МЕЛЬХИСЕДЕК
Кролики попрыгивали в саду. Кудахтали куры. Monsieur Жанен, старенький, худенький, в туфлях и заношенном рединготе окапывает куст крыжовника. Каштаны одевают зеленеющей, струящейся тенью крышу его дома и его кур в клетках, и его жену с бархоткой на шее. Каштаны зацвели! Один белыми, пухлыми свечками, другой розовыми.
К генералу постучал почтальон. "Из России!" - мелькнуло у Михаила Михайлыча, когда он увидел книгу расписок. И замерло сердце, в сжатии холодеющем. Но письмо вовсе оказалось не из России, а за краснорожим почтальоном с пропинаренными щеками появилась легкая седая борода над монашеской рясой.
- А-а, милости прошу! Пожалуйста, о. Мельхиседек!
В маленькой прихожей произошла толчея: все трос сгрудились у двери, и почтальон немало удивился, когда один старик в поношенной военной гимнастерке сложил руки лодочкой, подходя к другому в рясе, и поцеловал ему руку. А тот его в висок. Нигде в почтовых отделениях, ни в бистро не видал Жан Лакруа таких странных приветствий.
Военный старик не сразу нашел крестик против своей фамилии, подписал и, сказав с иностранным выговором: "attendez un moment" ["подождите минуту" (фр.).] - стал шарить по карманам. Лакруа знал, что русские охотно дают на чай, даже невзрачные. Но тут вышла заминка - очевидно, не оказалось мелочи. Тогда старик в рясе запустил руку в свой карман, сказал что-то, и полтинник переехал к почтальону.
- Спасибо, о. Мельхиседек, выручили. Рад вас видеть, всегда рад!
Мельхиседек перекрестился, вошел в комнату.
- Давненько у вас не был, Михаил Михайлыч. По правде говоря, и дел много, вне Парижа странствовать приходится.
Генерал вскрыл ножичком заказное письмо.
- Я оказался плохим вам помощником, о. Мельхиседек: как, впрочем, и думал, да и вас предупреждал. На подписном листе всего пятьдесят франков, от жильцов здешнего дома...
Мельхиседек поклонился.
- Сердечно благодарю. И от себя, и от лица братии новооткрытого Свято-Андреевского скита.
Генерал прочел письмо, улыбнулся.
- О. Мельхиседек, вы добрый вестник. Смотрите, в письме сто франков. Олимпиада Николаевна, дай Бог ей здоровья... Ладно. Еще пять вам приписываю, на лист. А скит, говорите, уже открыли? Ну, пожалуйста сюда, к окошку.
Мельхиседек поблагодарил, сел в небольшое креслице. Худые свои руки сложил на коленях, слегка поигрывая пальцами.
- Открыли, Михаил Михайлыч. О. Никифор уже геройствует. Архиепископ освятил.
- Так, так-с, и великолепно. Поздравляю. Мельхиседек помолчал.
- А как вы поживать изволите, Михаил Михайлыч?
- Да ничего, ничего... В сущности, табаковатисто - но креплюсь. Машеньку жду.
Он прошел взад и вперед, слегка пощелкивая за спиной пальцами.
- Да, жду, продолжаю ждать. И такие мысли приходят: ну, дождусь, приедет она к голодному отцу, да не знаю еще, где ее встречу. За комнату третий месяц не плачено. Пока терпят. Из-за прежнего. И что же... еще на Машенькины плечи себя встаскивать?
- Вы этого никак не знаете. Мало ли как может обойтись.
- У Машеньки уж будто все готово. Через три недели обязательно. Да вот и сомневаться начал. Тянут и тянут ее, анафемы...
- Сами знаете, что за страна. А ведь я,- Мельхиседек опять улыбнулся выцветшими, голубыми глазами,- я ведь вам предложить хотел к нам съездить. Думаю: наверное, ему нелегко в Париже этом, в городе-Вавилоне, а у нас бы пожили недельку-другую, ведь деревня всего-то отсюда час езды и не дороже станет, чем здесь по метро по этим околачиваться.
- Вы хитрый человек, о. Мельхиседек, я вас давно ведь знаю.
- Где же тут хитрость-то, Михаил Михайлыч?
- Ну, уж я знаю...
Генерал замолчал. Мельхиседек смотрел в окно на женевские каштаны.
