Теперь уж их обоих нет на свете. Все куда-то сгинули, все те, кого я привык видеть в доме моего детства. Ну, если и не все, то самые дорогие моему сердцу. Брат Эрнст, такой сильный, и такой глупый, и такой добродушный, моя опора и моя защита во всех наших школьных проказах - его уж нет. Он уехал в Австралию, и кто знает, жив ли он, умер ли. И прелестная кузина Алиса, помню, она стояла у рояля, такая бледная, прямая, как струна, со взором лунатика и пела голосом трепетным и обжигающим, пели так, что меня, мальчишку, притулившегося в уголке большой застекленной веранды, мороз по коже подирал, так пела, как никто уж никогда больше не пел - что сталось с нею? Обручилась с бедностью, с учителем захолустного городка, и старая уже, и больная, и замученная. Рыдания сдавили мне горло, когда я встретился с ней прошлым рождеством у ее матушки, и, глядя на меня, она тоже не выдержала, и мы плакали вместе… И сестра ее Анна, розовощекая Анна, та, что танцевала столь же вдохновенно, как сестра ее пела, - она сбежала от своего изверга мужа к другому извергу, а тот бросил ее. Теперь, я слышал, она живет тем, что продает себя на панели в Чикаго. И их отец, милый, красивый, жизнерадостный дядя Ульрик, на которого, все говорили, я очень похож, хотя копия-то была уродливая, - он стал жертвой краха, постигшего моего отца, и умер, как и он, в тщетно скрываемой нищете… Что за чума такая смела всех подряд, кого в могилу, а кого в яму нищенского прозябания, всех до единого, да в придачу многих друзей, наполнявших наш дом в дни праздников?
Бог его знает. Только сгинуло все куда-то.
А "Мариебу" называется теперь, верно, "Софиелунд".
10 июля
За бюро.
Мне вздумалось надавить на пружинку потайного ящичка. Содержимое мне отлично известно: всего-навсего маленькая круглая коробочка, и в ней несколько пилюль. Я не хочу держать их в аптечке, еще, не дай бог, перепутаешь ненароком. Я сам их приготовил много лет назад, в них добавлен цианистый калий. Я не помышлял о самоубийстве, когда запасался ими; но я полагал, что человек мудрый должен быть всегда наготове.
Если принять чуточку цианистого калия, растворенного, скажем, в стакане вина, то смерть наступает мгновенно, стакан надает из рук на пол, и всякому ясно, что тут имело место самоубийство. Это не всегда желательно. Если же принять мою пилюлю, запив ее, как обычно, то пройдет минута-другая, прежде чем пилюля растворится и окажет свое действие, можно спокойно поставить стакан обратно на поднос, усесться поудобнее у огня, закурить сигару, развернуть "Афтонбладет". Внезапно голова падает на грудь, тело грузно обвисает. Врач констатирует кровоизлияние в мозг. Если производят вскрытие, то обнаруживается, натурально, яд. Но поскольку налицо нет никаких подозрительных или с медицинской точки зрения заслуживающих внимания обстоятельств, вскрытия не производят. Какие могут быть подозрительные обстоятельства, если человека прихлопнуло за мирным чтением "Афтонбладет", с послеобеденной сигарой во рту?
Все же как-то спокойнее сознавать, что есть у тебя на крайний случай эти вот маленькие мучнистые шарики, похожие на дробинки. Притаившаяся в них сила - сила сама по себе злая и ненавистная, изначальный враг человека и всего живого. И на волю ее выпускают лишь тогда, когда она - единственный и горячо желанный избавитель от чего-то худшего.
