Зеркало. Избранная проза - Одоевцева Ирина Владимировна 55 стр.


Она лежит в темноте неподвижно, вытянувшись на спине. Сейчас она отдохнет. Но отдыха нет. Так же как гордости, как радости. Всего того, что она испытывала раньше, больше не существует. Только одно чувство жизни. Она живет. Теперь она каждую минуту чувствует, что живет, она чувствует всю себя, свои напряженные мускулы, свои кости, свою медленно и тяжело переливающуюся кровь, свое пульсирующее горло. Ощущение жизни переполняет, душит ее, оно как огонь горит в ней, сжигая ее жизнь. Тяжесть своего костяка, своих мыслей, своего сердца. Невозможность улечься свободно и мягко, освободиться от напряжения, от себя, от влюбленности, свернуться, как прежде, теплым комком, пакетиком, внутрь, сама на себя, невозможность уйти, хотя бы на минуту, в свою, только себе одной доступную, теплую, мягкую суть, к самым истокам своего существа, юркнуть туда, как лягушка в тину, туда, где так еще молодо, зеленоватым огнем, как огонь маяка, светится ее жизнь, набраться собственной, ей одной присущей радости, собственного, ей одной присущего покоя. Невозможность, как прежде, снова вынырнув на поверхность, с веселым нетерпением широко развернуться навстречу всему тому, что случится. Всему, что случится. Но теперь это "все" просто не существует. Ничего не существует, кроме Тьери. Тьери, для Тьери, о Тьери, за Тьери. Она беспокойно двигает головой, никак нельзя удобно уложить эту изнемогающую от влюбленности голову. Как она устала. Темно, тихо, тревожно. Нет, встать нельзя. Надо лежать, надо отдыхать. Лежать так с закрытыми глазами, с компрессом на усталых веках. На широкой постели, как на лодке, плывущей по пустой, черной реке. Это ощущение лодки, аэроплана, поезда, незнакомое прежде, повторяется все чаще и чаще. Будто она плывет, будто едет куда-то. Покоя нет, невозможно ни на минуту пристать к берегу - ее сейчас же уносит, она сейчас же куда-то улетает. Вечное движение, вечная тревога, вечная усталость. И все-таки это счастье, вдруг вспоминает она. Да. Счастье. Через час она будет с Тьери. Она больше не может лежать, она садится на постели и как пружина вытягивается и сворачивается до предела, до дрожи. Темнота снова приходит в движение. Все движется, спешит, летит, уплывает. Черные волны реки бегут перед глазами, поезда пролетают в искрах, кровать раскачивается, и ветер шумит в волосах. И она сама движется, бежит, летит куда-то, и нельзя остановиться, зацепиться, перевести дыхание.

Дверь тихо отворяется. Полоса света падает на кровать.

- Павлик, - кричит она, пока он еще не вошел. - Я должна обедать сегодня с Герэном и Ривуаром. Теперь он знает, самое трудное сделано. - Не зажигай света, Павлик, - это чтобы не видеть его глаз.

Он подходит к постели в темноте. Ей очень жаль его, она готова на многое, чтобы утешить его.

- Люка, ты никак не можешь остаться?

- Нет, нет, - голос ее звучит жестоко.

Она готова на многое, но не на то, чтобы отказаться от встречи с Тьери.

Он молчит, он сидит на краю постели, она чувствует, как он несчастен, как ему тяжело. Она в темноте, ощупью находит его руку, кладет ее под свою щеку.

- Я устала, - жалуется она. Она знает, что, если он пожалеет ее, ему самому станет легче. - Я не могу больше, Павлик, у меня нет больше сил.

- Люка, нельзя так утомляться, ты заболеешь.

Она трется щекой о его ладонь.

- Теперь уже недолго, Павлик. Я скоро кончу фильм. И тогда мы уедем с тобой на юг, в Ниццу. Ты возьмешь отпуск, мы уедем вдвоем на целый месяц.

- Да, да - соглашается он. - Мне дадут отпуск, я не брал летом. Месяц вдвоем, в Ницце. Неужели это правда будет?

И вдруг она понимает, что это действительно так и будет, что она действительно уедет с Павликом на юг, что она действительно расстанется с Тьери на целый месяц, что это будете разлука, настоящая разлука, настоящее горе.

- Люка, там пальмы, как в Африке, и море. И замечательно красиво.

