На сей раз сержант с ними согласен. "Таков уж французский характер, - вздыхая, говорит он, - потому-то мы и проиграли войну". Брюне ухмыляется, он им говорит: "Тем не менее, вы хотели бы быть на его месте, и вам стыдно, что вы на это не решились". - "А вот и ошибаешься, - живо возражает Кантрелль, - если бы он отважился на что-нибудь другое, неважно, на что, выстрелить во фрица, к примеру, тогда дело иное, можно было бы сказать: он баламут, горячая голова, но он смел. Но этот фрукт спокойно уходит, прикрываясь женой, как трус, это не побег, это злоупотребление доверием". Ледяная дрожь пробегает по спине Брюне, он выпрямляется и поочередно смотрит им в глаза: "Хорошо, раз так, я вас предупреждаю: завтра вечером я улизну. Посмотрим, найдется ли кто-нибудь, чтобы выдать меня". У пленных смущенный вид, но Гассу не дает сбить себя с толку: "Мы тебя не выдадим, ты это отлично знаешь, но учти - когда я выйду отсюда, то обязательно задам тебе хорошую трёпку, потому что, если ты убежишь, это обернется против нас". - "Трёпку, - оскорбительно смеется Брюне, - трёпку, ты?" - "Да-да! Не заносись, если нужно, мы возьмемся сообща". - "Ты поговоришь со мной об этом через десять лет, когда вернешься из Германии". Гассу хочет что-то ответить, но Ливар прерывает его: "Не спорь с ним. Нас освободят четырнадцатого, это официальная дата". - "Официальная дата? - хохоча, переспрашивает Брюне. - Тебе так и написали?" Ливар делает вид, что отвечает не ему, он поворачивается к остальным и говорит: "Мне так не написали, и все-таки это так". Лица в темноте сияют: радиолампы, молочно-тусклые. Ливар смотрит на них с доброжелательной улыбкой, потом объясняет: "Это сказал Гитлер". - "Гитлер?" - повторяет опешивший Брюне. Ливар не обращает внимания на эту реплику. Он продолжает: "Не то, чтобы я его любил, этого гада: конечно, он наш враг. А что до нацизма, то я ни за, ни против: у немцев такое может прижиться, но французскому темпераменту это не подходит. Однако у Гитлера есть одно достоинство: он всегда делает то, что говорит. Он сказал: пятнадцатого июня я буду в Париже; что ж, так оно и вышло, и даже раньше".
- "Он говорил, что освободит нас?" - спрашивает Ламбер. - "Конечно. Он сказал: пятнадцатого июня я буду в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами". Раздается робкий голос, это голос северянина: "Наверное, он сказал иначе: мы будем танцевать с вашими женами. Мы: мы, фрицы". Ливар с пренебрежением смотрит на него: "А ты при этом присутствовал?" - "Нет, - говорит северянин, - мне так сказали". Ливар ухмыляется, Брюне у него спрашивает: "А ты при этом присутствовал?" - "Естественно, присутствовал! Было это в Агено; у дружков был радиоприемник; когда я к ним зашел, Гитлер только что сказал эту фразу!" Он качает головой и охотно повторяет: "Пятнадцатого июня мы будем в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами". - "Ага! - повторяют развеселившиеся пленные, - пятнадцатого июня в Париже, а четырнадцатого июля мы будем танцевать". Женщины, танцы. Втянув голову в плечи, запрокинув лица, хлопая ладонями о палаточное полотно, люди танцуют; пол скрипит, вращается и вальсирует под звездами между массивными утесами перекрестка Шатоден. Размякший Гассу наклоняется к Брюне и рассудительно говорит: "Понимаешь, Гитлер ведь не идиот. Скажи, зачем ему миллион пленных в Германии? Зачем ему лишний миллион ртов?" - "Чтобы заставить их работать", - отвечает Брюне. - "Работать? С немецкими рабочими? Представляю себе моральный дух фрицев, если они хотя бы малость поговорят с нами". - "На каком языке?" - "Неважно, на каком, на ломаном французском, на эсперанто: французский рабочий хитрец, человек неуживчивый и недисциплинированный, он бы в два счета научил фрицев