Пасхальные колокола и другие рассказы - Сборник "Викиликс" 11 стр.


– Послушай, – каким-то глубоким, сердечным голосом промолвил он, – ради Бога… выслушай… ну, может быть, я виноват, что не был с тобою откровенен. Но ведь это такая вещь… такое чувство… Хорошо, я скажу тебе… Я, конечно… я гораздо хуже ее, я не стою ее, она слишком… слишком… она совершенство… Но она… мне показалось это… платит мне сочувствием… и мне мучительно хочется провести с ней вместе этот праздник… Пойми, что без тебя ее не отпустят…

С каждым его словом я все больше и больше понимал истину и, наконец, поняв ее совсем, я вскочил, рассмеялся и, совершенно излеченный от своей ревности, начал горячо пожимать его руки.

– Так ты влюблен в сестру?

– О, да! безумно!

– Милый! Я от души желаю вам счастья. Едем, едем скорее!

– Но что же ты думал? – тревожно спросил Копьев.

– Ах, дикую глупость! Помнишь, насчет первого христосования?

– Таня?

– Ну, да…

Копьев посмотрел на меня с таким укором, что мне стало стыдно. Как я мог подумать!

Через минуту сестра радостно выпорхнула в легкой накидке, мы сели в экипаж и мчались уже по широкой степной дороге. Трезвон все еще продолжался. Я понукал Власа, а он лошадей. В душе моей возрастал страх, что там, в церкви, до нашего приезда наступит момент, когда запоют "Христос воскресе".

Ночь была дивная. На темно-синем небе звезды рассыпались часто, так близко одна около другой, и каждая горела своим особенным светом. Мне казалось, что каждая звезда – это мысль, и где-то в глубине сердца я в тот момент понимал всякую звезду, я понимал все их мысли, потому что все они, казалось, думали об одном, они горели одной думой – о любви. Это оттого, что я был молод и любил. Против меня сидели Копьев и сестра и молча наслаждались близостью. Их одежды соприкасались, и от одного этого у обоих трепетно замирало сердце.

А я все глядел на далекие звезды, и мною овладевало странное ощущение, как будто грудь моя расширялась и в ней вырастало мое сердце, и в этом сердце было столько любви, что мне хотелось обнять всех людей, весь мир. А звезды как бы оживали и превращались в ангелов. Вот раздвигается небесный свод и, осененные дивным светом ангелы тихо взмахивают своими прозрачными крыльями и хвалят Бога, и призывают на землю мир, и поют песню любви…

Кони мчатся. Звон колоколов все ближе, ближе. Перед нами Тихий Став. Церковь вся залита ярким красноватым светом. За оградой пылают смоляные бочки, освещая густую толпу народа, наполняющего церковную ограду и площадь: баб, над своими узелками с съестным, которое они принесли для освящения, причт, совершающий крестный ход вокруг церкви, ряд крестьянских повозок, расположившихся вдали, и около них распряженных лошадей, мирно жующих сено, – и все это отражается в розовом зеркале ставка.

У меня сильно бьется сердце. Экипаж остановился. Я слышу пение: "Христос воскресе"… Я соскакиваю на землю и, забыв о моих спутниках, лечу в ограду и ищу в толпе белое платье и длинную густую косу Тани. Я не нахожу ее, и в моей груди подымается отчаяние. Мне хочется упасть на землю и рыдать. Но вот я споткнулся о камень. Это церковная паперть; я подымаю глаза и на мгновение замираю. Она стоит в дверях, прислонившись к косяку. Лицо ее бледно; глаза устремлены вдаль. Я взбегаю по ступенькам. Сердце стучит, как церковные колокола. Я подбегаю к ней и останавливаюсь.

– Христос Воскресе, Таня! – говорю я задыхающимся голосом.

Она вздрогнула и вдруг лицо ее просияло, и она как будто сделалась вся прозрачная.

– Воистину воскрес! – отвечает она мне, и мы трижды целуемся, а наши руки уже без нашего ведома крепко пожимают друг дружку.

– Я первый? – спрашиваю я, ни на минуту не сомневаясь в этом.

– Первый и… единственный! – молвит она тихим шепотом, и взгляды ваши встречаются так, что нам уж не в чем объясняться.

