Поль Сартр Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба - Жан 31 стр.


Двор пуст, зыбок и сер, он пахнет воскресеньем; это изгнание. Вдруг Брюне пускается бегом и мчится в соседний двор. Парни теснятся у шлагбаума и молчат, все лица повернуты к воротам: они там, по ту сторону стен, в тех же сумерках. В первом ряду Брюне видит мощную спину Шнейдера; он пробирается поближе, кладет ему руку на плечо, Шнейдер оборачивается и приветливо ему улыбается. "А! - произносит он, - вот и ты". - "Вот и я". - "Пять минут третьего, - говорит Шнейдер, - ворота сейчас откроются". Рядом с ними молодой ефрейтор наклоняется к своему товарищу и шепчет: "Может, будут девочки". - "Мне приятно видеть гражданских, - оживленно говорит Шнейдер, - это мне напоминает воскресенье в школе". - "Ты учился в пансионе?" - "Да. Мы выстраивались в шеренгу перед приемной, чтобы побыстрее увидеть родителей". Брюне, не отвечая, улыбается: плевал он на гражданских; он доволен потому, что вокруг него парни, это его греет. Ворота со скрипом отворяются, по рядам пробегает разочарованный шепот: "И все?"

Их около тридцати: через головы Брюне видит, что они сбились в черную кучку, укрывшись под зонтами. Два немца идут им навстречу, улыбаясь, говорят с ними, проверяют документы, затем сторонятся, пропуская их. Женщины и старики, почти все в черном, похороны под дождем: они несут чемоданы, сумки, корзины, накрытые салфетками. У женщин серые липа, суровые глаза, усталый вид; они продвигаются мелкими шажками, поджав бедра, смущаясь пожирающих их взглядов.

"Проклятье! Какие же они уродины", - задыхается ефрейтор". - "Да нет, - говорит другой, - все равно есть чем заняться: посмотри на зад вон той брюнетки". Брюне с симпатией смотрит на посетительниц Конечно, они некрасивы, у них хмурый и замкнутый вид, можно полумать, что они пришли сказать мужьям: "Ты с ума сошел, как ты угодил в плен? Как же мне теперь одной управляться, да еще с ребенком?" Однако они пришли пешком или приехали в товарняках, таща тяжелые корзины с едой; именно такие неизменно приходят и ждут, неподвижные и безликие, у ворот госпиталей, казарм и тюрем: смазливые куколки с зовущим взглядом носят траур дома. На лицах этих людей Брюне с волнением обнаруживает всю предвоенную нужду и нищету; у них были тревожные, неодобряющие и преданные глаза, когда их мужья устраивали сидячую забастовку, а они приносили им супа. Пришедшие мужчины в большинстве своем крепкие, спокойные, приземистые старики. Они идут медленно, тяжело, но у них походка свободных людей: когда-то они выиграли войну и чувствуют, что выполнили свой долг. Это поражение - не их поражение, но они все же принимают за него ответственность; они несут ее на своих широких плечах, потому что, произведя на свет ребенка, нужно платить за стекла, которые он разобьет; без гнева и стыда каждый из них пришел повидать своего сыночка, совершившего очередную глупость. На этих полукрестьянских лицах Брюне находит то, что потерял: смысл жизни. "Я с ними говорил, они не спешили понять, они слушали с тем же вдумчивым спокойствием, немного вдаваясь в мелочи; но то, что они поняли, они больше не забывали". В его сердце сызнова зарождается прежнее желание: "Работать, чувствовать на себе взрослые одобрительные взгляды". Он пожимает плечами и отворачивается от этого прошлого, он смотрит на других, на стайку невротиков с невыразительными подергивающимися лицами: "Вот мой удел". Поднявшись на цыпочки, они вытягивают шеи и следят за посетителями взглядом обезьяньим, дерзким и одновременно боязливым. Они рассчитывали, что война сделает их мужчинами, дарует им права главы семьи и ветерана войны: это был торжественный ритуал приобщения, их война должна была превзойти ту, другую, Великую Мировую, слава которой подавляла их детство; они рассчитывали, что она будет еще более великой, еще более мировой; стреляя во фрицев, они бы исполняли ритуальный завет великих отцов, с подобной мечтой вступает в жизнь каждое поколение. Но они ни в кого не выстрелили, ничего не истребили, не получилось: они так и остались несовершеннолетними, и вот здравствующие отцы проходят перед ними; они вызывают зависть, ненависть, обожание, внушающие страх, они снова погружают двадцать тысяч воинов в подспудное детство лежебок.

