Доктор Глас - Яльмар Сёдерберг 7 стр.


- Ну, знаешь, - позволил я себе заметить, - это уж называется рассматривать пьянство с точки зрения вечности. Но в трезвом состоянии эта точка зрения едва ли нам особенно свойственна, но всяком случае, для повседневного употребления она непригодна. Вздумай этот твой Денеб рассматривать свою особу sub specie aeternitatis, и он, вполне возможно, счел бы себя чересчур не значительным и решил, что не стоит труда светить дальше. Меж том он с незапамятных времен висит где положено, и распрекрасно себе светит, и отражается в океанах неведомых планет, для которых он, быть может, тамошнее солнце, а порой и в сточной канаве на маленькой темной земле. Бери пример, дружище! Я хочу сказать, в общем и целом, а не только касательно сточной канавы.

- Маркель, - вмешался Бирк, - явно переоценивает свои мыслительные способности, коли воображает, что сумел бы рас смотреть хоть что-нибудь, хоть самый паршивенький из своих грогов с точки зрения вечности. Не в его это силах, кишка тонка. Мне помнится, я где-то читал, что сия точка зрения есть исключительная привилегия творца и вседержителя нашего. Быть может, он оттого-то и прекратил свое существование. Рецепт, верно, оказался убийственным даже и для него.

Маркель молчал. Он был серьезен и печален. По крайней мере, таким казалось мне его лицо, смутно белевшее в полумраке под большим в красную полоску тентом, и, когда он чиркнул спичкой, чтобы зажечь потухшую сигару, меня вдруг поразило, какой он уже старый. Он умрет между сорока и пятьюдесятью, подумалось мне. А ему, между прочим, уже определенно за сорок.

Вдруг Бирк, сидевший так, что ему виден был противоположный тротуар, сказал:

- Вон идет фру Грегориус, та самая, что замужем за этим гнуснейшим пастором. Одному богу известно, как могло получиться, что она ему досталась. Когда видишь их вместе, невольно отворачиваешься, чувствуешь, что простая деликатность по отношению к ней того требует.

- И пастор с ней? - спросил я.

- Нет, она одна…

- Ну да, конечно, пастор ведь еще не вернулся из Порлы.

- По-моему, она вылитая белокурая Далила, - сказал Бирк.

Маркель: Будем надеяться, что она правильно понимает, в чем ее призвание в этой жизни, и наставляет преогромнейшие рога сему назорею.

Бирк: Мне кажется, едва ли. Она, безусловно, религиозна, иначе этот брак не объяснишь.

Маркель: А по моему глупому разумению, было бы, напротив, необъяснимо, когда бы она сохранила хоть чуточку религиозности, живя в супружестве с пастором Грегориусом, - и, кстати, согласись, она уж никак не может быть религиознее мадам де Ментенон. Истинная вера - неоценимая помощница во всех житейских обстоятельствах и никогда еще никому не мешала.

Болтливые языки наши умолкли, когда она проходила мимо. Она шла в направлении Музея и Корабельного острова. На ней было простое темное платье. Она шла ни быстро, ни медленно и не смотрела ни вправо, ни влево.

Эта ее походка… Я невольно прикрыл глаза, когда она проходила мимо. Так идут навстречу своей судьбе. Она шла, чуть нагнув голову, и полоска шеи белела под шелковой путаницей светлых волос. Улыбалась она? Не знаю. Но мне отчего-то вспомнился недавний мой сон. Той улыбки, какой улыбалась она в страшном моем сне, я никогда не видел у нее наяву, да и не хотел бы увидеть.

Когда я поднял глаза, я увидел шедшего в том же направлении Класа Рекке. Он кивнул мимоходом Бирку и Маркелю, а может, и мне, не понять было. Маркель жестом стал приглашать его присоединиться к нам, но он прошел мимо, словно бы и не заметив. Он шел по ее следу. Будто некая могущественная рука за некую невидимую нить тянула их обоих в одну и ту же сторону. И я спросил себя: куда приведет ее и его этот путь? Ах, да мне-то что за дело! Путь, которым она идет, она прошла бы и без моей помощи. Я лишь убрал немного грязи из-под ее ног. Нелегок, верно, этот путь, иначе и не бывает. Мир не бывает добр к тем, кто любит. Но ведь в конце-то концов все пути одинаково приводят во мрак, все мы там будем, что они, что всякий из нас.

