниями уже совсем личного свойства:

- Твои волосы чуток темнее моих, но оттого не лучше, а? Мой цвет, говорят, такой, как надо. Не знаю… А что скажешь ты?

По этому пункту я великодушно уступила ей право первенства.

- Вот бы у меня были твои белые руки. Тут ты меня побила! Я знаю, это все перчатки, - не выношу их. Стану надевать теперь… руки и вправду белым-белы. - Она недолго помолчала. - А кто, интересно, красивее - ты или я? Не знаю, вот уж я - не знаю. Ты-то как думаешь?

Я встретила откровенным смехом этот вызов, и она чуть покраснела - в первый раз, по-видимому, смутилась.

- Ты и вправду на полдюйма выше меня - ведь так?

Я была выше на целый дюйм, поэтому с легкостью согласилась на ее допущение.

- Да, ты статная видом! Верно, Хрипс? Но платье у тебя прямо до пят! - Она перевела взгляд с моего на свое и вскинула ногу в ботинке землекопа, чтобы убедить себя, что ее платье теперь могло бы сравниться с моим. - Мое чуток короче, чем надо? - неуверенно предположила она. - Кто там? А, это ты! - обратилась она к появившейся в дверях матушке Хаббард. - Входи, л’Амур, тебе всегда рады, входи!

Горничная пришла сообщить, что дядя Сайлас был бы счастлив видеть меня, как только я буду готова, а кузина Миллисент проводит в комнату, где он ожидает гостью.

В тот же миг дух комедии, посетивший нас благодаря неописуемой эксцентричности моей кузины, улетучился, и меня объял благоговейный страх. Вот сейчас я увижу его - он будет поблекшим, сломленным, постаревшим, но все же тем самым человеком, чей живописный образ пробуждал фантазию и мучил меня многие и многие дни моей, пусть и недолгой, жизни.

Глава XXXII
Дядя Сайлас

Кузина, думаю, тоже испытывала некий страх, хотя и несоизмеримый с моим, потому что я заметила тень, набежавшую на ее лицо; она хранила молчание, когда мы, бок о бок, шли галереей в сопровождении древней старухи, несшей свечу, к покою, какой я бы назвала приемным залом дяди Сайласа.

Милли зашептала, обращаясь ко мне, вблизи двери:

- Не топай так, у Хозяина слух точно у горностая, и шум его раздражает.

Сама она ступала на цыпочках.

Мы остановились перед дверью возле верхней площадки внушительной лестницы, и л’Амур робко постучала костяшками распухших пальцев, обезображенных ревматизмом.

Внятный, звучный голос изнутри пригласил нас войти. Старая служанка распахнула дверь, и в следующее мгновение я оказалась пред дядей Сайласом.

В дальнем конце просторной, обшитой панелями комнаты подле камина, в котором держалось невысокое пламя, за маленьким столиком - на нем горели четыре свечи в высоких подсвечниках из серебра - сидел необычного вида старик.

Благодаря темным панелям у него за спиной, огромным размерам комнаты, в углах которой свет, ярко освещавший его лицо и фигуру, почти совсем терялся, вдруг возник… написанный мастерской рукой голландского живописца впечатляющий и странный портрет.

Лицо словно мрамор… устрашающе тяжелый взгляд памятника, но глаза - для старика поразительно живые и непостижимые; непостижимость их только усиливалась от того, что брови оставались все еще черными, хотя шелковистые волосы, длинными прядями спускавшиеся почти до плеч, были чистейшее серебро…

Он поднялся, высокий, худой, чуть сутулый, в широкой тунике черного бархата, походившей скорее на халат, чем на куртку… весь в черном, если бы не видневшаяся из-под широких рукавов туники белоснежная сорочка, застегнутая на запястьях тогда уже не модными, аристократично поблескивавшими запонками-бриллиантами.