Вдруг один из них оборачивается и обращает лицо к пленным: у него густые черные брови и обветренное лицо, он несет на конце трости узел. Он приближается, кладет руку на железную проволоку и снизу смотрит на них большими, в красных прожилках, глазами. Под этим взглядом животного, медленным, невыразительным и суровым, пленные ждут, съежившись, затаив дыхание, собираясь сопротивляться: они ждут пары оплеух. Старик говорит: "Ну вот и вы!" Наступает молчание, потом кто-то бормочет: "Да, отец, вот и мы". Старик вздыхает: "Вот беда-то!" Ефрейтор откашливается и краснеет; Брюне читает на его лице то же судорожное недоверие. "Да, папаша, вот и мы: двадцать тысяч молодцов, которым хотелось стать героями и которые бесславно сдались без боя". Старик качает головой и говорит медленно и проникновенно: "Бедолаги!" Все расслабляются, улыбаются, все непроизвольно тянутся в сторону старика. Подходит немецкий часовой, он вежливо дотрагивается до руки старика, делает ему знак отойти, тот едва оборачивается: "Еще минутку, сейчас". Он заговорщицки подмигивает пленным, те улыбаются, они довольны, потому что старик сердечен и упрям, потому что он - свой, и они чувствуют себя как бы свободными. Старик спрашивает: "Не слишком тяжело?" И Брюне думает: "Ну вот, сейчас они начнут плакаться". Но двадцать голосов весело отвечают: "Нет, отец. Нет, нет, вполне терпимо". - "Ну что ж, вот и хорошо, - говорит старик. - Вот и хорошо". Ему больше нечего им сказать, но он остается на месте, грузный, каменистый, плотный; часовой осторожно тянет его за рукав, но старик колеблется, он озирает лица пленных, как будто ищет лицо своего сына; через мгновение какая-то мысль созревает в его глазах, вид у него неуверенный, и все же он произносит грубоватым голосом: "Знаете, ребята, вы не виноваты". Пленные ничего не отвечают, они держатся напряженно, почти по стойке смирно. Старик хочет уточнить свою мысль, он продолжает: "У нас никто не думает, что это ваша вина". Пленные по-прежнему молчат, и он говорит: "До свиданья, ребята". И после этого уходит. По толпе пробегает внезапная дрожь; все пылко кричат: "До свиданья, отец, до скорой встречи! До скорой встречи! До скорой встречи!" Их голоса крепнут по мере того, как старик удаляется, но он не оборачивается.