Все-таки что я имел в виду, запасаясь этими пилюлями? Самоубийство на почве несчастной любви - нет, такого я не в силах вообразить. Скорее уж на почве бедности. Бедность ужасна. Изо всех, так сказать, внешних несчастий она обладает, пожалуй, возможностью наиболее глубокого воздействия. Но мне она, по-видимому, не грозит; сам я причисляю себя к людям благополучным, социология же относит таких, как я, к разряду состоятельных. Если я что и имел в виду, так это, пожалуй, болезнь. Долгую, неизлечимую, отвратительную болезнь. Сколько я всего перевидал… Рак, волчанка, слепота, паралич… Сколько перевидал я несчастных, которых без малейшего колебания снабдил бы своими пилюлями, когда бы соображения собственной выгоды и уважение к полиции не заглушали во мне, как и во всех иных добропорядочных людях, голос сострадания. А вместо того, сколько негодного, безнадежно попорченного человеческого материала приходилось мне по долгу службы "консервировать" - и брать еще при этом без стеснения гонорар.
Но так принято. Всегда разумнее следовать общепринятому; а в вещах, нас лично глубоко не затрагивающих, оно, возможно, и правильнее. И зачем мне делаться мучеником за идею, которая рано или поздно все равно станет достоянием всего цивилизованного человечества, но сегодня еще признается преступной?
Непременно наступит день, когда право умереть будет признано несравненно более важным и неотъемлемым человеческим правом, нежели право опустить бюллетень в избирательную урну. И когда настанет это время, тогда всякий неизлечимо больной - а также и всякий "преступник" - получит возможность обратиться за избавлением к врачу.
Нечто красивое и значительное было в том жесте, которым афиняне, руками лекаря, поднесли Сократу чашу с ядом, порешив между собою, что жизнь его составляет угрозу для государства. А наше время, вынеся подобный приговор, поволокло бы его на убогий эшафот и забило, как скотину.
Доброй ночи, злая сила. Спи спокойно в своей круглой коробочке, спи, покуда не понадобишься мне; по своей воле я не стану будить тебя раньше времени. Сегодня идет дождь, но завтра, быть может, засияет солнце. И лишь в тот день, когда само солнце по кажется мне зачумленным и вредоносным, лишь тогда я разбудил тебя, чтобы уснуть самому.
11 июля
За бюро в беспросветно серый день.
В одном из маленьких ящичков мне попался сейчас листок бумаги, на котором написано несколько слов моим почерком, каким он был энное количество лет назад, - ибо почерк всякого человека непрестанно меняется, понемножку, с каждым годом, незаметно для него самого, но столь же неизбежно и очевидно, как меняются лицо, осанка, жесты, душа.
Там написано:
"Ничто так не умаляет и не принижает человека, как сознание, что он нелюбим".
Когда я это писал? Моя ли это собственная мысль или цитата, откуда-то мною выписанная?
Не помню.
* * *
Честолюбивых я понимаю. Стоит мне, сидя в Опере, заслышать первые звуки коронационного марша из мейерберовскою "Пророка", как меня охватывает страстное, хотя и скоропреходящее желание властвовать над людьми, и пусть бы меня короновали в старинном соборе.
Но слава важна, по-моему, только при жизни; а коли после тебя забудут, - так и пусть. Никогда не понимал я тех, кто гоняется за бессмертием. Память человечества несовершенна и несправедлива, и самые самоотверженные, самые великие наши благодетели благополучно забыты нами. Кто изобрел колесницу? Фултон изобрел колесный пароход, но кто изобрел колесницу? Кто изобрел колесо? Никто этого не знает. Зато история сохранила нам имя лейб-кучера царя Ксеркса: Патирамф, сын Отана. Он правил колесницей великого царя. А тот прохвост, что поджег храм Дианы в Эфесе, дабы оставить по себе память потомкам, он-таки своего добился и красуется теперь в Брокгаузе.
* * *
Нам хочется, чтобы нас любили или хотя бы почитали, хотя бы боялись, хотя бы поносили и презирали. Нам хочется внушать людям хоть какое-нибудь чувство. Душа содрогается пустоты и жаждет общения любою ценою.
13 июля
Серые у меня дни, черные минуты. Я не из счастливцев. И, однако, я ни с кем не согласился бы поменяться; меня передергивает при одной мысли, что я мог бы быть кем-то из моих знакомых. Нет, я не хотел бы быть никем другим.