Скоро нас отыскали Копьев и сестра. Оба они сияли так же, как и мы. Мы все перехристосовались.

Я не знаю, были ли мы все четверо во всю жизнь когда-нибудь счастливы так, как в эту дивную ночь.

…Колеса все еще стучат о гранит мостовой. Я раскрываю глаза. Нет, я не спал, я просто сидел в углу с крепко сомкнутыми глазами, Такие вещи не снятся, они только грезятся. Я придвигаюсь ближе к окну кареты. Странное дело! Туман рассеялся, темное безоблачное небо усеяно яркими звездами, праздничная толпа наполняет улицы и тротуары, но ведет себя чинно, с какою-то торжественною сдержанностью. Веселый звон колоколов, несущийся от всех церквей разом, звучит радостным хором, и в нем слышится что-то неземное бестелесное, ленное. Я весело откидываю воротник моей шинели, мне хочется смотреть на улицу, заглянуть в церкви, где горят тысячи свечей, и раздается бодрящее молитвенное пение, мне хочется христосоваться со всеми, с первым встречным, с моим кучером, с швейцаром, с моим лакеем, который еще полчаса назад раздражал меня одним фактом своего существования.

Вот карета остановилась. Я вошел в церковь и занял свое место. В церкви светло и тепло; искренняя радость светится на лицах у всех. Никто меня не раздражает, никто не наступает мне на мозоль. Я отстоял утреню и обедню и ни разу не пришла мне в голову мысль о сне. Я усердно молился.

Я тороплюсь домой Ведь Таня с дочерью уже верно вернулись. Конечно, я застаю их дома, и мы христосуемся. Я делаю лукавый вид и спрашиваю:

– Я первый, Таня?

Она сперва не понимаешь, но потом лицо ее расцветает радостным сиянием, и она отвечает мне точь-в-точь тем же тоном, как и тогда: "Первый и… единственный!"

Мы сидим за столом. У нас есть гость – молоденький студентик. Только он в мундире а мы не носили мундира. Я смотрю на Таню, на мою дочь, на студента. Да, конечно, я уже далеко не тот. Ведь с тех пор прошло двадцать четыре года. У меня поредели волосы, в усы забралась седина, явились привычки аккуратности и постоянства. Бывают приступы ревматизма и других болезней, Я уже действительный статский советник. И Таня изменилась. Свою стройную фигуру она отдала времени. Растолстела, хотя не слишком. Кое-где на лице появились морщинки… Но, Боже мой! У всякого возраста есть своя поэзия. Разве воспоминание о прошлом не поэзия? Вот сегодня у нас наверно будет Копьев с моей сестрой (они, разумеется, поженились. Он служит в другом министерстве и ему немножко не повезло он всего только статский советник, но это ничего, – он наверстает), и я заведу разговор о прошлом, и мы с упоением проведем весь вечер в воспоминаниях.

А моя дочь? Ведь это повторение Тани. Она так же стройна и тонка, и такая же у нее роскошная коса, и такие же глубокие большие темные глаза. А этот юный студент – почем я знаю, что сегодня он не первый похристосовался с нею?

Да, у всякого возраста есть своя поэзия. Если над вами нависают годы, и на вас нападает уныние, если воздух, которым вам надо дышать, пропитан туманом, а небо кажется темным, беспросветным, оглянитесь назад и думайте о вашей молодой любви, о первом трепетном биении вашего сердца, – и вы увидите, как рассеивается туман и зажигаются яркие звезды, как раздвигается небесный свод и, осененные дивным светом, ангелы тихо взмахивают своими прозрачными крыльями, и хвалят Бога, и призывают на землю мир, и поют песню любви.

Антон Чехов. Казак

Арендатор хутора Низы Максим Торчаков, бердянский мещанин, ехал со своей молодой женой из церкви и вез только что освященный кулич. Солнце еще не всходило, но восток уже румянился, золотился. Было тихо… Перепел кричал свои: "пить пойдем! пить пойдем!", да далеко над курганчиком носился коршун, а больше во всей степи не было заметно ни одного живого существа.