Шнейдер говорит Брюне: "Видишь?" Брюне вздрагивает: "А, что?" Но он прекрасно знает, что ему сейчас скажет Шнейдер. Шнейдер говорит: "Нам необходимо хоть немного доверия". Брюне улыбается и говорит: "Разве у меня действительно вид смотрителя покойницкой?" - "Нет, - отвечает Шнейдер, - сейчас - нет". Они дружелюбно смотрят друг на друга, Брюне резко отворачивается и говорит: "Посмотри на ту женщину". Она, прихрамывая, останавливается, маленькая и седая, роняет свой тюк в грязь, перекладывает в правую руку букет, который держала в левой, и поднимает руку прямо над головой. Проходит минута, можно подумать, что эта торжествующая рука, которая тянет ей плечо и шею, поднялась помимо ее воли; наконец, неуклюже размахнувшись, она бросает цветы в толпу. И они рассыпаются - полевые цветы, васильки, одуванчики, маки: должно быть, она сорвала их на обочине дороги. Пленные толкаются; они скребут землю и хватают стебли грязными пальцами; смеясь, они выпрямляются и показывают ей цветы, как бы отдавая ей этим дань уважения. У Брюне перехватило горло; он поворачивается к Шнейдеру и яростно говорит: "Цветы! А что было бы, если б мы победили!" Женщина не улыбается, она поднимает тюк и уходит, видна только ее покачивающаяся спина под непромокаемым плащом. Брюне открывает рот, чтобы заговорить, но он видит лицо Шнейдера и молчит. Шнейдер, толкая соседей, выбирается из рядов. Что случилось? Брюне следует за ним, кладет ему руку на плечо: "Что-то не так?" Шнейдер поднимает голову, и Брюне отводит глаза, он смущен собственным взглядом, взглядом смотрителя покойницкой. Он повторяет, глядя на ноги: "А? Что-то не так?" Они стоят одни посреди двора под мелким дождем. Шнейдер говорит: "Это тяжко". Молчание, потом он добавляет: "Тяжко снова видеть гражданских". Брюне произносит, не поднимая глаз: "Мне тоже": - "Нет, - говорит Шнейдер, - это совсем другое; у тебя ведь никого нет". Помедлив, он расстегивает китель, роется во внутреннем кармане, вынимает оттуда странный плоский бумажник. Брюне думает: "Он все порвал". Шнейдер открывает бумажник: там только одна фотография, размером с почтовую открытку. Шнейдер, не глядя на нее, протягивает ее Брюне.