В ранней молодости я ужасно страдал от того, что некрасив, и, страстно мечтая быть красивым, почитал себя верхом безобразия. Теперь-то я знаю, что наружностью мало отличаюсь от большинства. Только мне от того не легче.
Я не слишком себе нравлюсь, что оболочкой, что содержимым. Но я не хотел бы быть никем другим.
14 июля
Спасибо тебе, солнце, что снисходишь до нас, до самых могил под деревьями…
Да, только что было солнце; теперь темно. Я возвратился с вечерней прогулки. Город был как умытый розовой водой, и над южными холмами покоилась легкая розовая дымка.
Я сидел перед Гранд-отелем, потягивая лимонад; мимо прошла фрекен Мертенс. Я встал и поклонился, и, к моему удивлению, она остановилась, подала мне руку и даже сказала несколько слов, что-то насчет болезни матушки и насчет чудесного вечера. Говоря, она слегка покраснела, точно решив, что поведение ее необычно и может быть истолковано превратно.
Я, однако, далек был от подобных мыслей. Мне ведь не однажды приходилось наблюдать, сколь она предупредительна, приветлива и непринужденна в обращении с людьми, и это всегда меня в ней подкупало.
И все же - как она сияла! Влюблена она, что ли?
Семья ее принадлежит к числу тех, а таких немало, кто пострадал на банкротстве моего отца. За последние годы старуха полковница сильно сдала и частенько посылает за мной. От гонорара я всегда отказываюсь, и они, конечно, знают, по какой причине.
Она тоже ездит верхом; в последнее время я несколько раз встречал ее на утренних прогулках. И не далее как вчера. С бодрым "доброе утро" она резво проскакала мимо меня, потом я видел, как она уже далеко впереди, у поворота, осадила, перешла на шаг и порядочный кусок ехала, опустив поводья, как во сне… Я же скакал все время ровным аллюром - и, таким образом, мы за короткое время несколько раз обгоняли друг друга.
* * *
Ее не назовешь красивой, но в ней есть нечто такое, что отвечает моей давней, затаенной мечте о женщине, мечте, жившей во мне вплоть до самого последнего времени. Такие вещи не поддаются объяснению. Однажды - тому уж, верно, года три - я очень хлопотал получить приглашение в один дом, где она бывала, исключительно ради того, чтобы встретиться с нею. Она и вправду пришла, но в тот раз она меня едва замечала, и нам не пришлось перемолвиться и двумя словами.
А теперь: она-то на переменилась, она все та же. Но что ста лось со мною? Я не узнаю себя.
17 июля
Нет, порой мне кажется, что жизнь являет нам чересчур уж гнусную физиономию.
Я вернулся сейчас с ночного вызова. Меня подняли телефонным звонком, Сообщили фамилию и адрес и в двух словах существо дела: у оптовика такого-то внезапно тяжело заболел ребенок, вероятно, круп. Натыкаясь то и дело на подвыпивших ночных кутил и проституток, тянувших меня за полы сюртука, я торопливо шагал по улицам. Я разыскал дом в переулке и поднялся на четвертый этаж. Фамилия, которую я услыхал по телефону, а теперь прочитал на дверях, показалась мне знакомой, но я никак не мог сообразить, откуда я ее знаю. Мне открыла женщина в ночной кофточке и нижней юбке - я узнал в ней даму из того ресторана, ту самую давнишнюю злополучную мою знакомую. Понятно: что-то с ее прелестным дитятей, - решил я. Через узкую столовую и пошлейшего вида гостиную, освещаемую в эту минуту закоптелой кухонной лампой, поставленной на краешек нелепой этажерочки, меня провели в спальню, служившую, должно быть, всей семье. Отца семейства я, однако, там не увидел, его не было дома. "Заболел наш старший", - пояснила мне мамаша. Она подвела меня к кроватке. То было не прелестное дитя. То было чудовище. Огромные обезьяньи челюсти, приплюснутый нос, злые и тупые глазки. Идиот, сомнений быть не могло.