Я знаю, мои слова бессильны выразить суть этого образа, на который потребовалось две краски - черная и белая, образа, внушавшего благоговейный трепет, бескровного, наделенного непостижимым взором горящих глаз, таким властным, таким смущающим. Что в нем было - насмешка… мука… ожесточенность… терпение?

Фантастические глаза странного старца неотрывно смотрели на меня, когда он поднялся, и сохраняли все тот же привычный прищур, сообщавший лицу при определенном освещении злобное выражение, когда старец, с улыбкой на тонких губах, шагнул мне навстречу. Он сказал что-то своим внятным, спокойным, но холодным голосом - смысл сказанного я от волнения не уловила, - взял обе мои руки в свои, приветствуя меня с грацией иного века, и мягко подвел, подробно расспрашивая - я едва понимала о чем, - к креслу, стоявшему рядом с тем, которое занимал он сам.

- Мне незачем представлять вам мою дочь - я пощажен от сего унижения. Вы найдете ее, думаю, добродушной и искренней, au reste, боюсь, - деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо. Не так ли, Миллисент?

Старик ждал ответа от моей эксцентричной кузины, которая, под его неотрывным, насмешливо-презрительным взглядом вспыхнула и в замешательстве обратила глаза на меня - не подскажу ли.

- Не знаю, кто она… эти… что один, что другой.

- Прекрасно, моя дорогая, - проговорил он с пародийным поклоном. - Вы видите, Мод, какая почитательница Шекспира у вас кузина. Однако с некоторыми нашими драматургами она, несомненно, познакомилась: она так твердо заучила роль мисс Хойден!

Негодование дяди по поводу необразованности бедной кузины, приправленное язвительностью, было, конечно, более чем странным: возможно, и не его следовало в этом винить, но уж ее - ни в коей мере.

- Вот она, бедняжка, перед вами - вот чем оборачивается отсутствие благородного воспитания, благородного окружения и, боюсь, врожденного благородного вкуса. Но пребывание в хорошей французской монастырской школе делает чудеса, и я надеюсь устроить сие со временем. А пока мы смеемся над нашими бедами и, верю, сердечно любим друг друга. - С ледяной улыбкой он протянул тонкую белую руку Милли, и та, испуганная, подскочила, схватила ее, а он повторил, кажется, едва сжимая в ответ руку Милли: - Да, я верю, очень сердечно… - И, вновь оборачиваясь ко мне, опустил ее руку на подлокотник своего кресла с видом человека, бросающего что-то ненужное из окна экипажа.

Принеся извинения за бедную Милли, явно смущенную, он перевел разговор, к ее и моему облегчению, на иные темы: то и дело он высказывал опасение, что я утомлена дорогой, выражал беспокойство, что я еще не ужинала, не пила чаю, но эта озабоченность мною, высказанная вслух, кажется, тотчас покидала его, и он продолжал разговор, вскоре сосредоточившись - его расспросы были крайне мучительны для меня - на болезни моего дорогого отца, симптомах - о чем я ничего не могла сообщить - и на его привычках - о чем я рассказала.

Возможно, он вообразил, что существует какая-то фамильная предрасположенность к органическому заболеванию, от которого умер его брат, и вопросы показывали, что он скорее волновался о продлении собственной жизни, чем желал глубже вникнуть в причины смерти моего дорогого отца.

Как мало оставалось ему того, что делает жизнь желанной, и как страстно он - впоследствии я поняла это - цеплялся за жизнь! Разве не видел каждый из нас тех, кому жизнь не только нежеланна, но - настоящая мука… чреда телесных пыток, и, однако, они держатся за нее с отчаянным и жалким упорством - неразумные состарившиеся дети.

