И он не удивлен. Он как будто ждал этой просьбы, сам хотел рассказать о своем детстве. Она раньше не смела спросить, но это именно то, о чем они должны поговорить. Ведь все начинается с детства, и так трудно вырасти из него, отделаться, вылечиться от него.
- Ты был счастливым мальчиком?
Но он молчит, значит он не был счастливым. Она спрашивает прерывающимся от жалости голосом:
- Неужели ты в детстве был несчастным?
- Нет, я не был несчастен. Если бы несчастье. Но было хуже, гораздо хуже.
Он останавливается. Он вздыхает, она чувствует его вздох на своей щеке.
- Я еще никогда никому не говорил, как плохо мне было в детстве. Знаешь, я стыдился. Стыдился своего отца. Он был парикмахер.
- Но что же тут стыдного? - не понимает Люка.
- Да, парикмахер, - объясняет Тьери. - Такой типичный, с завитым коком и гребешком за ухом. С отвратительной профессиональной красивостью и любезностью. Добродушный, надушенный, веселый. Я его ненавидел. Я мог бы его зарезать его же собственной бритвой. У него была большая дамская и мужская парикмахерская. Он был состоятельный, уважаемый человек. Учителя в школе говорили мне: "Кланяйтесь вашему отцу. Я завтра приду к нему стричься". Я кусал себе руки от злости. Я ни с кем не дружил, я стыдился товарищей, а они считали меня гордым. Я был озлоблен, меня мучил позор. Я предпочел бы быть сыном палача или убийцы. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я удрал в Париж с пятьюдесятью франками и больше никогда не возвращался домой.
Люка слушает. О, какой странный, какой странный. Она не понимает. Но от непонятности, от странности Тьери ей еще ближе.
- Бедный, бедный, бедный, - она целует его, жмурясь от жалости. - И ты никого не любил? Даже мать?
- Только не ее. Она была околдована своим парикмахером, она была его рабой. Она говорила мне: "Ты будешь таким же красивым и умным, как твой отец". Я ее презирал. Они оба были мучительно добры ко мне. Ведь я был их сыном, наследником их парикмахерской. Они гордились мной, как парикмахерской, как друг другом, как всем, что им принадлежало. Они никогда не бранили меня. Я часто уходил на всю ночь, и они не знали, где я. Я прятался в лесу. Я садился под дерево, я давал себе слово, что не сдвинусь с места до утра. Мне было очень страшно. В лесу жили кабаны и олени. Они иногда выбегали на меня. И филины кричали. Я зажигал костер и грелся у огня. Я боялся кабанов и разбойников, темноты и ночного шума леса. И все-таки эти ночи в лесу было единственное, что я любил.
Он поворачивает голову к камину.
- Знаешь, я так люблю огонь оттого, что он напоминает мне мои костры в лесу. Да, всегда, в особенности сейчас. Этот гаснущий камин, как мой костер. Как будто мы с тобой в лесу, в моем лесу.
Люке тоже начинает казаться, что они лежат ночью под деревом обнявшись, как усталые дети. Она легко, как когда-то с Павликом, входит в игру.
- Конечно, мы с тобой в лесу, Тьери. Слышишь, как шумит ветер? Видишь, там, за кустом, что-то шевелится. Это волки. Ты не боишься?
- Нет, я не боюсь. Я ничего не боюсь с тобой. С тобой мне никогда не страшно. Ты моя тоненькая, беленькая девочка. Ты умеешь заклинать и деревья, и молнию, и зверей, чтобы они не делали нам зла.
- Да, правда, - отвечает она в тон ему. - Когда я зову зверей, они бегут ко мне и ласкаются - и олени, и кабаны, и волки, и даже зайцы, хотя они такие трусы, зайцы. Я их глажу. Но тебя, Тьери, они дичатся еще.
Они лежат в темноте и, обнявшись, смотрят в огонь. Они шепотом, детскими голосами говорят о костре, о зверях, о врагах зверей - охотниках, о врагах людей - разбойниках. Доверчиво, наивно, как в детстве, как играющие в детство любовники, на минуту действительно ставшие детьми. И это действительно лес, это действительно детство. Их общее детство с Тьери.