- Рекке в последнее время сделался неуловим, - сказал Маркель. - Я уверен, этот пройдоха что-то затевает. Говорят, он волочится за какой-то маменькиной дочкой с приданым. Ну что ж, к тому оно шло, у него долгов, как у наследника престола. Он в руках у ростовщиков.

- А ты-то откуда знаешь? - проворчал я ни с того ни с сего брюзгливым тоном.

- А ниоткуда я не знаю, - ответил он, не моргнув глазом. - Мне и так все понятно. Низкие душонки имеют обыкновенно судить о человеке по положению его дел. Я же иду обратным путем и по человеку сужу о положении его дел. Это более логично, а уж Рекке я знаю как облупленного.

- Ты, Маркель, не пей больше виски, - сказал Бирк.

Маркель налил еще себе и Бирку, который уставился в пространство, делая вид, что ничего не замечает. К поданному мне грогу я почти не притронулся, и Маркель смерил мой стакан взглядом, исполненным тревоги и неодобрения.

Бирк вдруг повернулся ко мне.

- Скажи мне, пожалуйста, - попросил он, - стремишься ли ты к счастью?

- Думаю, что да, - ответил я. - Я разумею счастье единственно как совокупность всего того, что каждый человек на своем месте почитает для себя желательным, то есть достойным устремления. Таким образом, выходит, что все мы стремимся к счастью.

Бирк: Ну, да. Так-то оно выходит. И твой ответ лишний раз напомнил мне, что всякая философия кормится исключительно за счет языковых двусмысленностей. Черному хлебу счастья нынче противопоставляют тонкие лакомства: кто спасение души, кто "собственное творчество", и утверждают при этом, что и понятия не имеют ни о какой жажде счастья. Завидный дар так уметь обманывать себя словами. У нас ведь неутолимая потребность видеть самих себя и свои устремления в идеальном свете. И может статься, глубочайшее-то счастье заключается в конечном счете и иллюзии, что мы не гоняемся за счастьем.

Маркель: Человек стремится не к счастью, но к наслаждению. "Допустимо, - говорили киренаики, - что бывают люди, не ищущие наслаждения, но причиной тут лишь то, что понятия их уродливы и суждения их превратны".

- Когда же философы, - продолжал он, - говорят, что человек стремится к счастью, либо же к "спасению души", либо к "собственному творчеству", они имеют при этом в виду исключительно самих себя, или, во всяком случае, взрослых людей определенной степени образованности. Пер Хальстрём рассказывает в одной из своих новелл, как он, будучи ребенком, каждый вечер молился: "Часик близко, часик близко, часик близится, идет, кого боженька полюбит, тому часик он дает". Он, должно быть, не ощущал в сем невинном возрасте смысла слова "счастье" и потому бессознательно заменял незнакомое и непонятное ему слово словом для него ясным и привычным. Но клетки нашего тела не более невинного дитяти сведущи в том, что такое "счастье", или "спасение души", или "собственное творчество". А ведь как раз они-то и управляют нашими устремлениями. Все, что понимается под органической жизнью на земле, бежит страдания и ищет наслаждения. Философы имеют в виду исключительно свое собственное устремление, свое волевое устремление, иными словами - свое воображаемое устремление. Но подсознательная часть нашего существа в тысячу раз обширнее и могущественнее сознательной, и последнее слово всегда за нею.

Бирк: Все, что ты сейчас наговорил, еще раз убеждает меня в том, что я был прав и что наш человеческий язык необходимо переделать с начала и до конца, если хочешь мало-мальски толково рассуждать на философские темы.