- У нас в обители древние дерева. Много этих постарше - и поболее. Один дуб - сам святой сажал, говорят, основатель аббатства. И лесов кругом много. Тишина, благоухание... Намоленное место, Михаил Михайлович, сами увидите.
Генерал внезапно перед ним остановился.
- Да, позвольте, я не договорил. Тут у нас в доме еще один благотворитель оказался, я и забыл... А-а, ха-ха! Сейчас ним его доставлю. Этот посолиднее меня. Его с колокольным звоном встречать...
И генерал быстро прошел в переднюю, отворил дверь на лестницу, вышел.
Через несколько минут стоял он перед Мельхиседеком с Рафой. У того в руках была бумажка.
- Подписной лист номер сорок третий. Позабыли, наверное, о. Мельхиседек? Мы еще тогда смеялись, а посмотрите-ка...
Рафа был несколько смущен, но сдерживаемая гордость в нем чувствовалась. Он поднял черные свои глаза на Мельхиседека.
- Я ездил в Ниццу и жил там у одной моей тети Фанни. Она позволила мне собирать на ваш... couvent[монастырь (фр.).]. Я объяснял нашим дамочкам, что это на бедных детей, т.е. для сирот и еще разных других. Они говорили, что если там приют для детей, то они согласны давать, а вот...- тут сто пятьдесят франков.
- Молодчина, Рафаил,- сказал генерал.- И мать обобрал, и тетку, разных бриджевых дам. И сам подписал, из собственных сбережений. Как же не с колокольным звоном.
- Одна знакомая голландка, госпожа Стаэле,- продолжал Рафа уже совсем важно,- обещала мне вносить за какого-нибудь мальчика ежемесячно, если только ей пришлют фотографию всего... etablissement [Здесь: семейство (фр.).] и портрет ребенка, и его письмо.
- Какой славный мальчик! Милый мальчик,- сказал Мельхиседек, перекрестил Рафу и поцеловал его в лоб. Потом взял за обе руки и, глядя прямо, продолжал тихо и очень серьезно: - Ты помог и нам, и таким же мальчикам, как и ты сам.
- У нас, милый человек, уже десять живет ребят, да не таких, как ты. У тебя мама, она тебя любит, у тебя квартирка, ты начинаешь учиться... Одет хорошо. А наши дети - в большинстве сироты или попавшие в чужие семьи, иногда столько зла, горя, грубости уже видевшие. Мы стараемся их отогреть, просветить, научить закону Господа Иисуса. Наш общий друг Михаил Михайлыч говорит, что тебя надо с колокольным звоном встречать: это шутка, но я действительно тебя очень благодарю.
Рафа слегка застыдился.
- А можно мне было бы посмотреть тех мальчиков?
- Отчего же нельзя. Разумеется можно. Приезжай с Михаилом Михайлычем. Даже - раз уж у тебя такие знакомства: просто нужно приехать! Посмотришь, поговоришь с каким-нибудь мальчиком, чтобы он голландке этой написал...
- Так что вы считаете,- вдруг перебил генерал,- что я-то уж еду? Решенное дело?
Мельхиседек мгновение помолчал. Потом поднял на него свои голубые, выцветшие глаза, сказал серьезно, почти с некоторой даже грустью:
- Думаю, Михаил Михайлыч, что решенное. Генерал не ответил. Рафа задумался - пустит ли мама?
* * *
"Мельхиседек у нас летательный",- говорил о нем архиепископ Игнатий. Архиепископ, высокий, нестарый и плотный монах в золотых очках, бывший профессор догматического богословия, любил пошутить.
- О. Мельхиседек столь легок, что ему и аэроплана никакого не надо. Как некое перышко по воздуху воспаряет.
И давал ему поручения: съездить туда-то, наладить то-то, помирить одного с другим. Мельхиседек запахивал ветхую свою рясу, расправлял серебряную бороду, и действительно поддуваемый ветерком, как легкий парусник плыл: нынче в Гренобль, завтра в новый скит Андрея Первозванного, а там в городишко северной Франции.
Теперь вызван он был в Париж на несколько дней, заменить иеромонаха Луку, навещающего русских в больницах,- да кстати проверить и всю организацию посещений.
На этот раз особо настойчиво потребовал генерал, чтобы он у него остановился.
- Я соглашаюсь ехать в скит, но и вы должны прожить у меня эти дни.