Торчаков ехал и думал о том, что нет лучше и веселее праздника, как Христово воскресенье. Женат он был недавно и теперь справлял с женой первую Пасху. На что бы он ни взглянул, о чем бы ни подумал, все представлялось ему светлым, радостным и счастливым. Думал он о своем хозяйстве и находил, что все у него исправно, домашнее убранство такое, что лучше и не надо, всего довольно и все хорошо; глядел он на жену – и она казалась ему красивой, доброй и кроткой. Радовала его и заря на востоке, и молодая травка, и его тряская визгливая бричка, нравился даже коршун, тяжело взмахивавший крыльями. А когда он по пути забежал в кабак закурить папиросу и выпил стаканчик, ему стало еще веселее…

– Сказано, велик день! – говорил он. – Вот и велик! Погоди, Лиза, сейчас солнце начнет играть. Оно каждую Пасху играет! И оно тоже радуется, как люди!

– Оно не живое, – заметила жена.

– Да на нем люди есть! – воскликнул Торчаков. – Ей-богу, есть! Мне Иван Степаныч рассказывал – на всех планетах есть люди, на солнце и на месяце! Право… А может, ученые и брешут, нечистый их знает! Постой, никак лошадь стоит! Так и есть!

На полдороге к дому, у Кривой Балочки, Торчаков и его жена увидели оседланную лошадь, которая стояла неподвижно и нюхала землю. У самой дороги на кочке сидел рыжий казак и, согнувшись, глядел себе в ноги.

– Христос воскрес! – крикнул ему Максим.

– Воистину воскрес, – ответил казак, не поднимая головы.

– Куда едешь?

– Домой, на льготу.

– Зачем же тут сидишь?

– Да так… захворал… Нет мочи ехать.

– Что ж у тебя болит?

– Весь болю.

– Гм… вот напасть! У людей праздник, а ты хвораешь! Да ты бы в деревню или на постоялый ехал, а что так сидеть?

Казак поднял голову и обвел утомленными больными глазами Максима, его жену, лошадь.

– Вы это из церкви? – спросил он.

– Из церкви.

– А меня праздник в дороге застал. Не привел Бог доехать. Сейчас сесть бы да ехать, а мочи нет… Вы бы, православные, дали мне, проезжему, свяченой пасочки разговеться!

– Пасочки? – спросил Торчаков. – Оно можно, ничего… Постой, сейчас…

Максим быстро пошарил у себя в карманах, взглянул на жену и сказал:

– Нету у меня ножика, отрезать нечем. А ломать-то – не рука, всю паску испортишь. Вот задача! Поищи-ка, нет ли у тебя ножика?

Сборник - "Пасхальные колокола" и другие рассказы

Пасха в Малороссии. 1891 г.

Худ. Николай Пимоненко

Казак через силу поднялся и пошел к своему седлу за ножом.

– Вот еще что выдумали! – сердито сказала жена Торчакова. – Не дам я тебе паску кромсать! С какими глазами я ее домой порезанную повезу? И видано ль дело – в степи разговляться! Поезжай на деревню к мужикам да там и разговляйся!

Жена взяла из рук мужа кулич, завернутый в белую салфетку, и сказала:

– Не дам! Надо порядок знать. Это не булка, а свяченая паска, и грех ее без толку кромсать.

– Ну, казак, не прогневайся! – сказал Торчаков и засмеялся. – Не велит жена! Прощай, путь-дорога!

Максим тронул вожжи, чмокнул, и бричка с шумом покатила дальше. А жена все еще говорила, что резать кулич, не доехав до дому, – грех и непорядок, что все должно иметь свое место и время. На востоке, крася пушистые облака в разные цвета, засияли первые лучи солнца; послышалась песня жаворонка. Уж не один, три коршуна, в отдалении друг от друга, носились над степью. Солнце пригрело чуть-чуть, и в молодой траве затрещали кузнечики.

Отъехав больше версты, Торчаков оглянулся и пристально поглядел вдаль.

– Не видать казака… – сказал он. – Экий сердяга, вздумал в дороге хворать! Нет хуже напасти: ехать надо, а мочи нет… Чего доброго, помрет в дороге… Не дали мы ему, Лизавета, паски, а небось и ему надо было дать. Небось и ему разговеться хочется.