Посмотрите, с каким упрямством уже сонное дитя противится неизбежно наступающему часу сна. Глазки смыкаются, и надо с усилием раскрыть их пошире, надо затеять игру, суетиться, чтобы не уступить дреме, а ее жаждет само естество. Бодрствование для дитяти - пытка, капризный несмышленыш измотан, но умоляет отсрочить час, отказывается от отдыха, твердит, что не хочет, не хочет спать, - до того самого момента, когда мать возьмет его на руки и понесет, сладко заснувшего, в детскую. Так же и с нами, состарившимися детьми земли, для которых назначен долгий сон - смерть, добрая мать которым - природа. Так же противясь, мы расстаемся с сознанием, картина перед глазами до последнего мига пробуждает у нас интерес, птица в руке, пусть больная, линяющая, нам дороже всех ослепительных обитателей райских кущ. Картина перед глазами плывет, речи, музыка звучат будто дальние ветры, далекие реки, но - не время еще, мы еще не устали, дайте нам еще десять… еще пять минут, и, противясь назначенному, мы запинаемся - падаем… в сон без сновидений, уготованный природой пресытившимся и утомленным…

Потом он произнес краткую хвалу брату, изысканную и, в своем роде, красноречивую. Он в высшей мере обладал достоинством, слишком мало ценимым, думаю, нынешним поколением, - выражать мысли с безупречной точностью безупречно плавной речью. Было в его речи также довольно уместных цитат, цветистых французских оборотов, делавших ее одновременно изящной и несколько искусственной. Неторопливая, легкая, отточенная и совершенно для меня новая, она не могла не очаровывать.

Дальше он сказал, что Бартрам - это храм свободы, что благополучие всей жизни закладывается в юности: недолгие, но проведенные на чистом воздухе, в подвижных занятиях юные годы - вот основа этого благополучия; и добавил, что образованности, а значит, и жизненному успеху обычно сопутствует здоровье. А поэтому, пока я в Бартраме, я вольна располагать своим временем, и чем чаще я буду совершать набеги в сад, чем больше буду бродить в лесу, тем лучше.

Какой он несчастный инвалид - сетовал он затем, - как же доктора ограничивают страдальца с его неприхотливыми вкусами. К стакану пива, к бараньей отбивной - образец обеда для него - он не смеет и прикоснуться. Доктора вынудили его пить легкие вина, которые ему отвратительны, поддерживать жизнь этой вздорной пищей, аппетит к которой проходит вместе с молодостью.

На приставном столике, на серебряном подносе, стояла высокая бутылка рейнского, рядом - тонкий, розового стекла, фужер, и страдалец с капризным видом указал на них дрожащей рукой.

Но если вскоре он не почувствует себя лучше, он сам займется своим здоровьем и предпочтет диету, оправданную природой.

Он указал рукой на шкафы с книгами и объявил, что книги в моем распоряжении, пока я в этом доме; впрочем, забегая вперед, скажу, что разочаровал в обещаниях. Наконец, заметив, что я, должно быть, утомлена, он поднялся, с церемонной нежностью поцеловал меня и опустил руку на громадную, как я поняла, Библию с двумя широкими шелковыми закладками, красной и золотистой, - одна, догадалась я, отмечала место в Ветхом Завете, другая - в Новом. Библия лежала на маленьком столике, где стоял подсвечник со свечами, и рядом я заметила прелестный граненый флакон одеколона, золотой, усыпанный драгоценными камнями пенал, украшенные гравировкой часы с репетиром, цепочку, печатки. Никаких признаков бедности комната дяди Сайласа, разумеется, не обнаруживала. Опустив руку на Библию, он выразительно произнес:

- Помните об этой книге, в ней пребывала вера вашего отца, в ней он обрел награду; на нее только и уповаю. Обращайтесь к ней, возлюбленная моя племянница, днем и ночью как к непреложной истине жизни.

Он возложил свою тонкую руку мне на голову, благословил и приложился губами к моему лбу.

- Ну-у-у-о-ой, - раздался громкий голос кузины Милли.

Я совсем забыла о ее присутствии и, чуть вздрогнув, обратила взгляд на нее. Кузина сидела в очень высоком старомодном кресле, она явно успела вздремнуть и теперь, мигая, смотрела на нас своими круглыми, остекленевшими глазами и болтала ногами в белых чулках и башмаках землекопа.

