Зеркало. Избранная проза - Одоевцева Ирина Владимировна 59 стр.


Она испуганно открывает глаза. Тьери стоит перед ней все еще во фраке, и, как всегда, когда он очень взволнован или устал, выражение его лица не совпадает с его словами. Оно почти весело, это бледное, упрямое, жестокое лицо, оно улыбается. Люка жмурится. Нет, это только снится ей. Но он берет ее за плечо, он наклоняется над ней.

- Я не успокоюсь, пока не узнаю. Я все равно узнаю.

В сочетании сияющей улыбки с жестокими, упрямыми глазами что-то нереальное, ненормальное и очень страшное. Он садится на постель.

- Ты должна сказать.

Она тоже садится, прислоняется спиной к холодной стене. От короткого, смутного сна, от света, от холода она совсем обессилена. Сон отнял ее последние силы, она больше не может бороться. Сон оказался не союзником, а предателем, он выдал ее Тьери. Выдал связанную по рукам и по ногам, слабую, безвольную. Светлые, острые глаза Тьери смотрят прямо в ее глаза. Она узнает знакомое, тоскливое чувство собаки на цепи. Да, так он смотрит на нее в студии, заставляя ее слушаться. Но сейчас он требует ответа, он приказывает: "Говори". Она плачет, но слезы не помогают, не действуют на него. Она хочет закрыть глаза и не может, она трогает подушку, мнет простыню, натягивает на себя одеяло, она ищет помощи, защиты. Но защиты нет, помощи ждать неоткуда. И она перестает бороться, голова становится звонкой, пустой. Стержень "ничего не скажу", за который цеплялись все мысли, исчезает куда- то, и мысли разлетаются, притягиваемые, как комары огнем свечи, светлыми, злыми глазами Тьери. Люка в изнеможении складывает руки и вдруг слышит, как ее собственный голос на вопрос "Кто умер из-за тебя?" тихо отвечает: "Вера, моя сестра". Она хочет крикнуть: "Нет, нет, это неправда, я лгу, не верь…" Но ее рот не может выговорить этих слов. Только о смерти Веры, только для рассказа о ее смерти она находит слова. Она рассказывает все, застыв, оцепенев, с ужасом, с чувством гибели, катастрофы слушая свой голос. Все. Как они жили летом в Мондоре и познакомились с Арсением. Как она влюбилась в него и Вера тоже, как после Рождества Вера вышла замуж. Нет, не за Арсения. Арсений даже не бывал у них. Люка встретила его два раза за всю зиму. Один раз, когда Вера была в свадебном путешествии, второй - под дождем, когда Вера заболела, когда Вера забеременела. А потом они жили на даче, и Арсений опять, тогда ей казалось - случайно, был их соседом по даче. Она не знала, что Вера - любовница Арсения, что она беременна от него. Она была влюблена в Арсения, ей казалось, что он тоже влюблен в нее, только не смеет ей признаться. Однажды ночью она потихоньку пришла к Арсению.

Лампы широко и ярко освещают комнату. Люка сидит на смятых простынях. Она дрожит. Она смутно сознает, что она сидит здесь, на диване Тьери, она смутно видит лампы и Тьери, его злые глаза, его фрак. Все это как будто очень далеко, в каком-то другом плане, за гранью понимания, за гранью настоящего, нереально, расплывчато. Все это только воспоминание. Настоящее - Арсений, Вера и она, пятнадцатилетняя Люка, - то, о чем она сейчас рассказывает.

…Люка бежит по пустой улице. Вот дача Арсения. Она стучит в ставню.

- Кто тут? - Арсений стоит в освещенном четырехугольнике двери. - Люка? Что случилось?

- Ничего не случилось, - говорит Люка. - Я уже была у вас днем, я прочла письмо, то в ящике. Я знаю, вы тоже любите меня.

Он внимательно и удивленно смотрит на нее.

- Вот оно что, - говорит он задумчиво. - Вы поняли из письма, что я люблю вас?

Луна освещает балкон, лунный свет падает прямо в лицо Люки.

- Да, да, - кричит она чуть не плача. - Вы любите меня. Зачем вы притворяетесь? Ведь я тоже люблю вас.

Арсений берет ее за руку.

- Я пришла, - объясняет она, - я думала, когда любят, всегда хотят быть вместе ночью.

Арсений смеется. Он подводит ее к дивану, он наклоняется к ней. Его черные волосы, его черные глаза так близко. Этой минуты она ждала всю жизнь.

- Так вы любите меня, маленькая Люка?

Он целует ее губы, ее голые дрожащие колени:

- Любите меня?..

Утро. Калитка скрипит. Арсений входит в их сад. Люка бежит к нему навстречу. Арсений прижимает ее к себе.

- Нет, нет, - испуганно шепчет Люка, - не здесь. Я приду к тебе ночью.

