Гости становились все шумливее и развязнее. Воскресшая Клара беспрерывно смеялась и, танцуя, громко пела бойкие французские песенки. Гауляйтер развалился в кресле, лицо его лоснилось от удовольствия. На одном колене у него сидела прекрасная Шарлотта, на другом - белокурая Зильбершмид, совсем уже опьяневшая. Румпф щупал рукой то шею майорши, то шею прекрасной Шарлотты. Крупный брильянт на его мизинце переливался всеми цветами радуги, на запястьях кустились густые рыжие волосы. Обе дамы наперебой что-то говорили ему, хотя он едва слушал их и только изредка смеялся и кивал головой.
- Смотрите, смотрите! Вот! - воскликнула вдруг прекрасная Шарлотта и указала на двери. В дверях стоял граф Доссе, подтянутый и трезвый, как всегда, только необычно бледный.
- Входите, юнкер! - грубо крикнул Румпф, раздраженный тем, что его потревожили.
- Разрешите мне… - начал бледный граф Доссе спокойным, но холодным и враждебным тоном. Он запнулся и умолк. Сквозь дым, поднимавшийся от множества сигар и сигарет, его фигура казалась очень далекой, но слова его, несмотря на смех и крики, были слышны отчетливо.
- Что вам разрешить? - угрожающе спросил Румпф и подобрал ноги, так как обе дамы соскочили с его колен. Голос его звучал сердито. Только теперь все заметили, что лоб графа Доссе прорезан двумя вертикальными складками. Его близко посаженные глаза, казалось, еще больше сдвинулись, придавая бледному лицу выражение нескрываемой горечи и сдерживаемой ярости. - Что вам разрешить? - повторил Румпф странно глухим голосом.
Официанты отпрянули к стене.
- Разрешите мне… - начал граф Доссе тем же враждебным тоном. - Разрешите мне спросить…
Румпф вскочил. Жилы на его висках вздулись, затылок побагровел, и кожа на голове, просвечивавшая сквозь ярко-рыжие волосы, стала пурпурно-красной.
- Здесь вам ничего не разрешат! - крикнул он. - И вам не о чем спрашивать! - Он сделал шаг вперед и заревел - Смирно!
Граф Доссе много лет был кадровым офицером. Приказ подействовал на него как удар электрического тока. В мгновение ока он вытянулся и, казалось, врос в землю. В комнате воцарилась мертвая тишина. Бокал с шампанским опрокинулся, не разбившись, слышен был только звук льющейся жидкости. Официанты бесшумно скрылись. Когда у гауляйтера начинался приступ гнева, все разбегались. Дамы также не осмеливались нарушить тишину, они трепетали от страха и жались друг к дружке.
- Я ваш начальник, - продолжал Румпф низким, сильным голосом, раздававшимся на весь дом. - Если я говорю: умереть - вы умираете. Если я говорю: окаменеть - вы превращаетесь в камень. Понятно? Вы воображаете, что графский титул позволяет вам задавать вопросы? - Гауляйтер замолчал, злобно расхохотался и направился к своему месту, красный, с налившимися на висках жилами, задыхаясь. Он попытался заговорить спокойным топом, но голос его звучал хрипло. - Садитесь, - обратился он к дамам, как будто ничего не случилось, - и не обращайте внимания!
Он вынул сигару из ящичка и, не торопясь, стал закуривать. Затем снова сел на свое место. Граф Доссе все еще неподвижно стоял в двери, адъютанты не шевелились, никто не решался открыть рот, только белокурая майорша Зильбершмид что-то произнесла вполголоса. Граф Доссе вызывающе посмотрел на гауляйтера и снова начал:
- Я хотел, чтобы мне разрешили спросить…
- Смирно! - загремел Румпф.
