Пролетая над гнездом кукушки (One Flew Over the Cuckoo’s Nest) - Кизи Кен Элтон 24 стр.


– Да, вот. Мистер Сканлон… Его отношение к взрывчатым веществам. Отлично. Сейчас мы займемся этим, а о мистере Макмерфи побеседуем в другой раз, когда он будет с нами. И все же, по-моему, вам следует подумать о том, что сегодня говорилось. Итак, мистер Сканлон…

Позже в тот же день ввосьмером или вдесятером мы собрались перед дверью нашей лавки, ждали, когда санитар украдет наконец флакон масла для волос, и некоторые опять завели этот разговор. Они сказали, что вообще-то не согласны со старшей сестрой, но, черт возьми, кое-что старушка верно подметила. И все равно, черт возьми, мак все-таки хороший парень… Нет, правда.

В конце концов Хардинг заговорил напрямик.

– Друзья мои, вы слишком громко протестуете, чтобы поверить в ваш протест. В глубине своих скупых душонок вы верите, что все сказанное сегодня о Макмерфи нашим ангелом милосердия совершенно справедливо. Вы знаете, что она права, и я это знаю. Так зачем отрицать? Будем честны и отдадим этому человеку должное, вместо того, чтобы втихомолку критиковать его капиталистические таланты. Так ли уж плохо, что он имеет небольшой барыш? Каждый раз, когда он стриг нас, мы получали за свои деньги удовольствие, правда? Он оборотистый малый и не прочь зашибить лишний доллар. Он не маскирует своих побуждений, правда? Так зачем себя морочить? Плутовство его самого здорового и честного свойства, и я целиком за него, так же как за нашу милую старую капиталистическую систему свободного частного предпринимательства, товарищи, – за него, за его простодушную и несгибаемую наглость, за святой наш американский флаг, и за линкольновский мемориал, и за все прочее. Помните "Мэн", Ф.Т. Барнума и четвертое июля (линкор "Мэн" в 1898 году был подорван в Гаванской бухте. Это стало поводом к американо-испанской войне, а "Помни "Мэн"!" – Боевым кличем американцев. Барнум Финиас Т. – американский предприниматель в области зрелищ. Ему принадлежит известный афоризм: каждую минуту на свет рождается разиня. 4 июля – День Независимости.) Я обязан вступиться за честь моего друга как коренного звездно-полосатого стопроцентного американского афериста. Хороший парень. Держи карман шире. Макмерфи смутился бы буквально до слез, узнай он, какими наивными мотивами мы объясняем его предприятия. Он воспринял бы это как оскорбление своему ремеслу. – Хардинг полез в карман за сигаретами, сигарет не нашел, одолжил одну у Фредриксона, закурил, картинно чиркнув спичкой, и продолжал: – признаюсь, сначала и я пребывал в заблуждении. Разбил стекло – ого, я подумал, вот, кажется, человек на самом деле хочет остаться в больнице, не бросает друзей и всякое такое, а потом понял, что причина не та: Макмерфи просто не хочет отказываться от выгодного дела. Ведь он здесь время даром не теряет в буквальном смысле. А ухватки дроволома пусть вас не обманывают – это ловкий делец с холодным умом. Понаблюдайте: каждый шаг у него рассчитан.

Билли не собирался так легко сдаваться.

– Ну? А зачем он учил меня т-танцевать? – Он сжимал кулаки у бедер: я увидел, что ожоги от сигарет почти зажили, а вместо них появились татуировки, сделанные чернильным карандашом. – А это зачем, Хардинг? Он з-з-заработал на том, что учил меня танцевать?

– Не расстраивайся, Уильям, – сказал Хардинг. – Но и с выводами не спеши. Давайте спокойно подождем и посмотрим, как он это повернет.

Кажется, только мы двое продолжали верить Макмерфи – Билли да я. И в тот же вечер Билли переметнулся на сторону Хардинга – когда Макмерфи вернулся после еще одного междугородного разговора, сказал Билли, что о свидании с кэнди условлено, и, переписывая адрес, добавил, что неплохо было бы выслать ей капустки на дорогу.

– Капустки? Денег? С-с-сколько? – Он посмотрел на Хардинга – тот улыбался ему.