- Я не могу дождаться ночи, - говорит он и тяжело и властно кладет руку на ее плечо.

Она хочет вырваться, но она так слаба, так влюблена. Он ведет ее в беседку, и она покорно и влюбленно поднимается по ступенькам, переступает порог. Полутьма, запах сырости и пыли. Горячие руки, горячие губы Арсения.

- Люка, - зовет голос Веры.

Дверь распахивается. И сразу свет и крик. От света и крика ничего нельзя понять. Люка выбегает из беседки. Вера лежит на земле около обвалившихся перил. Неужели это Вера так страшно кричит?..

Веру переносят в дом. Арсений побежал за доктором. Мать и горничная суетятся над ней.

- Как это случилось, Люка?

- Я не знаю, - отвечает Люка растерянно, - она, кажется, хотела войти в беседку и оступилась.

Вера поворачивает к ней белое искаженное лицо, уставляется на нее бессмысленными пустыми глазами.

- Будь ты проклята, проклята, проклята, - ясно и громко говорит она. - Проклята, проклята…

- Она умерла ночью, - Люка проводит рукой по лицу. И сразу прошлое и настоящее снова меняются местами. Теперь все. Она все рассказала. Но ей хочется еще сказать самое главное, объяснить, что она не виновата.

- Мне было только пятнадцать лет, я ничего не понимала…

Но Тьери не слушает, он узнал все, что хотел, он больше ни о чем не спрашивает. Он закуривает папиросу, щелкает портсигаром.

"Виновата? Конечно она была не виновата, но Вера все-таки прокляла ее".

- Прокляла, - повторяет он медленно, - прокляла перед смертью. А теперь давай спать.

Она только что была райской птицей счастья и сама своим рассказом ощипала себя, каждым словом вырывая из себя перо за пером, и теперь сидит перед Тьери, как общипанная, посиневшая, голая курица с длинной, голой, отвратительной шеей. Она чувствует, что он так и смотрит на нее, как на, общипанную курицу. От райской птицы остались только сломанные перья, и он отворачивается к окну.

- Тьери, ведь я не была виновата.

- Да, конечно, конечно, - он и не обвиняет ее, но разве дело в ее вине?

Он снимает фрак, тушит лампы - они больше не нужны, они больше не должны освещать лицо, прошлое, тайну Люки. Он подходит к окну и задергивает шторы на окнах. Он никогда не задергивал прежде штор, он терпеть не может темноты. Но сейчас он задернул шторы сам. Должно быть, чтобы было темно, чтобы не видеть ее.

- Спи, - говорит он коротко.

Она вздыхает в темноте. Его башмаки падают на ковер, он ложится. Он не обнимает Люку, как всегда. Он ложится как можно дальше от нее, стараясь не коснуться ее ног. Она тихо вздыхает, она беззвучно плачет в темноте. Она измучена, уничтожена, искалечена. Неужели можно жить дальше?

"Тьери", - хочет она позвать, но не смеет и молча протягивает к нему руку под одеялом. Он не спит, он тоже протягивает к ней руку и крепко, молча берет ее руку в свою теплую руку. Молча, в тишине, в темноте. Она вздрагивает от благодарности, от надежды. Но он, пожав ее руку, сейчас же снова выпускает ее. Это рукопожатие не похоже ни на примирение, ни на начало новой жизни. Оно похоже на прощание. Да, это прощание. Ее рука одиноко и беспомощно лежит на холодной простыне.

- Тут тебе будет хорошо, - сказал Тьери вчера, прощаясь с ней. - Очень уютная комната и зеленая - цвета лавров, цвета славы. Да, тебе здесь будет хорошо.

Она сидит в зеленом кресле и смотрит на телефон. Она ждет, чтобы телефон зазвонил. Но телефон молчит.

Как это случилось? Как это могло случиться? Почему она здесь, в этой зеленой комнате, одна? Как могло случиться, что она стала бездомной, одинокой, несчастной? Она снова вспоминает все с самого начала, желая понять, выяснить, размотать весь клубок с начала, размотать его до кончика, до хвостика, завернутого, как на кусочек картона, на то, с чего все началось, на ту ночь или, вернее, на то утро, когда она рассказала Тьери про смерть Веры. Размотать, чтобы потом снова аккуратно смотать его, пересмотреть, пережить опять по порядку, час за часом, день за днем.