Мельхиседек колебался.
- Да я, собственно, Михаил Михайлыч, на Подворье бы. Но генерал взял его за руки, крепко сжал.
- Прошу вас. Когда вы тут...- на сердце не так тяжко. Мельхиседек смолк. Это "на сердце тяжко" слышал он от сотен, кого за долгую жизнь исповедовал: вечная усталость, бремя, копоть души.
И остался. Впрочем, он мало бывал собственно у генерала. День проводил в разъездах, да в госпиталях севера, юга, востока и запада Парижа. Чтобы не привлекать внимания, надевал вместо клобука шляпу. И худенького старичка с белой, провеянной бородой можно было встретить и в Charite, и у Кошена, и в Сальпетриэр - как и в уголке второго класса метро. Он возвращался под вечер усталый, иногда даже грустный.
- Мне в Париже вашем нелегко,- говорил генералу.- Тяжкий город. Не по мне. Душно. А вот Русь-то наша, одинокая, заброшенная по больницам.
Он остановился, легким прикосновением взял руку генерала - точно хотел погладить.
- Жалко всех, разумеется. Сколько несчастий видишь... Но через минуту прибавил:
- А в печаль нельзя впадать. Мне недавно архиепископ рассказал про одного монаха, католического. Тринадцать лет с прокаженными проживал, и сам заразился. Умирая, написал в последнем письме: "Будьте, говорит, всегда веселы, что бы ни случилось. Малейшее проявление печали мне всегда было тяжело - оно обидно Богу".
Генерал задумался.
- Это мудро выражено, о. Мельхиседек, и как все мудрое - трудно выполнимо. От печали, воспоминаний, сожалений очень трудно избавиться.
- У нас, в монашестве,- тихо сказал Мельхиседек,- первое правило - никак воспоминаниям не предаваться.
- Я не монах. Я не могу. Во мне все прежнее живет-с, о. Мельхиседек, несмотря ни на какие Парижи... Да и вы сами - я уже говорил вам - для меня часть этого прежнего...
- Значит, не все еще перемололось в вас, Михаил Михайлыч. ...Мельхиседек хорошо действовал на генерала. Ему приятно было, что этот сухенький старичок к вечеру как бы вплывал в его квартиру, иногда усталый, иногда нет, но всегда ровный, чаще всего улыбающийся и приветливый. Генерал сшивал бисерные половинки мешочков для балов. Разрисовывал яйца - выцарапывал, золотил и чернил узоры двуглавого орла. На ночь раскладывал пасьянс. А в прихожей Мельхиседек разбивал нехитрый свой шатер: всего-то тощий тюфячок. И становился на вечернее правило. Кроме всегдашних имен за кого молиться (с жильцами дома в Пасси), прибавились теперь новые: сведенный ревматизмом штурман Петров из Charite, капитан Кобозев из Cochin - у этого туберкулез шейного позвонка - более года лежит недвижно, без подушки.
О жильцах же дома за эти несколько дней тоже узнал Мельхиседек кое-что новое.
* * *
- Конечно,- говорила Дора,- Михаил Михайлыч имеет большое на него влияние. Сама я, как вам известно, не православная, но к религии отношусь терпимо. Влияние генерала считаю скорей даже хорошим - но согласитесь, о. Мельхиседек, что ведь это случайность, пожалуй даже и странность... Рафа, конечно, попадет во французскую школу, где все это совершенно ни к чему. Вот и сейчас: ему очень хочется съездить с вами и Михаилом Михайлычем в этот скит... Отчасти я ничего и не имею: генерала уважаю, о вас много слышала и уверена, что ничего плохого для Рафы от поездки в деревню не будет.
Дора произносила слова связно и покойно. Они имели определенный смысл, но жили от нее отдельно. Мельхиседек тихо сидел на кончике стула.
- Может быть, его даже поразят поэтические стороны ваших служб, но для чего ему, скажите, пожалуйста, все это в лицее Жансон, куда осенью он поступает?
"И у этой женщины тайные скорби,- подумал Мельхиседек.- На уме одно, в сердце другое - тяжесть". Когда она смолкла, он поднял на нее глаза.
- Уважаемая Дора Львовна, я ведь никак не настаиваю. Первое - хотел просто вас поблагодарить за поддержку детей наших, а второе,- я думаю, на такую поездку можно бы смотреть просто как на прогулку в деревню.