Гауляйтер опять удобно устроился в кресле и пригласил обеих дам подойти поближе, так как прекрасная Шарлотта и белокурая Зильбершмид старались держаться от него на расстоянии, как держатся на расстоянии от огнедышащего вулкана. Но тут же он снова вскочил и уставился своими пронзительными темно-голубыми глазами на графа Доссе…
- С ума вы, видно, сошли? - заорал он. - Смирно! Направо кругом! Лицом к стене! И стоять так, пока я не скомандую "вольно"! Повиноваться - и точка! Если я приказываю: "Идите ко всем чертям", то вам надлежит немедленно идти ко всем чертям! Не сметь задавать вопросы, даже если я пожелаю убить вас! Поняли вы меня наконец? - Румпф отошел к креслу. - Не угодно ли дамам еще кофе? Прошу! Не станем расстраиваться из-за тех, кому хочется испортить наш праздник.
Граф Доссе все еще неподвижно стоял у двери, обратив лицо к стене. Это было жалкое зрелище.
- Прошу вас сюда поближе, прекрасная Шарлотта, - снова начал Румпф. - Ведь вы же не боитесь меня! И вы, моя дорогая Зильбершмид. Я вижу, Кларе хочется чего-нибудь освежающего. Где официанты? Уснули они, что ли, Мен?
У двери шевельнулся граф Доссе, скрипнул паркет. Все увидели, что он повернул голову и с трудом зашевелил губами, словно они у него одеревенели. С искаженным лицом он снова заговорил:
- Позволю себе заметить, что вы вовсе мне не начальник, - явственно произнес он ко всеобщему ужасу, - Я обер-лейтенант армии, тогда как вы были всего лишь флотским старшиной.
- Что? - Румпф снова вскочил. Он указал пальцем на графа Доссе. - Смирно! - закричал он. - Это бунт! Господин капитан Фрай, арестовать этого человека! Отвести его в его комнату! Вы не обменяетесь с ним ни единым словом и ответите головой, если он сбежит.
Капитан Фрай поднялся, чтобы выполнить приказ.
Праздник продолжался. До самого рассвета длилось чествование гауляйтера по случаю дня его рождения.
Когда забрезжил день, в доме раздался выстрел, но никто не слышал его, так как во всех комнатах стоял невообразимый шум. Граф Доссе застрелился.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
"Миллионы, миллиарды мыслей и чувств - вот то единственное, из чего составляется народ!"
Эта сентенция сразу бросилась в глаза Фабиану, когда он распечатал первое длинное письмо Кристы; и ее голос звучал в его ушах, будто она сама читала ему свое письмо.
Эту мудрую мысль, писала Криста, высказал в беседе с ней настоятель одного монастыря - почтенный старец, седой как лунь, в которого она влюбилась. Да, влюбилась!
У Фабиана заныло сердце, когда он прочел это признание, хотя Криста и писала, что настоятель стар, сед как лунь и рот у него сморщенный и впалый, как у старухи.
"Эти миллионы и миллиарды чувств хороши и благородны в одни эпохи; низменны и злы - в другие. Но горе народу, если чаша злых помыслов перевешивает чашу добрых". Так ей сказал настоятель.
Криста подробно описывала, как познакомилась со старым настоятелем, когда рисовала акварели во дворе монастыря "Три самаритянина", неподалеку от Рима. Почтенный старец заговорил с нею, и она сразу же пришла в восхищение от чудесной ясности его блестящих глаз, желтовато-карих, как янтарь. "Дочь моя", - называл он ее. Австриец по происхождению, он сорок лет прожил в Италии. Вскоре они стали проводить вместе целые часы, оживленно беседуя. Сначала говорил на общие темы, затем настоятель стал упорно возвращаться к политическим вопросам, особенно подробно касаясь политического положения.
Мрак навис над миром, говорил он, и тяжкие испытания обрушились на человечество. Горе, горе немецкому народу, чаша злых помыслов переполнена и клонится все ниже и ниже. Уже недалеко время, когда она перевесит чашу добрых помыслов.
Настоятель не скрывал, что прежде он восхищался Германией. Прежде? А теперь? О нет, теперь он ею не восхищается. Германия слишком сильно изменилась в последние годы, изменилась к худшему, отвечал он. Горе, горе немецкому народу!