Вот так-то - вот каков оказался первенец. Это его носила она тогда под сердцем. Вот каково было то семя жизни, от которого она молила избавить ее, на коленях молила; а я отговорился долгом. Жизнь, я не понимаю тебя!
И вот смерть наконец-то готова сжалиться над ним и над ними и забрать его из жизни, в которой ему и не следовало бы появляться. Так его не отпускают! Они только и жаждут от него избавиться, иначе и быть не может, но, жалкие трусы в глубине души, они все же посылают за мной, врачом, дабы я прогнал добрую и милосердную смерть и сохранил выродку жизнь. И такой же, как они, жалкий трус, я исполняю "свой долг" - исполняю теперь, как исполнил тогда.
Но все эти мысли пришли мне в голову уже позже, а не в те минуты, когда, полусонный, я стоял в чужой комнате у постели больного. Я делал свое дело и ни о чем не думал, - оставался до тех пор, пока был нужен, сделал все, что полагалось сделать, затем ушел. В прихожей я встретил супруга и отца, только что заявившегося домой, малость навеселе.
И ребенок-обезьяна будет жить - возможно, еще долгие годы.
Отвратительное звериное лицо преследует меня и здесь, в моей комнате, глядит на меня злыми тупыми глазками, и я читаю по мим историю его появления на свет.
Он унаследовал те самые глаза, какими мир глядел на его мать, когда она была беременна им. И теми же глазами мир заставил глядеть на содеянное и ее самое, одураченную мать.
И вот вам плод - взгляните, что за роскошь!
Хам-папаша, колотивший ее, маменька, только и озабоченная тем, что скажут родные и знакомые, прислуга, косящаяся на нее исподтишка и в глубине души ужасно довольная, что вот-де, мол, и "хорошие господа" не лучше их, худородных, тетушки и дядюшки с каменными лицами - идиотски негодующие, что попрана их идиотская мораль, священник, торопливо глотающий слова на жалкой свадьбе, не без основания несколько смущенный, что приходится от имени господа призывать договаривающиеся стороны совершить то, что со всей очевидностью уже совершено, - все они внесли свою лепту, все понемногу участвовали в случившемся. Не обошлось и без врача - и врачом был я.
Ведь я мог помочь ей в тот раз, когда она в ужасе и отчаянии валялась у меня в ногах в этой вот самой комнате. А я отговорился долгом, в который и сам-то не верил.
Но разве мог я знать, разве мог предположить…
И ведь именно в данном-то случае я действовал с полной уверенностью. Если я и не верил в "долг" - не верил в него как в некий непреложный, наивысший закон, за который он себя выдает, то все же для меня совершенно ясно было, что в данном случае самым правильным и разумным будет сделать именно то, что по обще принятым понятиям соответствует велению долга. И я сделал пт без колебаний.
Жизнь, я не понимаю тебя.
* * *
"Когда ребенок родится уродом, его лучше утопить".
Сенека
* * *
На содержание каждого идиота в Приюте принцессы Евгении тратится ежегодно больше, чем получает годового жалованья молодой здоровый работник.
24 июля
Снова наступила африканская жара. После полудня над городом в тяжком безветрии дымом висит золотая пыль, и лишь сумерки приносят прохладу и облегчение.
Всякий почти вечер я провожу час-другой за столиком перед Гранд-отелем, посасывая через тоненькую камышинку лимонад. Я люблю час, когда зигзагами, следуя течению Стрёммена, один за другим начинают зажигаться фонари, это самое мое любимое время дня. Чаще всего я сижу там в одиночестве, но сегодня я был в обществе Бирка и Маркеля.