- Ах, ну да, разумеется...
- Позвольте спросить,- сказал вдруг Мельхиседек,- у вас есть ведь, кажется, муж в России?
- Да. А... что?
- Нет, ничего. Так это мне в голову зашло. Все, знаете, теперь такое неустроенное... Рафаил, стало быть, отца почти и не помнит?
- Мы с мужем давно не вместе.
Дора встала, подошла к окну. Солнце заливало каштаны. Розовые свечи еще держались, белые уже облетели. Филемон и Бавкида под зелеными волнами тени возились со своими курами, крыжовниками. "Все сложилось, конечно, неправильно и горько. Но я никого не должна винить. Если бы я была достоевская девушка, то устраивала бы сцены и истерики. Но я не истеричка. И отлично понимаю, что когда тебя не любят, то никакой силой не заставишь полюбить. Истерики бессмысленны. Да и разве он виноват? Слабый, несчастный человек. Но любить никого, вероятно, не может. Он вечно подпадает своей чувственности и беззащитен от нее".
Кто-то невидимый взял несколько быстрых воздушных нот. В паузе этой слышал ли их Мельхиседек? Дорино сердце они пронзили. Она обернулась, встретила спокойный, задумчивый, странно задумчивый взор Мельхиседека.
- В конце же концов,- сказала тихо,- если Рафа хочет, то пусть едет, разумеется. Поручаю его вам и генералу.
Мельхиседек поклонился.
- Благодарю вас за доверие, Дора Львовна. Думаю, что раскаиваться не будете.
Воздушные ноты замолкли. Все опять стало по-прежнему, обычное и будничное. Дора Львовна Лузина со своим неудачным романом, со своими заботами, чувствами и занятиями входит во всегдашнюю свою жизнь, и в конце концов неважно, поедет или не поедет Рафа с этими двумя стариками в ненужный ей скит. Вообще ничего неважно.
Когда Мельхиседек ушел, она стала собираться - надо пойти позвонить к мадам Габрилович насчет завтрашнего массажа. "Забыть, забыть, забыть..." Габрилович, Гарфинкель, Эйзенштейн...
Мельхиседек возвратился в квартирку Михаила Михайлыча. Генерала не было. Мельхиседек не ходил нынче по больницам, он присел у генеральского столика и стал писать письма: в скит о. Никифору, знакомому в Югославию, священнику в Лилль. Майский Париж был за окном. Он посылал пестрые, нервные свои звуки - смесь напевов из радио, гула автомобилей, протяжного, отдаленного визга трамваев - все жило в солнечном свете и сливалось с зелеными веяниями, беглыми гаммами каштановых листьев под ветерком. Вероятно, эта колкая, острая (хоть и приглушенная) музыка и вызывала некое беспокойство у Мельхиседека.
Впрочем, в половине последнего письма он ощутил и новые звуки, совсем уже странные, доносились они как будто из окна и снизу.
"Все вышеизъясненное заставляет меня обратиться к Вашему боголюбию",- писал Мельхиседек круглым почерком с большими, однако, завитками на "боголюбии". Он только было размахнулся изложить, чего ждет от боголюбия, как звуки, неопределенно ему не нравившиеся, стали определенным криком - женского, пронзительного голоса. Мельхиседек встал, подошел к окну и наклонился. "Да нет, Капочка, я ничего..." "Всегда врал, всю жизнь..." - голос Капы взлетал до высоких нот. Мельхиседек поморщился, отошел. Опять другой голос возражал, приглушенно и невнятно: будто волна спадала. Но Мельхиседек все пожимался, неуютно себя чувствовал - волна же вдруг снова закипела забурлила, возросла...
Что-то хлопнуло, зазвенело. Мельхиседек вышел на площадку. Внизу, из квартиры Капы распахнулась дверь, быстро выскочил, пятясь, Анатолий Иваныч.
- Иди к своей дряни, иди, негодяй... через лестницу, близко... иди!
Она отскочила назад, опять что-то схватила - белая чашка ударила прямо в лоб Анатолия Иваныча - рассыпалась мелкими кусочками.
- Благодетельница человечества! Дрянь! Развратная дрянь! Лгунья! Такая же...