Ему, например, рассказывали, что теперь опасно говорить правду. Один надежный человек привел ему в доказательство тысячи примеров… Страшных примеров… Слышала ли она о том, как позорно обращаются в Австрии с разными религиозными обществами и монастырями?
Нет, она никогда ничего об этом не слышала.
Зло растет и порождает зло! Тот же самый человек рассказал ему, как грубо и безжалостно изгоняют из монастырей почтенных и богобоязненных монахинь. Он привел подробности, которые не могут не вызвать краску стыда у каждого добропорядочного человека. "Да, старому настоятелю будущее немецкого народа кажется мрачным, как темная ночь", - писала Криста. В письме она так часто возвращалась к своему почтенному настоятелю с прекрасными глазами, что Фабиан почувствовал досаду. Особенно поражало старика то, что в облике немецкого народа проступили страшные и опасные черты, которых он прежде никогда не замечал в нем.
"О каких это страшных чертах вы говорите?" - в испуге и недоумении стала допытываться Криста.
"Например, коварство, дочь моя, - отвечал ей настоятель, - вот одна из этих черт - пугающая и совершенно неожиданная в облике немецкого народа. С некоторых пор она проявляется все чаще и чаще".
И он рассказал ей историю, звучавшую совсем неправдоподобно. Эта история случилась не с тем надежным человеком, а с собственным племянником настоятеля; от него он и узнал ее.
Его племяннику, венскому студенту, верующему и богобоязненному, воспитанному родной сестрой настоятеля, претили все эти националистические союзы молодежи и студенческие организации, в настоящее время расплодившиеся в Австрии, как ядовитые грибы. Он посвятил себя занятиям и стал избегать встреч с теми знакомыми и товарищами, которые прожужжали ему уши всевозможными посулами, соблазнами и фантастическими россказнями.
"Что же случилось, дочь моя? Вы, наверное, сочтете это невероятным, да и мне вначале не верилось. Однажды мой племянник нашел у своей двери сверток, и что, по-вашему, произошло, когда он беззаботно открыл его? Произошел взрыв, и у моего племянника оторвало правую руку! Вы так же возмущены этой безбожной жестокостью, дочь моя, как был возмущен и я. Я считал бы эту историю злостной выдумкой, если бы мой племянник не остался калекой".
Фабиан недоверчиво покачал головой и с досадой рассмеялся. Хватит с него рассказов об этом почтенном седом как лунь настоятеле. Криста, по-видимому, слишком наивна, она не догадывается, что стала жертвой клеветы, которую сеет католическая церковь. А потерявший руку племянник - ложь, драматический эффект, придуманный почтенным старцем. Надо обязательно предостеречь ее от этого человека.
Конечно, Криста тоже возмущена, она не допускает, чтобы такие вещи происходили в действительности, она ведь сама пишет об этом. И все-таки ясно, что в конечном счете она ему верит. Так или иначе беседы с ним глубоко взволновали ее.
"До сегодняшнего дня мы с вами, к сожалению, намеренно избегали разговоров на политические темы, - писала Криста. - Мама наложила на них запрет, а вы тоже до них не охотник. Вы всегда твердили, что не надо верить всяким россказням, что все это явления переходного времени, что надо выжидать, выжидать… или что-то в этом роде! Но теперь мне думается, что мы были не правы. Во всяком случае, я решила обстоятельно поговорить с вами обо всем этом, когда мы встретимся; ясно, что вы о многом судите более разумно, чем тысячи других".
Фабиан уже почти дочитал письмо, а в нем, к его большому разочарованию, все еще не был затронут тот вопрос, который имел для него жизненно важное значение.
"Я столько настрочила, - кончала Криста, - но я вся под впечатлением моих бесед с настоятелем и не могу не писать вам о них. Уже поздно, мама сердится. Завтра рано поутру мы отправляемся в Кампанью. В следующем письме я наконец отвечу на ваше длинное и прекрасное письмо, письмо настоящего друга, если можно так выразиться. Обещаю вам это".
Письмо Кристы, посвященное неутешительным рассказам настоятеля, по правде говоря, сильно разочаровало Фабиана и привело его в скверное настроение. Хорошо хоть, что он приглашен в десять часов к гауляйтеру играть в бильярд.