Солнце взошло, но играло оно или нет, Торчаков не видел. Всю дорогу до самого дома он молчал, о чем-то думал и не спускал глаз с черного хвоста лошади. Неизвестно отчего, им овладела скука, и от праздничной радости в груди не осталось ничего, как будто ее и не было.

Приехали домой, христосовались с работниками; Торчаков опять повеселел и стал разговаривать, но как сели разговляться и все взяли по куску свяченого кулича, он невесело поглядел на жену и сказал:

– А нехорошо, Лизавета, что мы не дали тому казаку разговеться.

– Чудной ты, ей-богу! – сказала Лизавета и с удивлением пожала плечами. – Где ты взял такую моду, чтобы свяченую паску раздавать по дороге? Нешто это булка? Теперь она порезана, на столе лежит, пущай ест, кто хочет, хоть и казак твой! Разве мне жалко?

– Так-то оно так, а жалко мне казака. Ведь он хуже нищего и сироты. В дороге, далеко от дому, хворый…

Торчаков выпил полстакана чаю и уж больше ничего не пил и не ел. Есть ему не хотелось, чай казался невкусным, как трава, и опять стало скучно.

После разговенья легли спать. Когда часа через два Лизавета проснулась, он стоял у окна и глядел во двор.

– Ты уже встал? – спросила жена.

– Не спится что-то… Эх, Лизавета, – вздохнул он, – обидели мы с тобой казака!

– Ты опять с казаком! Дался тебе этот казак. Бог с ним.

– Он царю служил, может, кровь проливал, а мы с ним как с свиньей обошлись. Надо бы его, больного, домой привезть, покормить, а мы ему даже кусочка хлеба не дали.

– Да, так и дам я тебе паску портить. Да еще свяченую! Ты бы ее с казаком искромсал, а я бы потом дома глазами лупала? Ишь ты какой!

Максим потихоньку от жены пошел в кухню, завернул в салфетку кусок кулича и пяток яиц и пошел в сарай к работникам.

– Кузьма, брось гармонию, – обратился он к одному их них. – Седлай гнедого или Иванчика и езжай поживее к Кривой Балочке. Там больной казак с лошадью, так вот отдай ему это. Может, он еще не уехал.

Максим опять повеселел, но, прождав несколько часов Кузьму, не вытерпел, оседлал лошадь и поскакал к нему навстречу. Встретил он его у самой Балочки.

– Ну что? Видал казака?

– Нигде нету. Должно, уехал.

– Гм… история!

Торчаков взял у Кузьмы узелок и поскакал дальше. Доехав до деревни, он спросил у мужиков:

– Братцы, не видали ли вы больного казака с лошадью? Не проезжал ли тут? Из себя рыжий, худой, на гнедом коне.

Мужики поглядели друг на друга и сказали, что казака они не видели.

– Обратный почтовый ехал, это точно, а чтоб казак или кто другой – такого не было.

Вернулся Максим домой к обеду.

– Сидит у меня этот казак в голове и хоть ты что! – сказал он жене. – Не дает спокою. Я все думаю: а что ежели это бог нас испытать хотел и ангела или святого какого в виде казака нам навстречу послал? Ведь бывает это. Нехорошо, Лизавета, обидели мы человека!

– Да что ты ко мне с казаком пристал? – крикнула Лизавета, выходя из терпения. – Пристал, как смола!

– А ты, знаешь, недобрая… – сказал Максим и пристально поглядел ей в лицо.

И он впервые после женитьбы заметил, что его жена недобрая.

– Пущай я недобрая, – крикнула она и сердито стукнула ложкой, – а только не стану я всяким пьяницам свяченую паску раздавать!

– А нешто казак пьяный?

– Пьяный!

– Почем ты знаешь?

– Пьяный!

– Ну и дура!

Максим, рассердившись, встал из-за стола и начал укорять свою молодую жену, говорил, что она немилосердная и глупая. А она, тоже рассердившись, заплакала и ушла в спальню и крикнула оттуда:

– Чтоб он околел, твой казак! Отстань ты от меня, холера, со своим казаком вонючим, а то я к отцу уеду!