- Ной? Вы хотите высказаться о сем праведнике? - осведомился ее отец, с ироничной учтивостью склонившись к ней.

- Ну-у-у-о-ой, - повторила она, преодолевая сон. - Ведь я не храпела? Ну-у-у-о-ой…

Старик презрительно улыбнулся и, слегка передернув плечами, обернулся ко мне.

- Покойной ночи, моя дорогая Мод. - Обращаясь вновь к Милли, с утонченной язвительностью он проговорил: - Не лучше ли вам проснуться, дражайшая? Ваша кузина не откажется, вероятно, поужинать - побеспокойтесь об этом. - И он проводил нас к двери, за которой дожидалась л’Амур со свечой.

- Я страшно боюсь Хозяина… Я храпела?

- Нет, дорогая, я, по крайней мере, не слышала, - сказала я, не в силах сдержать улыбку.

- Если и нет, то еще чуток - и захрапела бы, - задумчиво проговорила она.

Мы застали бедную Мэри Куинс дремавшей возле камина, но уже скоро пили чай со всякими вкусностями, и Милли нисколько не смущалась своего аппетита.

- Ох и перетряслась я, - сообщила Милли, уже пришедшая в себя. - Когда он подмечает, что я дремлю, боюсь, как бы не стукнул своим пеналом по голове! Чего дивишься, девчонка? Это ж больно!

Сравнивая благовоспитанного и велеречивого старого джентльмена, только что виденного мною, с этим поразительным образчиком леди, я сомневалась: его ли она дочь.

Впоследствии, впрочем, мне стало известно, как мало он удостаивал ее - не скажу "своего общества" - просто своего присутствия, я узнала, что возле нее не было ни единого человека, хоть сколько-нибудь образованного, что она без всякого присмотра носилась по Бартраму, что никогда - разве что в церкви - не встречала людей, равных себе по положению, что чтению и письму, которыми едва владела, она училась - в редкие полчаса - у особы, которую не только не заботили ее манеры и внешний вид, но которая, возможно, забавлялась ее гротескностью, и что никто из принимавших в ней участие не сумел бы - по причине собственной неосведомленности - хоть на крупицу сделать из моей кузины девушку более воспитанную, чем я нашла ее. Чему удивляться? Мы не представляем, сколь мало получаем в наследство, сколь многому просто учимся, - пока не возникнет пред нами печальное зрелище, подобное бедняжке Милли.

Когда я легла в постель и стала перебирать в памяти события дня, он показался мне целым месяцем чудес. Дядя Сайлас не покидал мои мысли: такой серебристый голос для старика, такой сверхъестественно нежный… манеры такие приятные, мягкие… лицо улыбчивое, страдальческое, призрачное. Он уже не был тенью, я узрела его наконец во плоти. И однако - больше ли он для меня, чем тень? Я смежила веки и увидела его, неподвижного, пред собой - в черном одеянии медиума; мертвенная бледность его лица наполняла меня страхом и болью… ослепительной белизны лицо… и эти ввалившиеся, горящие, ужасные эти глаза! Казалось, приоткрылся полог кровати и ко мне приблизилось привидение.

Я узрела его, но он по-прежнему тайна для меня… чудо из чудес. Живое лицо не больше разъясняло прошлое, чем портрет обозначал будущее. Он по-прежнему был загадкой и грезой. С этими мыслями я уснула.

Мэри Куинс, спавшая в гардеробной - ведущая туда дверь, вблизи моей кровати, оставалась открытой, - Мэри Куинс, оберегавшая нервическую девушку от привидений, разбудила меня, и, осознав, где нахожусь, я в тот же миг вскочила с постели и устремилась к окну. Оно выходило на аллею и во двор, но от входа нас отделял целый ряд окон, под нашим же распростерлись две гигантские липы с вывороченными корнями - те самые, которые я заметила, когда мы подъезжали к дому.