И вдруг в их лес, в их детство врывается телефонный звонок. Звонок из взрослого, враждебного мира. Страшный, страшнее, чем рога охотников, чем лай гончих, чем выстрелы разбойников. И Тьери уже с механической покорностью вскакивает.
Люка тянет его за рукав: "Не надо, оставь".
Но он уже снимает трубку, и враждебный, чужой мир уже бежит по телефонному проводу, доносясь хриплым щелканьем до Люки. Тьери говорит:
- Ничего. Хотели уже спать. Но с удовольствием. Кто еще с вами?
Люка тоже встает, подходит к нему.
- Не надо, не пойдем, - шепчет она, дергая его за рукав, но он не слушает.
- Через полчаса. До свиданья, - он вешает трубку и оборачивается к ней. - Одевайся скорей. Сейчас очень кстати послушать цыган, выпить шампанского. Правда?
- Нет, не правда, - но она не спорит.
Она так потрясена блаженством, она, как после землетрясения, плохо держится на ногах, она чувствует себя такой незащищенной, она просто не в состоянии сейчас сесть в автомобиль, войти в ресторан, увидеть людей. Но одеваться все-таки надо, и она открывает шкаф. Она так слаба, мягка, ей трудно держаться на ногах, будто из нее вынули позвоночный столб, ей хотелось бы свернуться клубком, шариком на ковре. Она выбирает платье. Нет, не это воздушное, тюлевое. Оно своей легкостью отнимет ее последние силы. Она достает из шкафа белое, длинное, твердое, холодное платье. В этой холодной белизне, в этой мраморной твердости можно скорее найти поддержку. Она надевает его, застегивает узкий лиф. От узости лифа, от кушака, стягивающего талию, она чувствует себя немного крепче. Хорошо было женщинам, носившим корсеты. На корсет можно было опереться, это была не только телесная, но и душевная опора. А теперь опереться не на что. Она смотрит на себя в зеркало. У этого белого платья так резко нарушены пропорции, соотношение между слишком коротким, почти отсутствующим верхом и низом в тяжелых складках до полу - еще увеличивает ее смятение, ее тревогу. Чтобы не видеть себя такой искаженной, негармоничной, она накидывает длинную красную накидку. И накидка понемногу приводит все в порядок. Под ее красным бархатом голые восхищенные руки, голые восхищенные плечи, голая взбаламученная душа перестают вздрагивать от слишком острого блаженства, от слишком блаженного смятения. Она смотрит на себя. Уверенность в себе и своей судьбе понемногу возвращается к ней. Она вытягивается, поднимает голову. Теперь действительно можно сказать: "Я готова".
- Ты готова? - спрашивает Тьери из кабинета, и она, крепче запахнув накидку на груди, выходит к нему.
Он стоит посреди кабинета, задумчивый и тихий.
- Знаешь, - говорит он, - может быть, нам действительно лучше остаться дома?
- Нет, нет, - она качает головой. Она не хочет от него жертв.
Она сама хочет принести ему жертву. И это совсем не жертва.
- Нет, пожалуйста, поедем, Тьери.
В автомобиле Тьери поворачивается к ней. У него все еще задумчивое, почти грустное новое лицо.
- Знаешь, Люка, мне продолжает казаться, что мы с тобой дети, как там, в моем лесу, что ты - моя сестра. Ведь я всегда мечтал о сестре. Она была беленькая, тихая девочка, похожая на тебя. Да, совсем такая, как ты. Мне теперь кажется, что ты моя сестра.
Она кивает.
- Ну конечно, я твоя сестра, Тьери. Я - все, что ты захочешь: твоя сестра, твоя коза, твоя перчатка. Я твоя сестра. Но тогда, - подняв брови, соображает она, - тогда твой парикмахер - мой отец?
- Ах, нет, я его никогда отцом не считал. Лучше уж пусть твой русский отец будет и моим отцом.
Но Люку и это не удовлетворяет.
- Ни твой, ни мой. У нас будут новые родители. Мы сами выберем их. Идеальные родители. Мы купим их на marche aux puces в золотых рамах. Мы придумаем их жизнь и наше с тобою общее детство. Сколько у нас воспоминаний, Тьери. Я ничего не забыла. А ты?