В то утро Тьери проснулся поздно и сейчас же уехал в студию. Он так торопился, что даже не поцеловал ее. Впрочем, он с тех пор вообще не целовал ее. Он не взял ее с собой, но ведь она еще и не была одета и ей в тот день нечего было делать в студии. Ожидая его, она почти совсем успокоилась. Он вернулся с режиссером Давиэ, и они вместе провели вечер. А ночью он опять лег на самый край дивана, и тогда она поняла, что она одна, что его нет, что это - одиночество. Одиночество вдвоем. Вежливое, молчаливое, ледяное. Ей целую неделю нечего было делать в студи, и он ездил один. Вечера по-прежнему проводили с Герэном и Давиэ и возвращались очень поздно. Теперь он чаще всего молчал или читал газету, будто боялся, что она начнет объясняться. Но она тоже боялась объяснений. О чем объясняться? Что объяснять? Она знала: если надо объяснять, то не надо объяснять. Она садилась в угол на низкую скамейку и пристально смотрела в него. Он читал газету, страницы успокоительно шуршали и матово блестели под лампой, она не видела его лица, только круглый затылок и кусок шеи над воротником. Так было лучше. Она могла представить себе, что у него доброе, усталое лицо. В чтении газеты было что-то будничное, домашнее. Но он откладывал газету и поворачивал к ней свое напряженное, механически улыбающееся лицо, и она выбегала из комнаты, чтобы не расплакаться.

Как-то, от нечего делать, она решила заняться хозяйством и все утро пришивала недостающие пуговицы к его рубашкам - их было так много, целый комод, набитый ими, она даже не успела пересмотреть их все. Она никогда не шила для Павлика. Даже себе ничего никогда не шила. Необычайное ощущение иголки, которой можно уколоться, длинной путающейся нитки, пуговицы, в конце концов все-таки прирастающей к рубашке, и гордости… Да, она чувствовала смешную гордость. В шитье было какое-то утешение, какая-то надежда, будто она чинит не рубашку, а свое собственное счастье. Вернувшись, Тьери так и застал ее с иголкой в руке и рубашкой на коленях. И тогда он не только не похвалил ее, но почти рассердился впервые. Очень вежливо и очень холодно он попросил ее: "Больше никогда не занимайся этим. На это существуют белошвейки". Он взял рубашку с ее колен и бросил ее в ванную на пол. "В стирку", - приказал он лакею. Она поняла, что ему неприятно, что она трогает его вещи. Рубашка была чистая, но она, Люка, держала ее в руках - значит, ее надо отдать в стирку.

Но внешне все шло по-прежнему. Они по-прежнему проводили вечера и ночи вместе, а днем Люка бегала по парикмахерским, по шляпочницам и портнихам, стараясь как можно больше украсить себя. Что, если переменить прическу? С пробором посередине и локонами на висках? И она меняла, но он не замечал.

Она взволнованно рылась в груде скрипящего, разноцветного шелка. Надо только суметь выбрать, найти. Вот голубой шелк как обещание высовывается из-под навалившейся на него тяжелой зеленой парчи. Люка ловит голубой шелк, крепко держит его в руке: "Этого четыре метра". Но когда материя отрезана, наступает сомнение, та ли это? И снова надо рыться, высматривать. Да, конечно, она хотела украсить себя как можно больше. Все новые шляпы и платья должны были помочь в этом. Но она ждала от них еще и другой помощи: помимо украшения, они сами по себе должны были вернуть Тьери. Та вечно женская надежда на шляпу, на платье, на прическу, которые вдруг вернут счастье. Она чувствовала, что потеряла счастье, но еще не знала, что счастье уже навсегда потеряно. Счастья уже не было, но несчастья тоже еще не было. Было какое-то промежуточное состояние, междуцарствие, "смутное время" грусти и надежды. Несчастья еще не было - ведь Тьери жил рядом с ней, в одном доме, в одной комнате. Он был здесь, а в любви, она знала твердо, главное - присутствие, физическое присутствие - видеть, слышать, трогать. Впрочем, трогать его она не смела и сам он как будто старался не дотрагиваться до нее. Но она не была несчастна, хотя прежней полноты жизни уже не было. Жизнь стала скудной, замирающей, ускользающей, какая-то пустая, полая, бесполая. Природа уже не служила фоном. Воздуху, воде, свету, огню теперь не было никакого дела до Люки, и она сама перестала их замечать. Связь между ней и ними была порвана, они уже не составляли с ней вместе одного гармонического целого полной, счастливой жизни. Она как будто потеряла свое место в мире, временно выпала из него, не участвовала в нем. Ей казалось, что ее чувства - зрение, слух, вдруг ослабели, что она уже не видит, не слышит, не замечает окружающего так ясно, как прежде.

Но в этот день (узел на нитке воспоминаний) было почти весеннее солнце, и такого солнца она не могла не заметить. Они возвращались домой из студии. Через десять дней они уезжали в Венецию, фильм был почти окончен.

- Я очень доволен, - говорил Тьери.