После нескольких недель томительного ожидания пришло наконец второе письмо от Кристы. Долгожданное письмо. Он стал читать его очень внимательно, вопреки привычке торопливо пробегать письма глазами.
Криста начинала с уверения, что она неделями носила с собой его длинное и прекрасное письмо, письмо настоящего друга, и что она много раз его перечитывала. И чем чаще она его читала, тем прекраснее оно ей казалось и тем большей отрадой были для нее дружеские чувства, которыми оно проникнуто.
Фабиан улыбнулся счастливой улыбкой, даже покраснел. Он снова почувствовал, как глубоко, по-настоящему любит эту женщину. "Только бы она скорее вернулась, только бы скорее вернулась", - думал он.
Не раз, сообщала ему Криста, мысленно отвечала она на это письмо, но теперь, когда она взялась за перо, ей кажется, что это одно из тех писем, на которые нельзя ответить письменно, оно настойчиво требует живого, непосредственного общения.
"Вы пишете, что в моем присутствии ощущаете большую уверенность в себе и ясность, чувствуете себя как-то благородней и лучше. Это такая большая похвала для меня, что я не знаю, как на нее ответить. И потому умолкаю".
Впрочем, уже сейчас она может сказать, что радуется духовной близости, возникшей между ними. Так же, как и он, она хочет, чтобы эта близость укрепилась. Она молит бога, чтобы это стало возможным. Так она и писала: "Молю бога".
Но здесь она снова чувствует, что перо беспомощно и необходима встреча. Она радуется, что снова увидит его, что они поговорят обо всем, чего нельзя написать, и надеется, что свидание не за горами.
"Я теперь часто мечтаю посидеть и поболтать с вами в нашем кафе "Резиденция". Возможно, что мы с мамой вернемся раньше, чем предполагали, и если это случится, то не без вашей вины. Больше я вам ничего не скажу".
Фабиан почувствовал себя счастливым, читая эти строки. И сердце у него забилось сильнее.
Она писала еще об их общей знакомой, его клиентке, и одно замечание Кристы особенно его порадовало. "Если я люблю человека, - писала она, - то это не значит, что я непременно стремлюсь к браку, как Рут. Почему она не становится возлюбленной своего избранника? Ведь это же было бы самое естественное, простое и понятнее. Ей незачем ждать, пока он разведется с женой. Ведь Рут не какая-нибудь маленькая продавщица! Скажите ей мое мнение, когда она снова придет к вам в контору".
"Так мыслит только чистый, искренний человек, преодолевший все мелкие предрассудки", - думал счастливый Фабиан. Да, это женщина, на которой спокойно можно жениться, не рискуя раньше или позже прийти в ужас от ее отсталости, как это случилось в его браке с Клотильдой.
II
Письмо Кристы еще долго согревало сердце Фабиана. В Бюро реконструкции теперь стало спокойнее, улеглась летняя сутолока, и Фабиан мог позволить себе выпить иногда рюмочку ликера с друзьями.
Даже когда снег облеплял покрытые смолой дорожные катки, рабочие в толстых чулках все еще работали на улицах среди дыма и чада. Только мороз прогнал их. Площадь Ганса Румпфа вчерне уже была закончена, и городской архитектор Криг надеялся, что к весне будут готовы и магазины и ларьки - словом, все, вплоть до последней оконной рамы. Начиная с первого мая на площади Ганса Румпфа раз в неделю будет базарный день и начнется перестройка площади Ратуши.
Осенью прибыли наконец из Мюнхена план и рабочие чертежи Дома городской общины, составлявшие гордость Таубенхауза, сделанные одним модным архитектором. Это было нечто вроде небоскреба довольно унылого вида, несмотря на четыре башенки по углам, напоминающие минареты. Фабиан заказал картину величиной с дверь, на которой это строение, высоко вздымающееся над вершинами Дворцового парка, выглядело очень внушительно. Картина получилась настолько удачной, что Таубенхауз даже пожелал повесить ее у себя в приемной, но Фабиан еще до того выставил ее в витрине ювелира Николаи, и прохожие долгое время дивились на это творение.