уму-разуму, и можешь быть уверен, что Гитлер это понимает. Уж кто-кто, а он не идиот! Это точно! Я, как и Ливар, не люблю этого человека, но я его уважаю, а я так мало о ком могу сказать". Пленные серьезно и одобрительно кивают: "Нужно отдать ему должное: он любит свою страну". - "У этого человека есть идеал. Не наш, конечно, но тем не менее, это достойно уважения". - "Все позиции достойны уважения, лишь бы только они были искренними". - "А что за идеалы у наших депутатов? Набить себе карман, погулять с девками и тому подобное. Они оплачивают свои попойки нашими деньгами. У фрицев не так: ты платишь налоги, но ты знаешь, на что идут твои деньги. Каждый год сборщик налогов посылает тебе извещение: сударь, вы заплатили столько-то, так вот, столько-то пошло на лекарства для больных или столько-то на строительство такого-то участка автострады". - "Он не хотел с нами воевать, - говорит Мулю, - мы сами ему объявили войну". - "Даже не мы, а Даладье, и он даже не посоветовался с депутатами". - "Об этом я и говорю. Значит, ты понимаешь, он не трус; он сказал: раз вы, ребята, меня задираете, пеняйте на себя. В два счета он нам задал трёпку. Ну, хорошо. А теперь? Думаешь, он доволен, заполучив миллион пленных? Послушай, через несколько дней он нам скажет: вы мне мешаете, ребята, возвращайтесь-ка домой. А потом он обернется против русских, и они схватятся между собой. Думаешь, его интересует Франция? Она ему не нужна. Понятное дело, он у нас отберет назад Эльзас - тут вопрос престижа. Только я тебе скажу: плевать нам на эльзасцев; я всегда их не выносил". Ливар беззвучно смеется: у него фатоватый вид "Между нами, - говорит он, - будь у нас свой Гитлер…" - "Эх, дружок! - говорит Гассу. - Гитлер и французские солдаты! Кошмар! Мы были бы сейчас в Константинополе. Потому что, - добавляет он, игриво подмигивая, - французский солдат - лучший в мире, когда им по-настоящему командуют". Брюне думает, что Шнейдеру наверняка стыдно, он не решается на него посмотреть. Он встает, поворачивается спиной к лучшим солдатам в мире, он понимает, что ему тут больше нечего делать; он выходит. На лестничной площадке он колеблется, смотрит на лестницу, которая, извиваясь, углубляется в сумерки: в это время ворота должны быть закрыты. В первый раз он чувствует, что он пленный. Рано или поздно ему придется вернуться в свою тюрьму, лечь на пол рядом с остальными и слушать их бредни. Под ним шумит казарма, крики и пение проникают сквозь перегородки, Сзади скрипит пол, и Брюне живо оборачивается: в темном коридоре, пересекая последние отсветы дня, к нему приближается Шнейдер.
Я ему сейчас скажу: "Ну что, неужели у тебя осталась наглость их защищать!" Шнейдер уже рядом с ним, Брюне молча смотрит на него. Он облокачивается на перила; Шнейдер облокачивается рядом, Брюне говорит: "Прав Деврукер". Шнейдер не отвечает; а что он может ответить? Улыбка, красные цветы под изморосью, достаточно оказать им доверие, немного, да, конечно же, я тебе верю; он яростно повторяет: "Нечего делать! Нечего! Нечего!" Конечно, одного доверия не достаточно. Доверие к кому? Доверие к чему? Нужны страдания, страх и ненависть, нужны бунт и бойня, нужна железная дисциплина. Пусть им больше нечего будет терять, пусть для них жизнь станет хуже смерти. Оба наклоняются над мраком, пахнет пылью, Шнейдер, понизив голос, спрашивает: "Ты правда хочешь бежать?" Брюне молча смотрит на него. Шнейдер говорит: "Мне будет тебя не хватать". Брюне с горечью возражает: "Тебе будет хорошо и одному". На первом этаже люди хором поют: "Выпьем стаканчик, выпьем второй во здравие пары влюбленной", бежать, поставить крест на двадцати тысячах пленных, дать им подохнуть в дерьме, разве ты имеешь право когда-нибудь сказать: делать больше нечего?