Маркель: Да шут с тобой, оставайся при своем счастье, а мне предоставь наслаждение. За ваше здоровье! Ну, предположим, я даже приму твое словоупотребление - не станет же от того истиной, что все стремятся к счастью. Есть люди, к счастью совершенно не предрасположенные, и они сами это чувствуют с мучительной и непреложной ясностью. Такие люди не к счастью стремятся, но к тому лишь, чтобы придать более или менее пристойный вид своему несчастью.

И он вдруг добавил, совершенно неожиданно:

- Вот Глас к таким относится.

Я был настолько ошарашен, что не нашелся с ответом. До самого последнего момента, пока он не произнес мое имя, я уверен был, что он подразумевает самого себя. Я и сейчас в этом уверен, а меня он приплел просто для маскировки. Наступило тягостное молчание. Я смотрел на игру света в Стрёммене. В плотной тучевой завесе над "Розенбадом" открылась лунная прогалина, и бледное серебро пролилось на колонны старинного особняка Бундов. А дальше, над Меларнским озером, медленно плыла фиолетово-багровая туча, сама по себе, оторвавшись от прочих.

25 июля

Хельга Грегориус: по-прежнему стоит она у меня перед глазами. Такая, какой я видел ее во сне: обнаженная, протягивающая мне охапку темных цветов. Быть может, красных, но только очень темных. Ну да, красное ведь в сумерках всегда кажется очень темным.

Ни разу еще не ложился я в постель, не пожелав, чтобы она снова явилась мне во сне.

Но ту двусмысленную улыбку воображение мое постепенно свело на нет, и я ее больше не вижу.

* * *

Скорее бы уж пастор возвращался. Тогда она определении придет снова. Я хочу видеть ее, хочу слышать ее голос. Я хочу, чтобы она была рядом.

26 июля

Пастор: его лицо тоже преследует меня - на нем то самое выражение, которое появилось при последней нашей встрече, когда я завел разговор о половой жизни. Как описать это выражение? Такое выражение бывает у человека, когда он нюхает что-то подгнившее и в глубине души находит запах восхитительным.

2 августа

Лунный свет. Все мои окна распахнуты настежь. В кабинете у меня горит лампа; я поставил ее на бюро, чтобы защитить от ночного ветерка, с тихим шелестом надувающего парусом занавеску. Я хожу взад-вперед по комнатам, время от времени останавливаюсь возле бюро и набрасываю строчку-другую. Я долго стоял у окна в зале, глядел в темноту и прислушивался к таинственным звукам полуночи. Но под темными купами старых дубов нынче ночью непонятно тихо. Только одинокая женская фигура на скамейке; она давно уже там. И светит луна.

* * *

Возвратившись домой к обеду, я нашел у себя на письменном столе книжку. И когда я ее открыл, из нее выпала визитная карточка: Эва Мертенс.

Я припоминаю, что как-то на днях она рассказывала про эту книжку, а я еще заметил, не всерьез, конечно, что занятно было бы ее почитать. Я сказал это из вежливости, чтобы не обидеть равнодушием к тому, что интересует ее. После того я и думать забыл про наш разговор.

А она, стало быть, запомнила.

Глупо, наверное, воображать, будто она чуточку неравнодушна ко мне? Ведь по ней видно, что она любит. Но если она любит другого, как может она выказывать столько внимания еще и мне?

У нее ясные прямодушные глаза и густые каштановые волосы. Нос немного неправильной формы. Рот - рта я не помню. Ах да, он у нее очень яркий и несколько великоват; но как следует я его себе не представляю. Как следует знаешь лишь рот, который целовал либо очень жаждал целовать. Есть на свете один рот, который я действительно знаю.

Я сижу и смотрю на маленькую, простую, изящную визитную карточку, на имя и фамилию, отпечатанные бледным шрифтом. Но я вижу большее, нежели только имя и фамилию. Есть такой шрифт, тайнопись, что становится видимым лишь под воздействием сильного тепла. Не знаю, излучаю ли я тепло, но я без труда прочитываю тайнопись: "Целуй меня, будь моим мужем, дай мне детей, позволь мне любить. Я так жажду любви".