– Ну… Знаешь… Пожалуй, ей десятку и десятку…

– Двадцать! Автобус оттуда столько не стоит.

Макмерфи посмотрел на него из-под шапки, лениво улыбнулся, а потом потер горло и высунул сухой язык.

– Ой-е-ей, страшная жажда. А через неделю, да к воскресенью, еще страшнее станет. Билли, браток, ты же не будешь ее ругать, если она привезет мне глоточек?

И посмотрел на Билли так простодушно, что Билли против воли рассмеялся, мотнул головой и ушел в угол взволнованно обсуждать планы на будущее воскресенье – с человеком, которого, наверно, считал котом.

Я все равно держался прежнего мнения, что Макмерфи – гигант, спустившийся с неба, чтобы спасти нас от комбината, который затягивает всю землю медным проводом и стеклом, что не будет он беспокоиться из-за такой ерунды, как деньги, слишком он большой для этого, но потом и я стал наполовину думать, как остальные. А случилось вот что. Перед собранием группы он помогал таскать столы в ванную и увидел, что я стою возле пульта.

– Ей-богу, вождь, – сказал он, – сдается, после рыбалки ты подрос еще на четверть метра. Нет, ты только посмотри на свою ногу – большая, как железнодорожная платформа!

Я посмотрел вниз – такой большой ноги у себя я еще не видел, как будто от одних только слов Макмерфи она выросла вдвое.

– А рука! Вот это я понимаю – рука индейца и бывшего футболиста. Знаешь, что я думаю? Я думаю, пора тебе маленько потрогать этот пульт, проверить, как идут дела.

Я покачал головой и ответил "нет", а он сказал, что мы заключили сделку и я обязан попробовать проверить, как действует его система роста. Делать было нечего, и я пошел к пульту – просто показать ему, что не смогу. Я нагнулся и взял его за рычаги.

– Ай да молодец! Теперь только выпрямись. Подбери под себя ножки… Так, так. Теперь не спеша… Выпрямляйся. Ого-го! Теперь опускай его на палубу.

Я думал, он будет разочарован, но, когда отпустил рычаги, и посмотрел на него, он улыбался во весь рот и показывал вниз: пульт отошел от гнезда в фундаменте сантиметров на десять.

– Поставь его на место, чтобы никто не узнал. Пока что им знать не надо.

Потом после собрания, болтаясь возле картежников, он завел разговор о силе, о твердости духа и пульте в ванной. Я думал, он хочет им рассказать, как помог мне вырасти до прежнего размера, – тогда они убедятся, что он не все делает ради денег.

Но про меня он молчал. И рассуждал до тех пор, пока Хардинг не спросил, хочет ли он еще разок примериться к пульту; он сказал – нет, но если он не может поднять, это не значит, что никто не может. Сканлон сказал, что кран, наверно, может, а человек ни за что не поднимет, а Макмерфи кивнул и сказал: может быть, может быть, но в таких делах угадать трудно.

Я наблюдал, как он заманивает их, подводит к тому, чтобы они сами сказали: нет, черт возьми, никакому человеку это не под силу – и сами предложили бы спор. Я смотрел, с какой неохотой он идет на спор. Он давал им повышать ставки, затягивал их все глубже и глубже, пока не добился пяти к одному от каждого на верном деле, а некоторые ставили по двадцать долларов. И даже не обмолвился, что я при нем поднял пульт.

Всю ночь я надеялся, что он не станет доводить дело до конца. А на другой день во время собрания, когда сестра объявила, что рыболовы будут принимать специальный душ – подозревают, что у них насекомые, – я надеялся, что она ему как-нибудь помешает, сразу погонит нас в душ или еще что-нибудь – что угодно, лишь бы мне не поднимать пульт.

Но сразу после собрания, пока санитары не успели запереть ванную, он повел нас туда, заставил меня взяться за рычаги и поднять пульт. Я не хотел, но ничего не мог сделать. Получалось, что я помог ему выманить у них деньги. Они держались с ним дружелюбно, когда платили проигрыш, но я понимал, что они чувствуют – они как бы потеряли опору. Я поставил пульт на место и сразу выбежал, даже не взглянув на Макмерфи. Убежал в уборную, мне хотелось побыть одному. Я увидел себя в зеркале. Он сделал, что обещал: руки у меня опять стали большие, большие, как в школе, как у нас в поселке, а грудь и плечи – широкие и твердые, и пока я смотрел на себя, вошел он. Протянул пять долларов.