- Слава тебе господи, - сказал Маркель, - наконец-то снова стали зажигать фонари. Без фонарей я чувствую себя в этой белесой тьме как потерянный, надоело уж блуждать вслепую. И хотя я прекрасно понимаю, что делается это исключительно из соображений экономии, мотив как будто вполне уважительный, а все же есть тут эдакий пошловатый привкус, мы точно бы нарочно подлаживаемся под туристский вкус. "Страна полуночного солнца", тьфу ты, дьявол.
- Это верно, - сказал Бирк, - ну, в крайнем случае не зажигали бы две-три ночи под самого Ивана Купалу, когда и вправду почти что светло. В деревне-то наши белые ночи чудо как хороши, а здесь они вроде бы и не к месту. Без огней и город не город. Никогда я не был так счастлив своею принадлежностью к городу, как в те минуты, когда ребенком приезжал ненастным осенним вечером из деревни и видел сверкающие вдоль набережных огни. А деревенские-то, думал я, деревенские-то теперь, бедняги, либо по домам все сидят, либо месят грязь в темнотище. Зато надо признать, - добавил он, - что в деревне совершенно иное звездное небо, нежели у нас. Здесь звезды не выдерживают конкуренции с фонарями. И это жаль.
- Звезды, - сказал Маркель, - не способны освещать нам путь в ночных наших блужданиях. Ужасно грустно, как подумаешь, до какой степени утеряли они всякое практическое значение. Прежде они ведали распорядком всей человеческой жизни, и если заглянуть в любой, самый дешевенький календарь, то может показаться, что ничего с тех пор не переменилось. Трудно отыскать более разительный пример живучести традиции. Вы только задумайтесь: самая популярная в народе книжица заполнена дотошными сведениями о вещах, до которых никому уже нет никакого дела. Все эти знаки зодиака, каких-нибудь две сотни лет назад понятные и последнему деревенскому бедняку, с усердием их изучавшему, ибо он верил, что от них зависит его благополучие, сейчас и для большинства-то образованных - лес темный. Имей Академия наук чувство юмора, она бы неплохо позабавилась, перемешав в календаре Рака, Льва и Деву на манер фантов в шапке; никто бы ничего не заметил. Звездное небо опустилось до роли чисто декоративной. - Он отхлебнул грога и продолжал: - Нет, куда теперь звездам до прежней популярности. Покуда мы верили, что от них зависит наша судьба, мы их боялись, но в то же время мы их любили и боготворили. Мы, точно малые дети, радовались им, воображая, что сам господь бог зажигает для нас по вечерам эти красивые свечечки, и твердо верили, что они именно нам подмигивают. Теперь же, когда мы знаем о них больше прежнего, они для нас лишь постоянное, мучительное, бесцеремонное напоминание о нашем собственном ничтожестве. Идешь ты, к примеру, ночью по улице Королевы, и мысли у тебя в голове самые возвышенные, необыкновенные, можно сказать, знаменательнейшие мысли, такие мысли, до которых, мнится тебе, ни одна живая душа не сумела либо просто не осмелилась додуматься. И пускай многолетний опыт, дремлющий в глубине твоего подсознательного "я", нашептывает тебе, что назавтра ты, безо всякого сомнения, либо и думать забудешь про эти свои мысли, либо уже не усмотришь в них ничего возвышенного и знаменательного, - все равно, счастливое упоение момента от того не ослабевает. Но стоит тебе ненароком поднять глаза кверху и увидеть малюсенькую звездочку, что примостилась меж двумя дымовыми трубами и светит себе, красуется, как тотчас понимаешь, что мыслям твоим грош цена и забыть про них можно хоть сейчас. Или же, например, идешь, глядишь в сточную канаву и раздумываешь, а стоит ли так спиваться, не лучше ли употребить время на что-нибудь более достойное. И вдруг останавливаешься - вот как было со мной недавно и начинаешь разглядывать крохотную мерцающую точку в канаве По недолгом размышлении приходишь к выводу, что то ведь звезда отражается, - в моем случае это оказался Денеб в созвездии Лебедя. И разом тебе становится ясно, сколь смехотворна и несущественна мучающая тебя проблема.