А если меня ждут в Париже? Он думает о Париже с отвращением, сила которого его удивляет. Он говорит: "Я не сбегу, я сказал это сгоряча". - "Если ты думаешь, что больше нечего делать…" - "Всегда есть, что делать. Нужно работать там, где находишься, и с теми средствами, которые есть под рукой. Позже все образуется". Шнейдер вздыхает, Брюне вдруг говорит: "Это ты должен был бы бежать". Шнейдер отрицательно качает головой, Брюне поясняет: "У тебя на воле жена". Шнейдер снова качает головой; Брюне спрашивает: "Но почему? Тебя ничто здесь не держит". Шнейдер отвечает: "Повсюду будет только хуже". Выпьем стаканчик, выпьем другой во здравие пары влюбленной. Брюне говорит: "Скорее бы Германия!", и в первый раз Шнейдер повторяет с некоторым стыдом: "Да. Скорее бы Германия! И к черту английского короля, объявившего нам войну". Двадцать семь человек, вагон скрипит, вдоль путей тянется канал. Мулю говорит: "А что, не так уж все и разрушено". Немцы не закрыли раздвижную дверь, свет и мухи проникают в вагон; Шнейдер, Брюне и наборщик сидят на полу у дверного проема, свесив ноги наружу, стоит прекрасный летний день. "Нет, - удовлетворенно говорит Мулю, - все не так уж и разрушено". Брюне поднимает голову: Мулю стоит рядом и с удовлетворением смотрит на проплывающие мимо поля и луга. Жарко, от пленных скверно пахнет; в глубине вагона кто-то храпит. Брюне наклоняется и видит, как в багажном вагоне блестят над стволами ружей немецкие каски. Прекрасный летний день; все спокойно, поезд идет, канал течет, местами бомбы изрыли дорогу, вспахали поле; на дне воронок скопилась вода, в которой отражается небо. Наборщик говорит сам себе: "Не так уж трудно спрыгнуть". Шнейдер движением плеча показывает на винтовки: "Тебя подстрелят, как зайца". Наборщик не отвечает, он наклоняется, как будто собирается нырнуть; Брюне удерживает его за плечо. "Это было бы не так уж трудно", - зачарованно повторяет наборщик. Мулю гладит его по затылку: "Но ведь мы едем в Шалон". - "Это правда? Мы едем туда?" - "Ты не хуже меня видел объявление". - "Но там не было написано, что мы едем в Шалон". - "Нет, но было написано, что мы остаемся во Франции. Верно, Брюне?" Брюне медлит с ответом: это правда, позавчера на стене было вывешено объявление, подписанное комендантом: "Пленные лагеря Баккара останутся на территории Франции". Тем не менее, сейчас они в поезде, который идет неизвестно куда. Мулю настаивает: "Так правда это или неправда?" За их спинами нетерпеливо выкрикивают: "Ну да, это правда, конечно, правда! Не валяйте дурака, вы сами знаете, что это правда". Брюне бросает взгляд на наборщика и вполголоса говорит: "Это правда". Наборщик вздыхает и произносит, облегченно улыбаясь: "Любопытно, но я всегда чувствую себя как-то странно, когда еду в поезде". Он смеется, повернувшись к Брюне: "Я, может, и ездил-то раз двадцать за всю свою жизнь, но каждый раз это на меня действует". Он продолжает смеяться, Брюне смотрит на него и думает: "Дело дрянь".
Немного сзади, обхватив лодыжки, сидит Люсьен, он говорит: "Мои старики должны были приехать в воскресенье". Это тихий юноша в очках. Мулю поворачивается к нему: "А разве не лучше встретиться с ними дома?" - "Конечно, да, - отвечает тот, - но раз уж они должны были приехать в воскресенье, я бы предпочел, чтобы мы отправились в понедельник". Вагон возмущается: "Ишь ты какой, он хотел бы остаться там на три дня дольше; мать твою так, есть же такие, которые не знают, чего хотят; днем дольше, послушай, а почему не до рождества?" Люсьен мягко улыбается и объясняет: "Понимаете, они уже немолодые, мне жаль, что они промучаются понапрасну". - "Брось! - обрывает его Мулю. - Когда они вернутся, ты уже будешь дома". - "Хорошо бы, - говорит Люсьен, - но этого счастья мне не видать: с нашей мобилизацией фрицы протянут, по меньшей мере, неделю". - "Как знать? - говорит Мулю. - Как знать? У фрицев это может быть быстро". - "А я, - мечтает вслух Жюрассьен, - хотел бы поспеть домой к сбору лаванды". Брюне оборачивается: вагон сизый от пыли и дыма, одни стоят, другие сидят; сквозь кривые стволы ног он различает благодушные, смутно улыбающиеся лица. Жюрассьен - сурового вида толстяк с бритой головой и черной повязкой на глазу. Он сидит по-турецки, чтобы занимать поменьше места. "Ты откуда?" - спрашивает Брюне. - "Из Маноска, раньше служил на флоте, теперь живу с женой, я не хотел бы, чтобы она собирала лаванду без меня". Наборщик неотрывно смотрит наружу, он говорит: "Давно пора". - "О чем ты?" - спрашивает Брюне. - "Давно пора нас отпустить". - "Ты так считаешь?" - "У меня была такая хандра!" - жалуется наборщик. Брюне думает "И он тоже!", но видит его горящие запавшие глаза, молчит и думает:
"Все равно скоро догадается и он". Шнейдер спрашивает: "Что это ты погрустнел?" - "Нет, ничего! - отвечает наборщик. - Уже все в порядке". Он хочет что-то объяснить, но ему не хватает слов. Он делает извиняющееся движение и просто говорит: "Я ведь из Лиона". Брюне чувствует себя неловко, он думает: "Я совсем забыл, что он из Лиона. Вот уже два месяца я заставляю его работать и ничего о нем не знаю. Сейчас он совсем раскис, и его тянет домой". Наборщик повернулся к нему, Брюне читает в глубине его глаз нечто вроде смиренной тревоги. "Так мы и правда едем в Шалон?" - снова спрашивает он. - "Эй! Ты опять за свое?" - сердится Мулю. - "Брось! - говорит Брюне. - Даже если мы едем не в Шалон, в конце концов мы все равно вернемся". - "Только бы в Шалон, - твердит наборщик. - Только бы в Шалон". Это похоже на заклинание. - "Знаешь, - говорит он Брюне, - если бы не ты, я бы уже давно сбежал". - "Если бы не я?" - "Ну да. Раз появился ответственный партиец, я обязан был остаться". Брюне не отвечает. Он думает: "Естественно, он не сбежал из-за меня". Но это не доставляет ему никакого удовольствия. Тот продолжает: "Сегодня я был бы в Лионе. Представляешь себе, я был мобилизован в октябре тридцать седьмого, я уже забыл свою профессию". - "Ничего, это быстро восстанавливается", - успокаивает его Люсьен. Наборщик задумчиво качает головой. "Где там! - восклицает он. - Не так уж быстро. Сами убедитесь". Он сидит неподвижно, глаза его пусты, потом говорит: "По вечерам дома у моих стариков я все начищал до блеска, я не любил сидеть сложа руки". Брюне краем глаза косится на него: он утратил опрятный и бодрый вид, слова вяло вытекают у него изо рта; пучки черной щетины как придется торчат на его похудевших щеках. Туннель пожирает головные вагоны; Брюне смотрит на черную дыру, куда врывается поезд, он быстро поворачивается к наборщику: "Если хочешь бежать, самое время". - "Что?" - переспрашивает наборщик. - "Только тебе нужно спрыгнуть, когда мы будем в туннеле". Наборщик гладит на него, и тут все вокруг чернеет. Дым попадает Брюне в рот и глаза, он кашляет. Поезд замедляет ход. "Прыгай! - кашляя, приказывает Брюне. - Да прыгай же!" Ответа нет; свет сереет сквозь дым, Брюне вытирает глаза, солнце ослепляет его; наборщик сидит на том же месте. "Ну что ж ты?" - спрашивает Брюне. Наборщик щурится и удивленно спрашивает: "А зачем? Ведь мы и так едем в Шалон".
Брюне пожимает плечами и смотрит на канал. На берегу ресторанчик, какой-то человек пьет, сквозь грабовую аллею видна его фуражка, стакан и длинный нос. Двое других идут по берегу; на них шляпы-канотье, они спокойно беседуют и даже не поворачиваются к поезду. - "Эй! - кричит Мулю. - Эй! Парни!" Но их уже не видно. Другое, совсем новенькое бистро под названием "Удачной рыбалки". Ржущее дребезжание механического пианино режет слух Брюне и тут же исчезает; теперь его слышат фрицы из багажного вагона. Брюне видит замок, которого фрицы еще не видят, он стоит в глубине парка, белоснежный, с двумя остроконечными башнями по бокам; в парке какая-то девчушка с обручем в руках серьезно смотрит на состав: ее детскими глазами вся невиновная и обветшалая Франция смотрит, как их увозят. Брюне глядит на девочку и думает о Петэне; поезд катит сквозь этот взгляд, сквозь это будущее, полное прилежных игр, добрых помыслов, мелких забот, он катит к картофельным полям, фабрикам и военным заводам, к их мрачному и подлинному будущему. Пленные за спиной у Брюне машут руками: Брюне видит руки с платками во всех вагонах; но девочка не отвечает, она прижимает к себе обруч. "Могли бы и поздороваться, - говорит Андре. - В сентябре они были куда как рады, что мы уходим рисковать своей шкурой ради них". - <Это так, - соглашается Ламбер, - только вот шкура-то наша осталась целехонькой". - "Ну и что? Разве мы виноваты? Мы французские пленные, мы имеем право на приветствие". Какой-то старик ловит рыбу удочкой, сидя на складном стуле; он даже не поднимает головы; Жюрассьен ухмыляется: "А им все нипочем. Они живут себе помаленьку, тихо-мирно…" - "Похоже на то", - говорит Брюне. Поезд идет через мирную жизнь: рыбаки с удочками, ресторанчики, шляпы-канотье и такое спокойное небо. Брюне бросает взгляд назад, он видит брюзгливые, но очарованные лица. - "Старик правильно делает, - говорит Марсьяль. - Через неделю я тоже пойду на рыбалку". - "На что ты ловишь?" - "На муху". Они видят свое освобождение, они касаются его, глядя на этот почти привычный пейзаж, на эти спокойные воды. Мир, мирные заботы, сегодня вечером старик вернется с пескарями, а через неделю и мы будем свободны: доказательства под рукой, вкрадчивые и сладостные.