- И я все помню. У меня отличная память. Но нам все-таки надо будет сверить, сличить наши воспоминания. Я уверен, что ты много путаешь.
- Нет, это скорее ты путаешь. Ты всегда был такой рассеянный. Скажи, например, как звали нашего садовника?
- Которого? Того хромого с бородой, который так ловко истреблял кротов? Теофил, конечно.
- И совсем не Теофил, а Жан. Теофил была его собака. Такая рыжая, лохматая. Она-то и ловила кротов.
Он соглашается.
- Да, ты права. Зато я старше и помню все, почти с самого начала века. Я, например, помню даже бабушку, которая умерла до твоего рождения.
Люка не спорит.
- Я, конечно, не могу ее помнить, но мама рассказывала мне о ней. Бабушка была красавицей. Она раз даже танцевала на балу императрицы Евгении, и Наполеон III спросил о ней: "Кто эта пышная блондинка?" Мама очень гордилась ею.
Тьери смеется.
- Мама была ужасно снобична. Она скрывала, что дедушка начал свою карьеру маляром…
Люка дергает его за рукав.
- Тьери, мы проехали мимо.
Они действительно проехали. Тьери поворачивает обратно.
- А хочешь, Люка, удерем, как когда-то удирали от уроков, оставим Герэна, поедем вдвоем куда-нибудь? Мы еще так много должны установить и вспомнить.
Люка очень хочет, но бедный Герэн ждет. И у них еще хватит времени для семейной хроники - в одну ночь все равно всего не перевспомнишь. Тьери останавливает автомобиль.
- Завтра непременно купим портреты родителей. И красавицу бабушку тоже.
Люка ждет, пока Тьери запирает дверцу автомобиля.
- Знаешь, Тьери, я так рада, что мы теперь брат и сестра. Ты всегда был немного моим начальством, и я немного боялась тебя. Но теперь мы равные, раз ты мой брат.
Он берет ее под руку, и они входят в ресторан.
- Сестра всегда важнее брата. Ты важнее меня теперь, - успевает он сказать ей прежде, чем поздороваться с Герэном.
Люка сидит на мягком желтом диване, рядом с Тьери. Справа Герэн, напротив итальянский певец. Она не расслышала его имени, но Герэн пояснил - знаменитый. Она верит, конечно знаменитый. Обыкновенных людей, незнаменитых, немиллионеров, она теперь вообще не встречает. Может быть, обыкновенных людей вообще больше не существует, все перевелись, стали зрителями. Зрителей всюду много, даже и здесь. Она уже слышит громкий шепот: "Смотри, это Тьери Ривуар"; и Тьери, не поворачивая головы, уже сияет в пространство своей самой электрической улыбкой для зрителей. Плоская лампа, похожая на пепельницу, бросает льстивый, уклончивый свет, украшая все вокруг. Даже Герэн кажется почти красивым со своим гладким, круглым, блестящим черепом и прищуренными молодыми глазами. Из-за розовых гвоздик не видно лица итальянца, но то, что он сидит тут, еще повышает удовольствие. Итальянец - Италия - Венеция как напоминание, как обещание. Голос итальянца, льстивый и уклончивый, как свет плоской лампы, украшает самые простые слова, дает им не принадлежащие им значение и вес. Но она не слушает, о чем говорят за ее столом. Она смотрит кругом. Как нарядно, как празднично, как тесно. Она слушает музыку. Музыка превращает ее реальное земное счастье в небесное, идеальное счастье. Переносит счастье в другой план. Она слушает музыку, веки ее закрыты, губы морщатся, щеки бледнеют. Она слушает, и ее такое земное, телесное, тяжелое счастье, еще утяжеленное желанием ребенка, вдруг превращается в легкое, воздушное, прозрачное. Она чувствует легкость, холод и пустоту в груди.
Она слышит высокий, тонкий, острый, чистый звук скрипки, видит зеленый узкий прозрачный лист, трепещущий на солнце. И вдруг понимает, что этот острый, чистый звук и есть этот прозрачный трепещущий лист, что этот лист, этот звук - одно и то же, что оно - ее освобожденное от реальности, от тяжести жизни, идеализированное счастье. Воздушное, небесное, бессмертное счастье. Счастье, прошедшее через влюбленность и желание, освобожденное, чистое, острое, высокое, как этот звук, как этот зеленый лист. Она прижимает руку к груди. Это ощущение холода, пустоты и вечности надо запомнить. Она все ясно сознает, она не забыла, что ей по сценарию придется умереть в фильме, сгореть в аэроплане и потом, после смерти, бежать по облакам "в виде души". Это "в виде души" все время беспокоило ее, она никак не могла представить себя душой после смерти. Но теперь она знает, теперь ей нечего беспокоиться.