В ярком свете утра я еще отчетливее увидела знаки запустения и разрушения, поразившие меня накануне вечером. Двор зарос травой, изредка приминаемой колесами экипажа или ногами посещавших Бартрам гостей. Эта унылая трава особенно густо росла по краям двора, а под окнами, вдоль стен влево, к тому же буйно разрасталась крапива. Всю аллею тоже скрывала трава, и только по самой середине узкая полоска земли еще напоминала, что здесь проходит дорога. Красивая, с резными перилами, лестница у входа темнела от пятен лишайника, в двух местах балюстрада была разрушена. Картину запустения усугубляли два поваленных дерева, в ветвях, в пожелтелой листве которых прыгали малые птички.

Я еще не успела завершить свой туалет, когда в комнату бодрым шагом вступила кузина Милли. В то утро нам предстояло завтракать одним. "Вот радость", - прокомментировала она. Иногда Хозяин велит ей завтракать вместе с ним. И тогда будет "уедать" ее, пока ему не принесут газету, часто такого наговорит, что она "ревмя ревет", он же только больше ее "подкусывает", а потом "выпроводит - чтоб шла к себе". Но она намного лучше его, какие бы там "разговоры он ни разговаривал".

- Ведь лучше? Лучше? Лучше?

Она с такой настойчивостью, с таким пылом требовала ответа, что я уклоняясь от присуждения пальмы первенства либо родителю, либо дочери была вынуждена сказать: мне очень нравится моя кузина. И подтвердила слова поцелуем.

- Я точно знаю, кто из нас, по-твоему, лучший, уж это-то я понимаю, просто ты боишься его, а ему нечего было вчера подкусывать меня… ведь подкусывал, вот только я его ни чуточки не разберу. Но разве он не ябеда, разве не ябеда?

Вопрос вопроса труднее. Я опять поцеловала ее и попросила никогда не вынуждать меня говорить о дяде в его отсутствие то, что я не посмела бы сказать ему в глаза.

Мои слова ее удивили, она пристально смотрела на меня какое-то время, а потом сердечно рассмеялась и, повеселев, кажется, постепенно смягчилась к отцу.

- Иногда, когда заглядывает священник, Хозяин требует меня… на него находит набожность в шесть по вечерам… они читают Библию и молятся. Ого еще как! Тебе, девчонка, тоже доведется испробовать… и не скажу, чтобы мне это было совсем не по вкусу, нет, не скажу!

Мы завтракали в крохотной комнатке - почти в отдельном кабинетике, примыкавшем к большой гостиной, явно никем не посещаемой. Трудно было вообразить сервировку скромнее и мебель беднее, чем в нашей комнатке. Но почему-то мне там понравилось. Все переменилось для меня - но "опрощение" вначале всегда забавляет.

Глава XXXIII
Уиндмиллский лес

Мне недостало времени удовлетворить любопытство, пройдя по старому величественному дому, - Милли уже тянула меня в "ежевичный дол", и я смогла увидеть не больше того, что открывалось взгляду на пути из моей комнаты и обратно.

Полному разрушению дома воспрепятствовал мой дорогой отец: кровля, окна, каменная кладка стен, деревянная отделка - все постоянно чинилось. Но помимо ветшания всюду были следы бедности и запустения, вызывавшие у меня горечь. Несомненно, лишь ничтожно малая часть дома оставалась жилой, длинные коридоры и галереи тянулись пыльные, безмолвные, пересекались другими коридорами и галереями - их отдаленные темные своды пробуждали чувство гнетущей тоски. Это было одно из тех громадных сооружений, в каких можно легко заблудиться… Сладостная дрожь прошла по мне, когда я подумала: как же оно, должно быть, похоже на ту, описанную миссис Радклиф, восхитительную, окруженную угрюмым лесом старинную обитель, где среди молчаливых лестниц, сумрачных переходов, длинных анфилад величественных, но пустынных комнат семья де ла Мот нашла свое печальное убежище.

Назад Дальше