– Вот тебе, вождь, на жвачку.

Я помотал головой и пошел прочь. Он схватил меня за руку.

– Вождь, это просто знак благодарности. Если считаешь, что твоя доля больше…

– Нет! Убери, я не возьму.

Он отступил на шаг, засунул большие пальцы в карманы и, наклонив голову набок, посмотрел на меня снизу. Смотрел довольно долго.

– Так, – сказал он. – В чем дело? Что это вы все нос воротите?

Я не ответил.

– Сделал я, как обещал? Большим тебя сделал? Так с чего я вдруг стал плохой? Вы себя так ведете, как будто я изменник родины.

– Ты всегда… Все… Выигрываешь!

– Все выигрываю! Олень дурацкий, в чем ты меня обвиняешь? Был уговор, я его выполняю, и только. Так чего разоряться?..

– Мы думали, ты не для того, чтобы выигрывать…

Я чувствовал, что подбородок у меня дрожит, как бывает, когда собираешься заплакать, – но я не заплакал. Я стоял перед ним, и подбородок у меня дрожал. Макмерфи открыл было рот, хотел что-то сказать и раздумал. Он вынул руки из карманов, двумя пальцами взялся за переносицу, словно ему жали очки, и закрыл глаза.

– Выигрывать, елки зеленые, – сказал он с закрытыми глазами. – Слыхал? Выигрывать.

Поэтому, наверно, я больше всех виноват в том, что случилось под конец дня в душе. И загладить вину я мог только так и никак иначе – тут уж не приходилось думать об осторожности, о хитрости, о наказании, раз в кои веки не приходилось беспокоиться ни о чем постороннем, а только о том, что надо делать, и делать, что надо.

Только мы вышли из уборной, как появились трое черных санитаров и стали собирать нас для специального душа. Маленький санитар засеменил вдоль плинтуса и, корявой рукой, черной и холодной, как гвоздодер, отдирая от стенки прислонившихся к ней больных, сказал, что старшая сестра назвала это профилактическим обмыванием. На катере мы были в таком обществе, что нам надо пройти обработку, пока мы не разнесли какую-нибудь дрянь по больнице.

Мы выстроились нагишом вдоль кафельной стенки, и тут входит санитар с черным пластмассовым тюбиком, выдавливает с пуканьем вонючую жидкость, густую и липкую, как яичный белок. Сперва в волосы, потом – повернись, нагнись, раздвинь щечки!

Острые ворчали, шутили, паясничали, старались не смотреть друг на друга и на плавающие в воздухе грифельные маски, лица-негативы из дурного сна, целящиеся в нас из дурного сна мягкими жомкими стволами. Они дразнили санитаров: "Эй, Вашингтон, а как вы развлекаетесь остальные шестнадцать часов?", "Эй, Уильямс, можешь увидеть, что я ел на завтрак?"

Все смеялись. Санитары стискивали зубы и не отвечали; такого не было, пока не появился этот рыжий гад.

Когда Фредриксон раздвинул щеки, раздался такой звук, что я думал, маленького санитара отнесет к другой стенке.

– Внемлите! – Хардинг приставил ладонь к уху. – Нежный голос ангела.

Все смеялись, ржали, дразнили друг друга, пока санитар не подошел к следующему человеку, – тут в комнате наступила мертвая тишина. Следующим был Джордж. И в эту секунду, когда смех, шутки и жалобы смолкли, когда Фредриксон уже выпрямлялся рядом с Джорджем и поворачивался, а большой санитар уже собирался сказать Джорджу, чтобы он нагнул голову, и выдавить на нее вонючую жижу, – в эту самую секунду все мы догадались, что сейчас произойдет, и почему должно произойти, и как мы ошиблись насчет Макмерфи.

Мылом Джордж никогда не мылся. Он даже не брал полотенце из чужих рук. Санитары из вечерней смены, которые устраивали нам душ по вторникам и четвергам, поняли, что настаивать себе дороже, и не приставали к Джорджу. Так повелось с давних пор. И все санитары это знали. Но теперь все знали – даже Джордж, который откинулся назад, мотал головой и закрывался руками, словно двумя дубовыми листьями, – что этот санитар с разбитым носом и прогорклым нутром и оба его дружка, дожидавшиеся сзади, такого случая не упустят.