Она поворачивает голову к Тьерри: "Как хорошо, что мы приехали сюда". И все согласны, все очень рады, что приехали. Она пьет шампанское, она улыбается.
Красная накидка соскальзывает с ее голых плеч. Защита накидки больше не нужна. Она чувствует себя защищенной счастьем, музыкой, шампанским. Они говорят о фильмах, об актерах и успехах.
- Я хотела бы, чтобы сейчас был сад и ветер, - говорит она, немного закидывая голову, - чтобы все цвело - розы, жасминовые кусты, сирень, чтобы была вот эта самая музыка и еще звезды. А нас не было, нас совсем не было бы. Или нет, чтобы мы были этим садом, этой музыкой. Ах, я не знаю, как объяснить. Но вы понимаете?
И все кивают и улыбаются. Итальянец льстиво говорит: "Конечно, я тоже мечтаю стать садом". Но Люка не слушает.
Музыка волнами сходится и расходится вокруг белой скатерти стола. Скатерть, как лед. Люка отламывает гвоздику и кладет ее на скатерть, на лед. И гвоздика плавно и грациозно скользит по льду, как конькобежец. Люка показывает ее рукой: "Видите?" Но Тьери говорит очень нежно: "Вам больше не надо пить". Она послушно, не докончив даже глотка, ставит стакан обратно на скользкий лед, и стакан кружится вместе с гвоздикой вокруг плоской лампы и серебряного ведра с шампанским.
Они говорят о ясновидении, о предсказаниях.
- Я умею читать по руке, - почти поет сладостный, заманчивый голос итальянца и обрывается, ожидая, чтобы Люка протянула ему руку.
Но Люка счастлива. Впереди только счастье. Судьбой интересуются неудачники, ждущие, надеющиеся. Ей ничего не надо, она и сама все знает. Итальянец просит:
- У вас такое лицо, у вас должна быть замечательная судьба.
Она качает головой: "Не хочу". Но он настаивает, и голос его утомительно привязчив. Она высоко поднимает руку, будто взмахивает крылом, и протягивает ее через стол. Рука почти касается лампы, тонкая, белая, пальцы розовато просвечивают. Итальянец склоняется над ней. Все молчат и ждут. "Какая у вас красивая рука". Он останавливается и смотрит ей в глаза. У него черные, совсем матовые глаза, странные, как из сукна, а она и не заметила. "Какая у вас страшная рука". Она хочет отдернуть руку, ей становится неприятно, тяжело, будто ей грозит опасность, но он крепко держит ее пальцы в своих.
- У вас прекрасная линия судьбы, вы будете знаменитой, - он делает паузу, - знаменитой… Потом…
К чему относится это "потом"? Ей все равно. Она слушает сквозь кружение, звон и шампанское. Смутно и боязливо. Скорей бы это кончилось. Скорей бы сжать руку в кулак, спрятать ее.
- Сколько вокруг вас было страданий. Сколько смертей, - снова пауза. Черные, широкие брови поднимаются углами над черными глазами из сукна. - Вы, - голос сразу теряет всю сладость и льстивость, становится обличительным, свистящим, - на вашей руке кровь, родственная кровь. Из-за вас…
Люка с силой вырывает руку и, оттолкнув стол, встает: "Откуда вы знаете?" Ведро с шампанским с грохотом летит вниз, шампанское льется темным, медленным ручейком по ковру, куски льда скачут во все стороны, как испуганные лягушки. Даже музыка останавливается, будто отделяя этой паузой, этим мгновением тишины будущее от прошлого, подчеркивая важность происходящего. Но лакеи уже бегут, вытирая пятна, подбирая куски льда, но музыка уже звенит, и за соседними столиками смеются и разговаривают так, как будто никто ничего не заметил.