"Немало есть округ юных девственниц, коих не коснулась еще рука мужчины и коим негоже спать в одиночестве. Им надобны хорошие мужья".

Так приблизительно говорил Заратустра. Истинный Заратустра, древний, а не нынешний со своим кнутом.

Ну, а я - "хороший муж"? Сумел бы я стать для нее хорошим мужем?

Интересно, какое она могла составить обо мне представление. Она меня не знает. В ее легковесном мозгу, вмещающем лишь несколько нежных и ласковых мыслей о близких, да, быть может, кой-какой вздор в придачу, сложился, по-видимому, образ, который имеет какие-то общие со мной внешние черты, но который не есть я, и в этом образе она находит, кажется, приятность - бог его знает отчего, главным образом, верно, оттого, что я не женат. А доведись ей узнать меня поближе, доведись ей, к примеру, прочитать, что я пишу тут по вечерам, и она, невольно ужаснувшись, бежала бы моих дорог. Мне думается, пропасть меж нашими душами чересчур уж велика. А впрочем, как знать: для женитьбы оно, может, и к лучшему, когда пропасть так велика, - будь она меньше, я мог бы поддаться соблазну и попытаться ее заполнить, и добром бы это не кончилось! Нет на свете женщины, которой я мог бы открыться! И все же: жить с ней бок о бок и никогда не подпускать ее к своему истинному "я", к святая святых - позволительно ли поступать так с женщиной? Подсовывать ей вместо себя другого для объятий - позволительно ли?

Ах, да отчего бы и нет. Ведь так оно, верно, и всегда бывает, если разобраться; что знаем мы друг о друге? Заключаешь и объятия тень и любишь мечту. И что, кстати, знаю я о ней?

Но я одинок, и светит луна, и я тоскую по женщине. Я готов, кажется, подойти сейчас к окну и позвать ее сюда, ту, что сидит и одиночестве на скамейке и ждет кого-то, кто не приходит. У меня есть портвейн, и водка, и пиво, и вкусная еда, и свежезастланная постель. Ведь для нее это просто рай.

* * *

Я сижу и думаю о том, что сказал тогда Меркель про меня и про счастье. Ей-богу, я готов, кажется, жениться и сиять от счастья, как поджаристый розовый рождественский поросенок, лишь бы позлить его.

3 августа

Луна. Опять она тут как тут.

Сколько я помню лун. Первая на моей памяти та, что висела за окном в зимние вечера моего раннего детства. Она висела неизменно над снежной крышей. Однажды мама читала нам, детям, вслух "Домового" Виктора Рюдберга; и в рюдберговской луне и тотчас признал мою старую знакомую. Но тогда она не обладала еще теми свойствами, какие приобрела позже, она не была еще ни кроткой и сентиментальной, ни холодной и страшной. Она была просто большая и блестящая. Она была принадлежностью окна, и окно было принадлежностью комнаты. Она жила у нас в доме.

Позже, когда заметили, что я музыкален, и я стал учиться на фортепьяно, и добрался понемногу до Шопена, я узнал совершенно иную, новую луну. Помню одну ночь, - мне было, верно, лет двенадцать, - когда я никак не мог уснуть, оттого что в голове у меня звучал Двенадцатый ноктюрн Шопена, и оттого, что светили луна. Это было на даче, мы только что переехали, и на окнах еще не было штор. Лунный свет вливался в комнату широким белым потоком, захлестывая мою постель. И я сел в постели и запел. Она сама просилась наружу, эта чудесная песня без слов, я ничего не мог с собою поделать. Она сливалась воедино с лунным светом, и в них обоих таилось обещание чего-то великого, что однажды выпадет мне на долю, какого-то мучительного счастья, либо несчастья, что ценнее всякого счастья, чего-то жгучего, блаженного и огромного, что ожидало меня. И я пел до тех пор, покуда в дверях не появился отец и не велел мне спать.