Люка слушает и уже ненавидит это никогда еще не виденное море и пальмы, как в Африке. Неужели придется пережить разлуку? Любовь, разлука. Разве бываете любовь без разлуки? Как она раньше не догадалась? Разве можно без разлуки? Павлик мечтает вслух о Ницце. Да, она утешила его. Теперь у него, должно быть, почти веселые глаза. Его горе перешло к ней через его теплую руку, лежащую под ее щекой, все до последней капли. Это уже не жалость к нему, скользящая по ее коже, это боль, врезающаяся в ее грудь, в ее сердце. Наверное, у нее, а не у него, сейчас глаза собаки, воющей на луну от тоски.

- Да, Павлик, мы уедем с тобой на юг. Скоро, очень скоро.

Прислуга тихо стучит: "Людмила Алексеевна, уже половина восьмого".

Половина восьмого. Через тридцать минут она увидит Тьери. Разлуки может еще и не быть, а Тьери она непременно увидит. Она зажигает свет.

- Я отдохнула с тобой, Павлик, - она встает. - Все будет очень хорошо, - обещает она ему и себе. - Очень хорошо, - одобряет она свое платье, и накидку из серебристых лисиц, и маленькую забавную шапочку. - Очень хорошо, - говорит она, спускаясь с лестницы.

И это последнее "очень хорошо" означает, что минута встречи с Тьери наконец наступила. Она выходит из подъезда, но автомобиля Тьери нет. Сотни случаев катастроф, сломанных рук, раздробленных черепов, кровавых луж смешиваются с надеждой - "просто опоздал". Чувство горького сиротства, потерянности. Боль во лбу, как звезда, освещающая все страхом. Десять, двадцать лет жизни отдать, только бы… Но ни двадцати, ни десяти лет жизни не приходится обещать судьбе. Тьери останавливает автомобиль у тротуара. "Давно ждешь?" Он не извиняется, не объясняет причины опоздания. Он тут, перед ней, живой, целый, улыбающийся. Радость, как удав кролика, проглатывает остатки волнения. Она садится рядом с Тьери. Она совсем спокойна, совсем счастлива, совсем неподвижна. Движение, спешка, время - все остановилось. Автомобиль врос в землю, пустил глубоко корни. С двух сторон в окнах бегут дома, фонари и прохожие. Но автомобиль неподвижен в статическом счастье. Цель достиг нута: Люка рядом с Тьери. Ни времени, ни движения больше нет. Пространство, загроможденное домами, людьми и машинами, летит мимо окна. Но они - Люка, Тьери и автомобиль - не участвуют в этом полете. Они на острове неподвижности и счастья. Тьери мельком взглядывает на нее: "Хорошо". Это "хорошо" относится к ее платью, ее шляпе, к ней. Хорошо. Счастье - это полное отсутствие ожидания, движения, желания. Счастье - это покой. Она молчит, ей даже нечего сказать.

- Что же ты? Выходи.

Тьери открывает дверцу автомобиля. Ей не хочется выходить, приводить в движение все рычаги воли и мускулов. Но она уже послушно входит в ресторан, осторожно ступая, чтобы не вспугнуть чувство покоя, как голубя, сидящего на ее плече.

Герэн уже ждет. Он преувеличенно вежливо кланяется, преувеличенно вежливо целует ее руку. Маленькая обида. Тьери, здороваясь с ней, никогда не целует ей руку, и снова радость, как удав кролика, сразу проглатывает еще не успевшую зашевелиться обиду. Люка садится и, улыбаясь, смотрит на Герэна. Вот она сидит здесь на желтом бархатном диване, рядом с Тьери. Совсем счастливая, совсем спокойная. Вся здесь, со всеми своими мыслями и надеждами, со всей своей сконцентрированной на этой минуте жизнью, в своей лучшей шляпе и накидке из серебристых лисиц.