Она так давно не слышала от него "я доволен", что горло ее сжалось от надежды и благодарности. Он рассказывал ей о Венеции. Она знала давно все его рассказы, она слушала не слова, а его голос, и этот холодный прозрачный голос заливал ее радостью и надеждой. Ничего еще не потеряно, все опять будет хорошо. Жизнь возвращается, счастье возвращается. И Тьери возвращается. Из молчания, одиночества, отчужденности. Слово за слово, взгляд за взглядом, Тьери становился нежнее, обрастал близостью, оттаивал. И вот уже они сидели, как прежде, в одном кресле обнявшись и вместе смотрели в огонь камина. И уже нельзя было не замечать восхитительного вспыхивания и треска дров и блаженного изнеможения от жары.

Они ни о чем не говорили или, вернее, не говорили о главном. Ни о той ночи, ни о себе. Только о фильме, о путешествии, об Италии.

- Какое у тебя красивое платье. Новое?

- Да, новое.

Даже платье не подвело, она не напрасно так долго выбирала его, платье оправдало себя - новое платье, новая жизнь. Тьери возвращался. Все начиналось сначала. Но не завтра, не "жизнь начинается завтра"… Нет, сейчас. Сейчас и здесь.

- Когда мы совсем кончим фильм, я подарю тебе брошку, у тебя нет никаких драгоценностей.

Она поднялась, чувствуя слабость и головокружение. "Это от радости", - смутно подумала она.

- Спасибо, Тьери.

Он рассмеялся:

- Как торжественно. И не благодари заранее, ведь я еще ничего не подарил тебе, успеешь.

Она хотела объяснить, что само обещание дорого ей - если бы он обещал ей канарейку, она так же обрадовалась бы, объяснить, как она рада, как благодарна. Но ее вдруг замутило, и она, зажимая рот рукой, выбежала в ванную. Постояв у умывальника, переведя дыхание, она выполоскала рот холодной водой, чтобы избавиться от сладковатого, мутящего вкуса, но она продолжала чувствовать еле ощутимый вкус небытия, светильного газа, меди на языке, на нёбе, в горле. Она вытерла пот со лба и растерянно посмотрела в зеркало на свое вдруг снова ставшее совсем детским подурневшее лицо. Что с ней? Она читала, что иногда становится дурно от волнения, от радости, но ведь это в книгах…

- Куда ты убежала? - крикнул Тьери.

- Сейчас, сейчас.

Она подкрасила щеки, стараясь вернуть себе веселость и взрослость.

Вот все уже прошло, конечно это от волнения. Она вернулась к Тьери.

- Мне надо было сказать лакею…

Что надо было сказать, - она еще не придумала, но нельзя же было признаться Тьерри, что ей сделалось дурно оттого, что она обрадовалась. Она снова уселась в кресло рядом с ним. "Еще неделя, и мы будем в Венеции".

Так прошел этот вечер, почти счастливо. "Почти" - они оба были слишком осторожны, слишком пугливы, чтобы отбросить "почти", боясь задеть прошлое, не доверяя будущему, говоря только о поездке, о Венеции, о фильме. Было уже поздно, но они все оттягивали ложиться, боялись чего-то. Иногда он останавливался, замолкал, ожидая, что она скажет. И она говорила, она спрашивала, она помогала продлить, протянуть вечер, оттянуть, отогнать сон. Но когда часы пробили три, нельзя было больше оттягивать, и они пошли в спальню.

- Я страшно устал, - голос Тьери звучал обиженно и жалобно.

- И я страшно устала, - жалобно ответила она.

Они легли, и в первый раз за этот месяц он не только не отодвинулся от нее, но крепко, как прежде, обнял ее, и она с торжественной, жертвенной нежностью обвила его шею руками. "Теперь навек, - подумала она, прижимаясь губами к его холодному голому плечу, унесенная, покорная, раздавленная. - Навек". Но вечности не было. Вечность сейчас же оборвалась и, обрываясь, разорвала крепкий круг, в который ее руки заключили счастье.

Она открыла глаза. Тьери лежал рядом с ней бледный, с подергивающимися скулами, губы его странно и страшно улыбались сияющей, электрической улыбкой.

- Я, я не могу, - с трудом выговорил он, и она услышала, как зубы его стучат. - Я так хотел забыть, но я не могу.

Он трясущейся рукой взял стакан воды со столика. Он медленно пил, она молча смотрела на него. Руки его уже не тряслись и скулы не дергались, он справился даже с улыбкой, он совсем справился с собой.

- У меня, должно быть, начинается грипп, - голос его звучал совсем спокойно. - Знаешь, я лучше лягу в кабинете, я боюсь заразить тебя. Нет, нет, не спорь. Если бы ты теперь захворала, мы не кончили бы картины, мы бы не могли уехать в Италию. У меня лихорадка, завтра я буду здоров.

Она хотела объяснить ему, что она не боится заразы, но она знала, что все напрасно.

- Я постелю тебе в кабинете, - сказала она только.

Но он отказал ей и в этом.

Назад Дальше