- Не устраивайте скандала, - Тьерри властно берет Люку за руку. - Садитесь.
Она не слышит. Она стоит, прижавшись к стене, с ужасом глядя на черные, матовые глаза.
- Откуда вы знаете? Я не убивала. Я не виновата! Вера… - повторяет она имя, которое годами не произносила, и закрывает лицо.
- Это ничего, это сейчас пройдет, - успокаивает Тьери.
Ей дают воды.
- Выпейте, выпейте.
Она с отвращением глотает тяжелую холодную воду. Сейчас пройдет. Да, уже легче, уже прошло. Она смотрит на Тьери. Какой он бледный. Герэн возмущается.
- Ваши итальянские развлечения нам не подходят.
Итальянец униженно извиняется, голос его еще льстивей и слаще. Да, он пьян, он хотел произвести впечатление. Он просит прощения у Люки, у Тьери. Она молчит. Она сознает, что ей следует рассмеяться, обратить все в шутку. Но она молчит. Страх сдавливает ее горло. Она не находит ни слов, ни нужной улыбки. Слова вьются вокруг ее головы, но она никак не может поймать их. Они сами по себе, она сама по себе. Ей страшно. Тьери натянуто смеется. Заказывают еще шампанского. Это для зрителей, чтобы замять скандал. Итальянец виновато объясняет что-то.
- Я устала, - говорит Люка.
Это, конечно, не то, что нужно. Но это все-таки подходит. И, выбиваясь из сил, добавляет: "Домой". И все сейчас же согласны.
- Да, пора домой, - Тьери и Герэн берут ее с двух сторон под руки. - Осторожно, не падайте.
Но она сама легко встает и быстро идет к выходу. Она совсем трезва.
- Спокойной ночи.
Она садится в автомобиль, прижимается лбом к холодному окну.
- Тебе дурно? - спрашивает Тьерри. Но ответить слишком трудно - она молчит.
Не простудись, закутайся хорошенько.
Она крепче запахивает накидку. Из послушания, не для защиты. Какая уж тут защита? Ей страшно. Страшно оттого, что Тьери понял, догадался. Она выдала себя. Она и сейчас продолжает выдавать себя.
- Почему ты так испугалась? - спрашивает он.
Она сжимает руки под накидкой и молча смотрит в окно.
- Я была пьяна, я и сейчас пьяна, - говорит она наконец тихим, трезвым голосом.
Они выходят из автомобиля, они поднимаются в лифте, они дома. Он зажигает все люстры и лампы, будто для того, чтобы лучше видеть Люку. Он берет ее за плечо.
- Скажи мне, что это значит? Ты крикнула: "Откуда вы знаете? Я не виновата…" Что это значит?
Он заглядывает ей в глаза. Она опускает веки. Нет, она ничего не скажет, она будет молчать, она должна молчать.
- Скажи, Люка.
Она устало вздыхает.
- Я была пьяна. Я испугалась, у него сумасшедшие глаза.
Да, она действительно испугалась. Она давно забыла, она никогда не вспоминала, и вдруг так, среди музыки и шампанского…
- Я хочу спать, - она жалобно вздыхает, - я так устала.
- Ты должна сказать, - настаивает он. - Что это значит: "у вас на руке кровь"?
- Оставь меня, - просит она. - Я не знаю, я хочу спать.
Она снимает через голову шумящее, надушенное платье. На минуту от настойчивости Тьери, от страха и запаха духов она задыхается. Но платье уже ложится белым кругом на ковер.
- Спать, - вздыхает Люка. - Сон…
В сон можно спрятаться, как в крепость. Она ничего не скажет, он ничего не узнает. Она вытягивается под одеялом, крепко сжимает руки и колени. Она ничего не скажет. Она борется за свое счастье, за их счастье. Тьери сейчас - враг, их общий враг.
- Ложись спать, - тихо шепчет она и закрывает глаза, чтобы не видеть, как Тьери шагает из угла в угол, не видеть его черного фрака, его белого лица, не слышать его требовательного голоса, спрятаться в сон, как в крепость. Сон - союзник, сон не выдаст. Завтра она все обдумает, все объяснит. Но до завтра еще далеко. Тьери трясет ее за плечо:
- Не спи, не спи. Ты должна сказать, должна.