За все время после свадьбы у Торчакова это была первая ссора с женой. До самой вечерни он ходил у себя по двору, все думал о жене, думал с досадой, и она казалась теперь злой, некрасивой. И как нарочно, казак все не выходил из головы и Максиму мерещились то его больные глаза, то голос, то походка…

– Эх, обидели мы человека! – бормотал он. – Обидели!

Вечером, когда стемнело, ему стало нестерпимо скучно, как никогда не было, – хоть в петлю полезай! От скуки и с досады на жену он напился, как напивался в прежнее время, когда был неженатым. В хмелю он бранился скверными словами и кричал жене, что у нее злое, некрасивое лицо и завтра же он прогонит ее к отцу.

Утром на другой день праздника он захотел опохмелиться и опять напился.

С этого и началось расстройство.

Лошади, коровы, овцы и ульи мало-помалу, друг за дружкой стали исчезать со двора, долги росли, жена становилась постылой… Все эти напасти, как говорил Максим, произошли оттого, что у него злая, глупая жена, что Бог прогневался на него и на жену… за больного казака. Он все чаще и чаще напивался. Когда был пьян, то сидел дома и шумел, а трезвый ходил по степи и ждал, не встретится ли ему казак…

1887

Антон Чехов. Миряне

Благочинный о. Федор Орлов, благообразный, хорошо упитанный мужчина, лет пятидесяти, как всегда важный и строгий, с привычным, никогда не сходящим с лица выражением достоинства, но до крайности утомленный, ходил из угла в угол по своей маленькой зале и напряженно думал об одном: когда, наконец, уйдет его гость? Эта мысль томила и не оставляла его ни на минуту. Гость отец Анастасий, священник одного из подгородних сел, часа три тому назад пришел к нему по своему делу, очень неприятному и скучному, засиделся и теперь, положив локоть на толстую счетную книгу, сидел в углу за круглым столиком и, по-видимому, не думал уходить, хотя уже был девятый час вечера.

Не всякий умеет вовремя замолчать и вовремя уйти. Нередко случается, что даже светски воспитанные, политичные люди не замечают, как их присутствие возбуждает в утомленном или занятом хозяине чувство, похожее на ненависть, и как это чувство напряженно прячется и покрывается ложью. Отец же Анастасий отлично видел и понимал, что его присутствие тягостно и неуместно, что благочинный, служивший ночью утреню, а в полдень длинную обедню, утомлен и хочет покоя; каждую минуту он собирался подняться и уйти, но не поднимался, сидел и как будто ждал чего-то. Это был старик 65-ти лет, дряхлый не по летам, костлявый и сутуловатый, с старчески темным, исхудалым лицом, с красными веками и длинной, узкой, как у рыбы, спиной; одет он был в щегольскую светло-лиловую, но слишком просторную для него рясу (подаренную ему вдовою одного недавно умершего молодого священника), в суконный кафтан с широким кожаным поясом и в неуклюжие сапоги, размер и цвет которых ясно показывал, что о. Анастасий обходился без калош. Несмотря на сан и почтенные годы, что-то жалкенькое, забитое и униженное выражали его красные, мутноватые глаза, седые с зеленым отливом косички на затылке, большие лопатки на тощей спине… Он молчал, не двигался и кашлял с такою осторожностью, как будто боялся, чтобы от звуков кашля его присутствие не стало заметнее.

У благочинного старик бывал по делу. Месяца два назад ему запретили служить впредь до разрешения и назначили над ним следствие. Грехов за ним числилось много. Он вел нетрезвую жизнь, не ладил с причтом и с миром, небрежно вел метрические записи и отчетность – в этом его обвиняли формально, но, кроме того, еще с давних пор носились слухи, что он венчал за деньги недозволенные браки и продавал приезжавшим к нему из города чиновникам и офицерам свидетельства о говении. Эти слухи держались тем упорнее, что он был беден и имел девять человек детей, живших на его шее и таких же неудачников, как и он сам. Сыновья были необразованны, избалованы и сидели без дела, а некрасивые дочери не выходили замуж.

Не имея силы быть откровенным, благочинный ходил из угла в угол, молчал или же говорил намеками.

– Значит, вы нынче не поедете к себе домой? – спросил он, останавливаясь около темного окна и просовывая мизинец к спящей, надувшейся канарейке.

Назад Дальше