Брюне видит молодую темноглазую женщину. Она улыбается: Брюне никогда не видел подобной улыбки. Женщина выглядит так, будто отлично знает, что существуют концентрационные лагеря, войны, пленные, согнанные в казармы; она это знает и все же улыбается: всем побежденным, депортированным, пасынкам истории дарует она свою улыбку. Однако Брюне напрасно ищет в ее глазах подловатый унизительный отблеск милосердия; она улыбается им доверчиво и спокойно, она улыбается их силе, как будто просит их прощать победителей. За это время Брюне повидал немало фотографий и немало улыбок. Война всех их сделала мертвенными, на них стало невыносимо смотреть. На эту можно: улыбка родилась только что, она адресована Брюне, одному Брюне. Брюне-пленному, Брюне-отбросу, Брюне-победителю. Шнейдер склонился над его плечом. Он говорит: "Она ветшает". - "Да, - соглашается Брюне, - надо подрезать края". Он возвращает фотографию, блестящую от измороси; Шнейдер старательно вытирает ее отворотом рукава и кладет в бумажник. Брюне пытается определить: "Она красива?" Он не знает, у него не было времени убедиться в этом. Он поднимает голову, смотрит на Шнейдера и думает: "Она ему улыбалась". Ему кажется, что он видит Шнейдера другими глазами. Проходят двое пленных, очень молодых, это стрелки; они воткнули маки в петлицы, они не разговаривают, у них немного комичный вид первопричастников. Шнейдер провожает их взглядом; Брюне колеблется, полузабытое слово поднимается откуда-то из глубины, и он говорит: "По-моему, у них трогательный вид". - "Кроме шуток?" - отзывается Шнейдер. Сзади них теснятся ряды любопытных, посетители вошли в казарму. Шагая вперевалку, появляется Деврукер в сопровождении Перрена и наборщика. "Действительно, - думает Брюне. - Сейчас три часа". У всех троих замкнутые лица; Брюне злится, что они уже переговорили между собой: этому нельзя помешать. Он издалека кричит: "Ну как, ребята?" Они подходят, останавливаются и смущенно переглядываются. "Выкладывайте, о чем толковали, - быстро говорит он. - Что не ладится?" Наборщик останавливает на нем взгляд красивых тревожных глаз; выглядит он скверно. Он говорит: "Мы всегда делали то, что ты нам поручал, так?" - "Так, - нетерпеливо подтверждает Брюне. - Да, да. И что?" Наборщик не может больше ничего добавить, вместо него, не поднимая глаз, говорит Деврукер: "Мы хотим продолжать и будет продолжать, пока ты этого требуешь. Но это пустая трата времени". Перрен говорит: "Они ничего не хотят слушать". Брюне по-прежнему молчит, наборщик подхватывает безразличным тоном: "Как раз вчера я поссорился с одним типом, потому что я уверял его, что немцы отправят нас в Германию. Тип был сумасшедший, он сказал, что я из пятой колонны". Они поднимают глаза и упрямо смотрят на Брюне. "Представляешь себе, им даже нельзя плохого слова сказать о немцах". Деврукер собирает все свое мужество и смотрит Брюне в глаза: "Честно, Брюне, мы не отказываемся работать, если мы плохо взялись, мы готовы снова начать по-другому. Но пойми и нас. Мы ходим повсюду. За день мы обычно успеваем поговорить с двумя сотнями человек, мы измеряем температуру лагеря, ты же поневоле видишь меньше, ты не можешь представить себе всего". - "И что дальше?" - "Дело в том настроении, в котором находятся эти парни, если завтра освободят двадцать тысяч пленных, то будет на двадцать тысяч нацистов больше". Брюне чувствует, как жар опаляет его щеки, он поочередно смотрит на них; он спрашивает: "Вы в этом уверены?" Все трое отвечают "Да", и он их спрашивает. "Все?" Они еще раз отвечают "Да", и он внезапно взрывается: "В этом скопите людей есть рабочие и крестьяне, стыдно думать, что все они станут нацистами, а если и так, то это будет по вашей вине: человек не полено, понимаете, он живой, черт возьми, и его можно убедить; если вам не удается их обратить в свою веру, значит, вы не умеете работать". Он поворачивается к ним спиной, делает три шага, потом быстро возвращается к ним, выставив палец: "Все дело в том, что вы принимаете себя за важных персон. Вы презираете своих товарищей. Так вот, запомните: член нашей партии никого не презирает". Он видит их ошеломленные липа, злится все больше и кричит: "Двадцать тысяч нацистов, да вы с ума сошли! Вы не способны их изменить, пока вы их презираете! Попытайтесь сначала их понять: у этих парней смерть в душе, они уже не знают, что делать; они будут с первым, кто в них поверит".