– Да нагни же ты голову, Джордж…

Остальные уже поглядывали на Макмерфи, он стоял третьим или четвертым от Джорджа.

– Ну давай, Джордж…

Мартини и Сефелт стояли под душем не шевелясь. Решетки у них в ногах отрывистыми глотками забирали воздух и мыльную воду. Джордж посмотрел на решетку, словно она с ним разговаривала. Он глядел, как она глотает и давится. Потом опять посмотрел на тюбик в черной руке, на то, как выдавливается слизь из дырочки и ползет по чугунному кулаку. Санитар придвинул тюбик еще ближе, и Джордж еще больше откинулся назад, мотая головой.

– Нет… Этого не надо.

– Обязательно надо, рукомойник, – сказал санитар как бы жалея его.

– Обязательно надо. Нельзя же, чтобы по больнице ползали насекомые. Почем я знаю, может, они в тебя уже на сантиметр вгрызлись!

– Нет! – Сказал Джордж.

– Брось, Джордж, ты сам мог не почувствовать. Эти букашки, они очень, очень крохотные – меньше булавочной головки. Они что делают – садятся тебе на курчавый волос, и висят, и буровятся в тебя, Джордж.

– Нет букашек! – Сказал Джордж.

– Ты послушай меня, Джордж, я видел случаи, когда эти жуткие букашки прямо…

– Ладно тебе, Вашингтон, – сказал Макмерфи.

Шрам на разбитом носу санитара был как неоновая загогулина. Санитар знал, кто с ним говорит, но не обернулся; а если бы он не замолчал и не провел длинным пальцем по шраму, заработанному в баскетбольной игре, можно было бы подумать, что он и не слышал. Он потер нос, а потом, растопырив пальцы, поднес руку к лицу Джорджа.

– Вошка, Джордж, видишь? Вот – видишь? Ты же знаешь, как она выглядит? Ясно, ты набрался вошек на лодке. Нельзя, чтобы они буровились в тебя, правильно, Джордж?

– Нет вошек! – Закричал Джордж. – Нет! – Он стоял прямо и даже голову поднял, так что мы увидели его глаза.

Санитар отступил. Остальные двое над ним засмеялись.

– Что-то не получается, Вашингтон? – Спросил большой. – Что-то задерживает процедуру с той стороны?

Он опять подошел ближе.

– Джордж, говорю тебе, нагнись! Или ты нагнешься и тебя намылят – или я возьмусь за тебя рукой! – Он опять поднял руку; она была большая и черная, как болото. – Возьмусь за тебя этой черной! Грязной! Вонючей! Рукой!

– Не надо рукой! – Сказал Джордж и поднял кулак, как будто хотел размозжить этот грифельный череп, разбрызгать шестерни, болты и гайки по всему полу. Но санитар ткнул Джорджа тюбиком в пупок, выдавил, и Джордж, беззвучно охнув, согнулся пополам. Санитар выдавил мыло на его легкие белые волосы, а потом растер ладонью, измазал ее чернотой всю голову Джорджа. Джордж обхватил себя руками за живот и закричал.

– Нет! Нет!

– Ну-ка повернись, Джордж…

– Браток, я сказал, хватит.

Теперь санитар обернулся на его голос. Я увидел, что он с улыбкой глядит на голого Макмерфи – ни шапки, ни ботинок, ни карманов, даже пальцы засунуть некуда. Санитар с ухмылкой водил по нему глазами.

– Макмерфи, – сказал он и покачал головой, – знаешь, я уж начал думать, что мы с тобой никогда не разберемся.

– Ты, хорек вонючий, – сказал Макмерфи, но в голосе было больше усталости, чем злобы. Санитар ничего не ответил. Макмерфи заговорил громче. – Гуталиновая морда!

Санитар помотал головой, захихикал и обернулся к дружкам.

– К чему это он ведет такие разговоры, как думаете? Может, чтобы я первый начал? Хи-хи. Не знает, что нас учили не обращать внимания, когда нас грубо оскорбляют сумасшедшие?