Вот она сидит с Тьери здесь, в ресторане, и сейчас будет обедать. Сидит на диване, не летит, не плывет. Тревога остановилась. Жизнь прекрасна. Ничего больше не надо. Тьери здесь, рядом. Его руки, его лоб, его голос, его колени, все, по чему она так томилась и скучала, здесь. И ее колени, ее локти, ее руки счастливы, спокойны. Ничего, что Герэн тоже здесь. Он не мешает, ничто не мешает, раз Тьери рядом с ней. Покой продолжается. Легко, спокойно, привольно, не спеша возникают ощущения. Приятны цветы на столе и томительные гавайские гитары, и то, что хочется есть, и то, что все видишь, понимаешь и слышишь не хуже, даже лучше, чем кто другой. Оттого, что Тьери тут, рядом. Неподвижность, покой, тишина, несмотря на музыку, на разговор. Как будто времени больше нет. Она выпала из него в восхитительную паузу, в прозрачную остановку, в сияющий полет счастья.

Герэн говорит, и Тьери тоже говорит. Их слова скользят, как ветер, по перьям ее шляпы, по шерсти ее лисиц, не проникая в нее, не тревожа, не перемещая покоя ее сознания. Она слушает улыбаясь.

Они обедают, спешить некуда, волноваться не о чем. Она молча слушает разговор Ривуара и Герэна. У Герэна гладкий, голый, совсем не противный череп, ясные глаза. Он постоянно касается левой стороны пиджака, не то чтобы проверить, не украли ли бумажник, не то чтобы убедиться, что сердце на месте. Этот жест она запомнила в первый же вечер знакомства, но о чем он беспокоится, о сердце или о бумажнике, так и не выяснила. Он очень богатый, этот Герэн, у него миллионы, прожить, истратить их невозможно. Даже трудно представить себе столько денег - гора серебряных двадцатифранковых монет, гора тысячефранковых билетов и между ними, как мышь, бегает юркий, лысый, моложавый Герэн в черном костюме со светлыми гетрами на быстрых, немного кривых ногах. Гора родила мышь, нет, мышь родила гору. Трудно представить себе величину этой горы. Но какое дело ей, Люке, до Герэна и до его денег.

Герэн, улыбаясь, смотрит на нее, он кончил деловой разговор.

- Это странно, - говорит он ей, - но мне всегда кажется, что вы освещены прожектором. Где бы вы ни были, весь свет сосредоточен на вас, вы всегда в светлом круге, а все остальное в тени, и вас сразу видно, сколько бы людей ни было. И еще вы видны сами - ваше лицо, ваши волосы, ваши глаза, руки. А у других женщин видны их шляпы, их платья, даже цветы на столе перед ними, а не они сами.

Тьери спорит - у него нет этого ощущения света, связанного с Люкой.

- Самое удивительное в вас (он так и говорит - "самое удивительное", и значит, в ней еще много удивительного, если это самое удивительное), что вы всегда такая, как ждешь, как надо в данную минуту, в данном случае, что вы не разочаровываете, как все, что о вас никогда не говоришь себе: "вчера она была лучше" или "она казалась мне красивее", не думаешь даже: "каким она была прелестным подростком" ни "какой очаровательной она будет через десять лет". Нет, вы сегодняшний день, вы самое современное существо, которое можно себе представить. Не вчера, не завтра, а сегодня. Без всякой необходимости в поправке, без жалости о вчерашнем, без ожидания завтрашних добавлений, украшений, вполне совершенное сегодня.

Он отпивает глоток вина и смотрит Люке прямо в глаза.

- И все-таки вы не талантливы. Я ошибся в вас. Да, ошибся, как это ни странно.

Она чувствует легкий стук в лоб, будто слова о ее неталантливости, соскользнув с перьев шляпы, стучатся в ее лоб. Но стук совсем легкий. Можно не открывать, не впускать в мысли это известие о неталантливости. И ведь оно не ново. Она сама знает, что она неталантлива. Все началось с ошибки. Вначале была ошибка, вначале была ложь. Да, она неталантлива. Она, играя, никогда не испытывала чувства вдохновения, когда кажется, что достаточно протянуть к окну руку, чтобы сорвать с неба звезду. В студии, на плато, она ни на минуту не перестает видеть светлые глаза Тьери. Его глаза, как цепь, к которой она привязана. Она чувствует себя собакой на цепи. Она старается только как можно точнее исполнить его приказания. Какое уж тут вдохновение.