То была шопеновская луна. И трепетная, пылающая луна над водою, луна тех августовских вечеров, когда пела Алиса, - то была она же. Я любил Алису.

Еще я помню свою университетскую, упсальскую луну. Никогда не видал я луны более холодной и безразличной. В Упсале совсем иной климат, нежели в приморском Стокгольме, воздух яснее и суше. Однажды зимней ночью я бродил с приятелем постарше меня по белым заснеженным улицам; от серых домов ложились черные тени. Мы философствовали. К семнадцати годам я уже почти не верил в бога; но я упорно отказывался принять дарвинизм: он казался мне бессмыслицей, глупостью, пошлостью. Мы вошли под какой-то темный свод, поднялись на несколько ступенек и очутились прямо у стен собора. Окруженный строительными лесами, он напоминал скелет какого-то гигантского животного доисторических времен. Мой приятель толковал мне о нашем родстве с братьями животными; он втолковывал мне, он доказывал, он вопил своим пронзительным голосом, разносившимся гулким эхом, и выговор у него был с примесью какого-то диалекта. Я с ним особенно не спорил, но про себя я думал: ты не прав, только я слишком мало еще читал и думал, чтобы суметь тебя опровергнуть. Но обожди - обожди хотя бы с год, и я на этом же самом месте, под этой же самой луной, докажу тебе, как ты был не прав и какую ты порол чушь. Ибо то, что ты говоришь, никак не может, не должно быть правдой; если это правда, то я выхожу из игры, в таком мире мне делать нечего. А приятель все разглагольствовал и размахивал на ходу немецкой книжонкой, из которой он и почерпнул свои аргументы. Неожиданно он остановился, - свет луны падал прямо на него, - раскрыл книжку на том месте, где были иллюстрации к тексту, и протянул ее мне. Луна светила так ярко, что отчетливо видны были и сами картинки, и подписи к ним. Это были изображения трех черепов, мало чем разнящихся друг от друга, - череп орангутанга, череп австралийского негра и череп Иммануила Канта. С отвращением отшвырнул я от себя книгу. Приятель разозлился и бросился на меня с кулаками, мы боролись и дубасили друг друга под сияющей равнодушной луной, но он был сильнее, и в конце концов он подмял меня, уселся на меня верхом и по старому мальчишескому обычаю основательно "умыл" меня снегом.

Прошел год, и два, и еще много лет, а я все никак не мог дорасти до того, чтоб суметь его переубедить; я счел за лучшее оставить все как есть. И хотя я так и не понял толком, что же мне делать в этом мире, я все же не вышел из игры.

И много лун видел я с тех пор. Кроткая и сентиментальная луна меж берез за озером… Луна, ныряющая в морских туманах… Луна, что мчится сквозь рваные осенние тучи… Луна любви, что светила из сада в окошко к Гретхен и заглядывала на балкон к Джульетте… Одна немолодая уже девушка, очень хотевшая выйти замуж, рассказывала мне, как она плакала, увидав в лесу освещенную луной сторожку… Луна распутна и похотлива, говорит один поэт. Другой же пытается толковать лунный свет в смысле этико-религиозном и сравнивает лунные лучи с нитями, из которых дорогие нам усопшие плетут сеть с целью уловления заблудшей души… Для юноши луна - обещание всего великого, что ожидает его впереди, для старика же - знак того, что обещанное не исполнилось, напоминание обо всем несбывшемся, обратившемся в прах.

А что такое лунный свет по сути?

Солнечный свет из вторых рук. Ослабленный, искаженный.

* * *

У той луны, что выползает сейчас из-за колокольни, какая-то несчастная физиономия. Мне чудится, будто черты этого лика изуродованы, размыты, разъедены безымянным страданием. Бедняга, за что ты торчишь там? Ты осуждена за подделку? Ты подделала солнечный свет?

И верно, преступление немалое. Но кто может поручиться, что никогда не совершит его?

Назад Дальше