– Паскуда! Вашингтон, ты просто…

Вашингтон повернулся к нему спиной, опять принялся за Джорджа. Джордж еще стоял согнувшись, задыхаясь от удара мазью в живот. Санитар схватил его за руку и повернул лицом к стене.

– Ну все, Джордж, раздвинь щечки.

– Не-е-ет!

– Вашингтон, – сказал Макмерфи. Он глубоко вздохнул, шагнул к санитару и оттолкнул его от Джорджа.

– Все, Вашингтон, все…

Мы услышали в голосе Макмерфи беспомощное отчаяние загнанного человека.

– Макмерфи, ты заставляешь меня обороняться. Заставляет?

Дружки кивнули.

Он аккуратно положил тюбик на скамейку возле Джорджа и, размахнувшись оттуда же, неожиданно ударил Макмерфи по скуле. Макмерфи чуть не упал. Удар отбросил его к цепочке голых; они его поймали и толкнули обратно, навстречу улыбающемуся грифельному лицу. Только получив второй удар, в шею, он примирился с мыслью, что это все-таки началось и не остается ничего другого как действовать. Он перехватил руку, снова метнувшуюся к нему, как черная змея, поймал запястье и потряс головой, чтобы прочистить мозги.

Так они качались секунду-другую, пыхтя вместе с пыхтящим стоком; потом Макмерфи оттолкнул санитара, принял низкую стойку, поднял широкие плечи, чтобы защитить подбородок, и, прикрыв кулаками виски, пошел кругом санитара.

И ровная молчаливая цепочка голых людей превратилась в орущее кольцо, тела и конечности сплелись в ограждение ринга.

Черные руки стреляли в опущенную рыжую голову и бычью шею, высекали кровь изо лба и щек. Негр танцевал перед Макмерфи. Он был выше, руки длиннее, чем красные толстые лапы Макмерфи, удары резче, он издали тесал Макмерфи голову и плечи. Макмерфи шел вперед тяжелым твердым шагом, опустив лицо и щурясь между татуированными кулаками, покуда не прижал санитара к кольцу голых людей и не въехал кулаком точно в середку белой крахмальной груди. Грифельное лицо дало розовую трещину, язык, похожий на клубничное мороженое, пробежал по губам. Негр ушел нырком от танковой атаки Макмерфи и успел ударить еще раза два, прежде чем татуированный кулак достал его снова. Рот открылся пошире – красная больная клякса.

Плечи и голова у Макмерфи были в красных пятнах, но он этого как будто не чувствовал. Он шел вперед, получая десять ударов за один. Так они кружили по душевой, и санитар уже пыхтел, спотыкался и занят был по большей части тем, чтобы не попасть под эти красные кувалды. Больные кричали: "Макмерфи, уложи его!" Макмерфи действовал не спеша.

От удара в плечо санитар развернулся и взглянул на дружков-зрителей.

– Уильямс… Уоррен… Где же вы, гады!

Второй большой санитар раздвинул толпу и сзади обхватил Макмерфи. Макмерфи стряхнул его, как бык обезьяну, но тот опять навалился.

Поэтому я поднял его и бросил в душ. Он был полон радиоламп, он весил килограммов пять, не больше.

Маленький санитар поглядел налево, направо, повернулся и побежал к двери. Пока я смотрел на него, другой вышел из душа и взял меня борцовским захватом – просунул руки мне под мышки и сцепил на шее, – мне пришлось задом вбежать в душевую кабину, садануть его о кафель; а пока я лежал под душем и наблюдал, как Макмерфи продолжает выбивать Вашингтону ребра, тот, что лежал подо мной с борцовским захватом, начал кусать меня за шею, и мне пришлось разорвать захват. Тогда он затих, и крахмал вымывался из его формы в пыхтящий сток.

К тому времени, когда маленький санитар прибежал обратно с ремнями, наручниками, мокрыми простынями и еще четырьмя санитарами из буйного, все уже одевались, жали руку мне и Макмерфи, говорили, что так им и надо, и какая замечательная была драка, и какая потрясающая победа. И продолжали так говорить, подбадривали нас и поддерживали – какая драка, какая победа! – Пока старшая сестра помогала санитарам из буйного надеть на нас мягкие кожаные наручники.

Назад Дальше