- И все-таки, - говорит Тьери, - я сделаю вас знаменитостью. Вот увидите…

Теперь они сидят на низком диване, покрытом ковром. Свет идет от столов, освещая ведро с шампанским и стаканы - самое нужное здесь. И еще руки, наливающие шампанское в стаканы, поднимающие стаканы к губам. Но головы и лица тонут в тени. Покой все еще длится. Его не может нарушить даже гортанное, страстное цыганское пение. О горе, о разлуке. Но для Люки это сейчас ничего не значит. На острове покоя, на котором она с Тьери все еще живет, таких слов просто не знают. Остров окружен стеклянной стеной, о его стеклянную стену разбиваются крики горя и разлуки, доходят сюда очищенные, освобожденные от боли, нежной, воздушной песней. За стеклянной стеной, растекаясь по ней узорами, как дождь, падает электрический свет, освещая то трен белого платья певицы, то лицо, то кусок жизни сидящих за столиками. О них, о сидящих за столиками, можно сейчас все угадать, почувствовать, можно понять, почему плачет эта женщина и улыбается та. Все узнать - их настоящее и даже будущее. Но Люке неинтересно. Она поворачивается к Тьери. Только он и она. Ничего, кроме них двоих и этого покоя. Герэн требует счет. Еще немножко. Еще минутку. "Еще минутку, господин палач". Но минутка проходит, и стеклянная стена падает в шуме отодвигаемого столика. Люка идет к темному выходу, и у самой двери, как нож, предательски брошенный в спину, ее настигает гортанный голос, вдруг ставший понятным и страшным:

Было горе, будет горе,
Горю нет конца…

Люка вздрагивает и переступает порог в ночь, в дождь, в тоску. От покоя не осталось даже легкого следа в мокром темном небе.

И автомобиль сразу приходит в бешеное движение, и время, входя в свои права, заявляет о себе голосом Герэна:

- Как поздно. Три часа. До завтра.

Будто стараясь еще ускорить бег времени, приблизить завтра, зачеркнуть сегодня. Неужели сегодня уже совсем кончено и Тьери сейчас отвезет ее домой?

От фонаря на мокрую мостовую ложатся мокрые пятна света, шины с шелковым шуршанием скользят по лужам. Ожидание - куда свернет Тьери. Направо - значит, к ней, - на сегодня всему конец, налево - значит, к нему, и жизнь еще продолжается. Автомобиль заворачивает налево. Она вздыхает, сцепившиеся пальцы слабеют, и руки соскальзывают с колен, напряжение падает, она прислоняется к плечу Тьери и закрывает глаза. Дождь стучит матовым успокоительным стуком. Автомобиль останавливается. Они выходят. Она ступает в воду, и туфля сразу промокает.

- Осторожно, - говорит Тьери, но она не чувствует ни воды, ни холода, не понимает, к чему это "осторожно" относится.

Его квартира, его "дома" - единственное "дома" - на земле. Он живет здесь, каждый вершок пола исхожен его ногами, на каждом клочке обоев останавливались его глаза. Его кабинет с песочным ковром, с песочными стенами, большой, пустоватый, металлическими креслами и колючими кактусами почему-то всегда напоминающий о Сахаре и сейчас же вызывающий связанную с воспоминанием о Сахаре - жажду. Всегда, входя сюда, ей хочется пить, и всегда она сейчас же забывает об этом. Она сидит на широком диване в его спальне, она сняла платье, сбросила мокрые туфли, чулки. Из ванной доносится шум воды. Она прислушивается к восхитительному шуму воды. Тьери купается. Она не смеет войти к нему. Он не торопится, как будто она не должна будет сейчас уйти от него, как будто они вместе живут здесь. Сейчас он придет. Ей кажется, что она действительно живет здесь с ним, что это ее жизнь и другой жизни - жизни с мужем - у нее нет. Только с Тьери, вокруг Тьери, для Тьери. Ей хочется лечь на пол, чтоб он прошел по ней, как по ковру. Собачья любовь. Она прежде смеялась над рабскими женскими чувствами, а теперь… Она вытягивается на диване под пуховым одеялом. Она дома, Тьери сейчас придет, завтра утром они будут вместе пить кофе. А в студию она совсем не хочет. Ни студии, ни карьеры. Они живут так, как с Павликом, но с Тьери. Так просто, так скромно, так вдвоем. Она хозяйничает, она сама готовит обед, сама убирает комнаты, сама стелет постель. Больше ей ничего не надо. А летом они вдвоем уедут, все равно куда, но вдвоем. И никогда никакой разлуки. Даже на день.