Подготовительные работы для постройки Дома городской общины были проведены еще поздней осенью. Храм мира в Дворцовом парке, поэтичный скромный пантеон в стиле архитектора Шинкеля, построенный городом по окончании Освободительных войн, был разрушен и весной должен был быть снова воздвигнут где-нибудь в укромном уголке того же парка. На его месте на зеленом холме, с которого был виден весь город, предстояло вырасти Дому городской общины. Пока что холм был точно измерен, и красные колышки отметили будущую линию фундамента; в этом году больше ничего нельзя было сделать.
Затем машина Фабиана стала часто появляться на Вокзальной площади. По его заданию архитекторы уже работали над проектом ее перестройки. А потом Фабиан велел все с теми же украшательскими атрибутами написать маслом и новую площадь. Да, это площадь, какой не сыщешь и в столице, черт возьми! Люди диву давались, глядя, на роскошные клумбы и газоны, на два чудесных фонтана, которые посылали в сказочно прекрасное небо свои сверкающие струи. Даже рекламы Ниццы и Монте-Карло не выглядели столь соблазнительно. Трамвайные станции превратились в изысканные галереи, а между фонтанами на крытой дерном площадке высился изящный павильон, окруженный маленькими столиками, совсем как в Париже. Когда иллюстрированная газета поместила эту фотографию, весь город был вне себя от восторга.
Таубенхауз! Таубенхауз! Крюгер по сравнению с ним был человеком, начисто лишенным фантазии. Разве мог он додуматься до чего-либо подобного?
Таубенхауз был так доволен, что собственной персоной заявился в контору Фабиана, чего он никогда не делал.
- Превосходно, - сказал он; лицо его сохраняло свою обычную неподвижность. - Мы можем гордиться нашей новой площадью. Примите мои поздравления. - И затем, строго взглянув на Фабиана, добавил: - Прошу вас, дорогой правительственный советник, впредь ничего не опубликовывать в печати без моей санкции.
Фабиан поклонился в знак безусловной покорности и щелкнул каблуками.
Однако Фабиана по-прежнему часто видели в автомобиле у Вокзальной площади. Одна идея, крепко засела у него в голове.
Его внимание привлек обширный складской участок транспортной фирмы "Леб и сыновья". Участок был запущенный, с плохоньким зданием конторы и полусгнившим деревянным амбаром. Вдобавок там же стояло штук десять больших и малых, уже отслуживших свое мебельных фургонов с надписью "Леб и сыновья" и изображением какого-то нелепого геральдического льва. Ясно, что такой запущенный участок по соседству с новой Вокзальной площадью - позорное пятно для города. Эти ветхие строения надо убрать! На их месте вырастет роскошная гостиница; мысль о ней уже несколько недель занимала Фабиана.
Клотильда постоянно упрекала его в непрактичности. Потому-то он и "остался ни с чем, тогда как другие стали миллионерами". Ну вот, теперь посмотрим, права ли она. Во всяком случае, у него нет ни малейшего желания сложа руки созерцать, как все вокруг лопатами загребают деньги. Сапожник Хабихт, занимавшийся мелкой починкой, стал владельцем процветающей обувной фабрики, которую он ежегодно расширяет. Шарфюрер Дерр, бывший зеленщик, заведует пунктом по сбору яиц и уже выстроил себе великолепную виллу на Принценвалле. Его друг Таубенхауз привлекает к работам по асфальтированию улиц фирмы, которые запрашивают втридорога; и уж, конечно, у него есть на то достаточно веские основания. Тот же самый Таубенхауз поспешил купить несколько дешевых строений на Капуцинергассе, прежде чем приказал снести эту улицу. Штурмфюрер Лампенбарт раньше торговал кроличьими и заячьими шкурками, а нынче у него элегантнейший меховой магазин. Десятки таких случаев вспоминались Фабиану. Почему же ему, который по своим способностям на голову выше их всех, не нажиться на этом перевороте? Нет, не такой уж он дурак!