Капа захлопнула дверь. Дрогнула ветхая стена, зазвенело внизу. Где-то открылась дверь, кто-то в недоумении на шум высунулся. Но как раз стало могильно тихо. На площадке стоял худощавый человек в серых брюках со складкой, вытирал безупречным платочком кровь с оцарапанного лба. Потом медленно, деловито стал собирать осколки. Подняв голову, увидал белую бороду Мельхиседека - улыбнулся: нельзя сказать, чтобы улыбкой веселой!
Мельхиседек видел его на днях у генерала. Теперь спустился к нему. Анатолий Иваныч молчал и виновато улыбался. Губы его дрожали, в платочке он держал собранные осколки. И глубокая беспомощность была во всей позе - так бы и стоять неизвестно сколько, зачем?
- Пойдемте к Михаилу Михайлычу,- сказал тихо Мельхиседек.- Там хоть положите. Да и кровь опять выступила. Надо обмыть.
Анатолий Иваныч покорно за ним поднялся. Положил черепки на кухне, обмыл лоб под краном, умыл лицо.
- Как неприятно вышло... ужасно неприятно. Капа - больная девушка. Такая нервная... как рассердится, не удержишь... И начинает метать предметы. Совершенно напрасно...- вообразит себе Бог знает что...
Анатолий Иваныч глядел на Мельхиседека светлыми вопрошающими глазами.
Будто малый ребенок невинно пострадал от обидчика.
"Ему трудно уже теперь не лгать. Даже очень трудно,- думал Мельхиседек покойно.- Так все и выходит, одно к одному".
- Мне очень стыдно перед вами, о. Мельхиседек. Ужасно неловко.
- Передо мной ничего-с. Передо мной чего же стыдиться. А коли вообще стыдно...- так это даже и неплохо.
Генерал вернулся в сумерки - относил мешочки свои комиссионеру (тот устраивал их в магазин). Мельхиседек давно кончил письма. В садике Жанена сильно сгустилась тень под каштанами. Кролики засыпали. Куры замолкли. На улице уже бледные фонари, и зеленая искра трамвая ломается, крошится в воздухе фиолетовом. Нежно-зеркален асфальт мостовой. Рубин над входом в метро струйкой стоячей отразился в асфальте. В таком вечере хорошо бродить близ Сены, меж Конкорд, дворцом Бурбонским. Но генерал был на rue Didot в прогорклом Париже старых бедных улиц, тупичков еле освещаемых, булыжных мостовых. А Мельхиседек и никуда не выходил, но смотрел в пролет между стеной и каштанами: там сияли, странно сблизившись, две крупные звезды.
- Как прожили день, о. Мельхиседек,- спросил генерал.- Как чувствовали себя под моим кровом?
- Слава Богу, Михаил Михайлыч. Хотя день был довольно странный.
Генерал зажег газ, стал разогревать суп.
Мельхиседек сначала рассказал про Дору Львовну. (Передав внешнее. О внутреннем умолчал - давно привык умалчивать о внутреннем, слишком много исповедовал, слишком знал много.)
- Так что мы теперь втроем едем, Михаил Михайлыч. И Рафаил.
- Великолепно.
- Ну, а затем попал в баталию.
Рассказал вкратце и об этом. (Спокойно и без удивления - точно так и должно было быть.)
- Да-а, ферт этот, ферт...- сказал генерал.- Доигрался. Действия на два фронта - одновременно. Контратака противника во фланг и прорыв к обозам. Но насчет Доры Львовны не полагал-с... Вот по видимости и аккуратная, солидная - да и возраст не из детских...- а тоже значит слаба. Сердце-то женское слабое, любви ищет, о. Мельхиседек. И никакими вашими постами не залить любви-с...
Мельхиседек погладил свою бороду.
- Мы и не собираемся заливать, Михаил Михайлыч. Не думайте, что мы уже такие дети, жизни не знающие. Но когда к нам приходят люди истерзанные этой жизнью и этой любовью, мы стараемся утешить...
- Так, так... Вот вам и дом пассийский, помните, вы тогда "скитом" его назвали? Хорош скиток! Нечего сказать.
- Скит, конечно, не скит, это просто жизнь, Михаил Михайлыч. Удивляться нечего, не в раю живем. Впрочем и сама скитская жизнь не без трудностей. Хоть и других конечно. Мельхиседек помолчал, потом вдруг улыбнулся.