В открытую дверь входит Тьери в своей белой шелковой пижаме с газетой в руке. Такой, как всегда- "в сиянии и славе", несмотря на пижаму. На нем даже пижама сидит, как фрак, совсем не домашне, неуютно-мешковато, а элегантно, подтянуто, официально. Он кладет газету на столик.

- За целый день не успеешь и прочесть. Знаешь, я думал о тебе. Ты не спишь? - она приподнимается и качает головой. Он ложится рядом с ней. - Я думал о тебе, - повторяет он. - Да, очень серьезно думал. Знаешь, с тех пор, как ты со мной, мне во всем везет, - он целует ее в губы. - Ты приносишь мне счастье.

Он обнимает ее, и она, прижимаясь к нему, вдруг начинает дрожать, как от страха, как от лихорадки. Все темнеет перед глазами, и вдруг белый ослепительный свет зажигается перед нею. Это совсем другой, это новый, восхитительный мир. Все в нем ново, чисто, прозрачно. Деревья высоко поднимают в воздушном небе тонкие ветки с легкими, прекрасными листьями. Стволы деревьев тоже прозрачны, видно, как в них, как по каналу, переливается сок жизни, как он поднимается в ветки, в тонкие прожилки листьев, блестящий и густой. И земля тоже прозрачна, корни деревьев глубоко переплетаются между собой. В земле под корнями спит бархатный, слепой крот, подогнув когтистые лапки, уткнувшись мордочкой в землю, большие белые черви медленно сворачиваются и разворачиваются над ним. Корни как цветы, - будто это не корни, а цветы, цветущие в прозрачной, легкой, светящейся земле. На ветке дерева сидит маленькая птица. Она ясно видна, сквозь ее серые прозрачные перышки видно, как бьется ее маленькое сердце, как кровь бежит по ее венам, ее горлышко напрягается и движется, ее клюв открыт, она поет. Но песни нет, звука нет. Никаких звуков нет в этом новом, непроявившемся, неосуществившемся мире. Звук еще не родился. Еще нет звука, как нет еще силы, плотности, старости. Все еще ново, нежно, бессмертно. Это первый день, первый час творения. И все ждет звука, требует одобрения. Этот мир создан только для Люки, она одна может навсегда закрепить, утвердить, сохранить его. Ей надо найти слово, и она находит его. Она должна сказать "да". Только "да". Согласие, утверждение. Этого довольно - да, да, да. Все ее восхищение, вся ее радость, ее благодарность - да, да. Вот сейчас она скажет "да", и птица на ветке запоет, и ветер нежно зашумит листьями. Но вместо "да", вместо ее голоса, говорящего это "да", она слышит резкий, длинный, хриплый крик, будто это не она, а затравленный, раненый заяц кричит: "Е-и, е-и. Тье-ри". Она открывает глаза: прямо над ней белый, выкрашенный масляной краской потолок, освещенный снизу лампой- рефлектором, белый, блестящий. С этого ледяного, блестящего потолка в ее еще открытое, потрясенное, беззащитное сердце смотрит тоска. Она одна. Она слышит свое дыхание, свое одиночество. Куда исчез Тьери? Она медленно поворачивает голову и видит его. Он спит, он тихо лежит рядом с ней. Как мертвый. Нет, мертвый все-таки существует, а его точно нет в этой комнате, нет в этом городе, нет в этом мире. Подушка под его головой, одеяло, покрывающее его, газета на столике - все предметы вокруг настоящие, живые, реальные. И они, заявляя о себе, только еще больше подчеркивают отсутствие, нереальность Тьери. Ей становится страшно, как тогда, в первую ночь в гостинице. "Тьери, - кричит она, - Тьери!" И сразу, как будто щелкнул выключатель, к Тьери возвращается жизнь. Никакого перехода от сна к действительности, он смотрит на нее ясными, сознательными глазами. "Я, кажется, заснул", - говорит он трезвым, рассудительным голосом. Страх исчезает, но тоска остается. Она прижимается к его плечу: "Мне надо уходить, Тьерри". Ей всегда тяжело говорить об уходе, но сейчас это даже как-то облегчает тоску, объясняет ее, служит причиной тоски. Будто ей, Люке, грустно оттого, что она должна уходить, и только оттого.

- Уже четыре часа, Тьери.

Он садится на диван, он крепко берет ее за плечи.

Назад Дальше