Присутствие Шнейдера его раздражает; он говорит ему: "Пошли!" и, уходя, оборачивается к остальным - те стоят в молчаливом смущении: "Я считаю, что вы проявили невыдержанность. И не лезьте ко мне больше со своими бреднями. До завтра". Он бегом поднимается по лестнице, Шнейдер тяжело дышит сзади; он входит в свою клетушку, падает на одеяло, протягивает руку и берет книгу: "Их сестры" Анри Лаведана. Он усердно читает, строчку за строчкой, слово за словом; он понемногу успокаивается. Когда начинает смеркаться, он откладывает книгу и вспоминает, что не ел: "Вы отложили мой хлеб?" Мулю протягивает ему хлеб, Брюне отрезает кусок, который он должен завтра отдать наборщику, кладет его в рюкзак и начинает есть; в дверном проеме появляются Кантрелль и Ливар: наступило время гостей. "Привет!" - "Привет!" - не поднимая головы, отвечают они. "Ну что? - спрашивает Мулю. - Что вы нам скажете хорошенького?" - "Среди нас появились наглецы! - говорит Ливар. - А кто будет расплачиваться? Натурально, мы". - "Ага! - восклицает Мулю. - Стало быть, есть новости?" - "Есть, - говорит Ливар, - один унтер сбежал". - "Сбежал? Почему?" - изумляется блондинчик. Все смолкают, переваривая новость, в глазах у них легкое замешательство, легкий ужас, как у людей в усталой толпе в метро, когда какой-то сумасшедший начал неожиданно лаять. "Сбежал", - медленно повторяет Гассу. Северянин отложил палку, которую он вырезал. Он явно встревожен. Ламбер молча жует, его остановившийся взгляд мрачнеет. Немного погодя он говорит, неприятно ухмыляясь: "Всегда найдется кто-нибудь, кто считает, что он торопится больше остальных". - "А может, - иронизирует Мулю, - он любит пешие прогулки". Брюне острием ножа выковыривает кусочки заплесневелого хлебного мякиша и роняет их на одеяло; он чувствует себя неловко. В клетушке потемнело; где-то снаружи, в мертвом городе, прячется затравленный человек. Мы же здесь, мы едим, сегодня вечером мы ляжем спать под крышей. Он неохотно спрашивает: "Как он убежал?" Ливар значительно смотрит на него и говорит: "Угадай!" - "Но я не знаю: может, через заднюю стену?" Ливар, улыбаясь, качает головой, он медлит, потом ликующе произносит: "Через ворота, в четыре часа дня, на глазах у фрицев!" Все ошеломлены. Ливар и Кантрелль наслаждаются всеобщим изумлением, потом Кантрелль резким голосом торопливо объясняет: "Его старуха пришла повидать его и принесла ему гражданские шмотки; унтер переоделся в стенном шкафу и потом вышел, взяв ее под руку".

- "И никто его не остановил?" - "Никто". - "А я, - говорит Гассу, - если б только его узнал, когда он выходил, позвал бы фрица и засадил бы его!" Брюне недоуменно смотрит на него: "Ты что, чокнулся?" - "Чокнулся?! - запальчиво кричит Гассу. - Бедная Франция! Человека обзывают чокнутым, когда он хочет выполнить свой долг". Он обводит всех взглядом, чтобы убедиться, что его одобряют, и с горячностью продолжает: "Ты увидишь, чокнулся ли я, когда фрицы отменят посещения. А так они позволили гражданским прийти, хоть и не обязаны были это делать. Что, ребята, разве я не прав?" Мулю и Ламбер покачивают головами. Гассу суровым тоном добавляет: "Я совершенно прав! И вот теперь, когда фрицы поступили не по-сволочному, чем мы их отблагодарили? Нагадили в протянутую руку. Они рассвирепеют и будут совершенно правы". Брюне открывает рот, собираясь назвать его негодяем, но Шнейдер бросает на него быстрый взгляд и кричит: "Гассу, ты отпетый негодяй!" Брюне молчит, он горько думает: "Он поспешил оскорбить его, чтобы помешать мне осудить его. На самом деле он не осуждает Гассу, он никогда никого не осуждает: ему просто стыдно за них передо мной; что бы ни случилось, как бы они ни поступили, он всегда будет с ними заодно". Гассу разъяренно смотрит на Шнейдера, Шнейдер отвечает ему тем же; Гассу опускает голову. "Ладно, - цедит он. - Ладно. Пусть отменят посещения; мне на это наплевать: мои-то старики в Оранже". - "И мне! - вмешивается Мулю. - Я вообще сирота. Только надо все же думать и о товарищах". - "Действительно, - говорит Брюне. - Золотые слова, Мулю, ты ведь так тщательно моешься по утрам, чтобы твои товарищи не подхватили вшей". - "Это разные вещи, - резко говорит блондинчик. - Мулю грязнуля, я согласен, но он осточертел только нам. А тот парень готов из-за себя посадить двадцать тысяч человек в дерьмо". - "Если немцы его поймают, - говорит Ламбер, - и сунут в каталажку, я не стану его жалеть". - "Представляешь себе, - говорит Мулю, - за шесть недель до освобождения этот господинчик дает деру. Мы ждем, а ему приспичило".

Назад Дальше