В сетях злосчастья - Стефан Жеромский


Рассказ был напечатан в сборнике "Расклюет нас воронье" (Краков, 1895). Журнальная публикация неизвестна.

Некоторые моменты рассказа - например, описание жизни Кубы Улевича в Варшаве - носят автобиографический характер. В студенческие годы Жеромский бедствовал. "Я опустился на самую низшую ступень жизни. Нет ни гроша за душой и никаких видов на будущее"… "Больше недели я не обедал. Да что обед - я не ел ничего, кроме чая с хлебом", - записывает он в дневнике 9 и 11 мая 1887 г.

Некоторые дневниковые записи почти полностью, с незначительной переделкой вошли в рассказ. Например, описание комнаты на стр. 59 рассказа полностью соответствует записи в дневнике от 5 июня 1887 г., описание ночной вылазки за водой соответствует дневниковой записи от 9 июня 1887 г.

На русский язык рассказ переводится впервые.

Вернувшись домой часов в десять вечера из Лазенковского парка, где он долго бродил, Якуб Улевич остановился на пороге своей комнаты и весь содрогнулся: его как‑то сразу охватило острое ощущение царившей там грязи и отчаянной нищеты. Он сел на кровать и долго вспоминал давно умерших отца и мать, безбедную жизнь под родительским кровом, чудесные летние вечера, когда он вместе со своими дорогими родителями сидел на балконе старого дома. Он размышлял так до двух часов ночи, поглядывая при этом на свою огромную пустую комнату, где стояла кровать на кривых ножках с грязной простыней и дырявым тюфяком, из которого торчала солома, покоробленный стол, который осрамил бы любую кухню, да разбитая лампа, валялась куча коробок из‑под спичек и гильз и разило помоями, которых он не выносил уже целых три недели. Когда на улице утих бесконечный шум извозчичьих дрожек и на лестнице прикрутили газовые рожки, он вынес с четвертого этажа два полных до краев ведра помоев и выплеснул их в сливную яму. У него ушло на это много времени, потому что надо было идти осторожно, чтобы его не заметил дворник Виктор и не встретил утром насмешливой улыбкой.

Затем Якуб пошел с кувшином за водой. Сколько он пережил за ту мучительно долгую минуту, пока открывал кран водопровода рядом с окном дворника! Как презирал себя, слушая шум воды, которая лилась в пустой кувшин! Шум этот наполнял гулом, треском и грохотом не только весь закрытый двор, но, казалось, даже сени, коридоры, лестницу и квартиры во всех этажах, пробуждая от сна и заставляя вскакивать с постели всех жильцов, в том числе ехидного дворника и прелестную блондинку со второго этажа.

К счастью, это был всего лишь неприятный обман чувств.

Весь дом спал, как обычно, когда Кубусь с кувшином, полным воды, мчался к себе наверх, перескакивая сразу через четыре ступеньки. Очутившись, наконец, у себя, он замертво свалился на кровать. Позднее, немного отдохнув, он зажег лампу и занялся полной перестановкой в комнате. Передвинул кровать ближе к окну, возле нее поставил столик так, чтобы, сидя на кровати, можно было писать на нем и обойтись, таким образом, без стула, которого, кстати, в комнате и не было. Под столик задвинул сундучок, ветхий сундучок, знавший лучшие времена, когда его привязывали сзади к экипажу старших господ Улевичей!.. Молодой Улевич разместил возле печки жестяные ведра для помоев, керосинку, грошовый тазик - в сущности это была просто уродливая глиняная миска, - затем стакан и фаянсовый чайник. У самой большой стены в комнате не требовалось никаких улучшений, так как ни под нею, ни на ней ничего не было, кроме маленькой резной полочки, покрытой сравнительно небольшим слоем пыли. На третьей стене висели различные предметы, среди них особенно выделялся весьма примитивный шкаф для книг. В свое время это был ящик для мыла. Якуб Улевич отодрал крышку, а то, что осталось, прибил большим железным костылем к стене. В этом шкафу лежало несколько книжек из разных стран света. Были здесь и обрывки польско - немецкого словаря рядом с "Историей английской литературы" Ипполита Тэна и несколько литографированных листов курса фармакологии рядом с томом стихотворений Марии Конопницкой, застрявшим в змеиных объятиях двух неровных кусков рваных подтяжек. По соседству с этой полкой торчал гвоздь, который вбили в стенку еще в незапамятные времена и потому вместе со всей комнатой неоднократно белили и красили. На нем висело нечто, весьма отдаленно напоминавшее пальто. Это подобие пальто принадлежало бывшему сожителю Кубуся, студенту - медику, который оставил его Улевичу не на память, а с просьбой подарить какому‑нибудь живому существу на земле, если, разумеется, это существо пожелает принять в подарок такую вещь. На следующих двух гвоздях висели еще два предмета: на первом - светло - серый пиджак, а на втором - засаленное полотенце, которое скорее можно было принять за тряпку. На окне стояли чернильницы и кривая, точно впавшая в отчаяние, лампа с разбитым и закоптелым стеклом, тут же можно было заметить ржавый складной ножик, чайную ложечку и пузырек с высохшим на дне йодом. За печкой валялись пустые баночки из‑под горчицы, богатая коллекция разбитых трубочек, склянок, колб, реторт, горелок и банок и вытертая до последнего волоса щетка для обуви. На печке покоилась целая груда передовых еженедельников, заимствованных у разных лиц в разных местах Варшавы, по всей вероятности, с обещанием быстро их прочесть и не менее быстро возвратить. Больше в этой комнате не было ничего, кроме зловонного воздуха от помойки, который, словно таинственный призрак, проникал со двора через открытое окно, да лежавшей на всем печати нищеты. Именно от этой нищеты все предметы приобретали загадочный и зловещий характер, который так терзал Кубуся. Горькая нужда вселила в нем неосознанную уверенность, скорее даже нервный страх, что во всем мире и даже в его мозгу, в его мыслях, во всем его существе нет точки опоры, что он ничем не может обладать и нет у него никакого права собственности, что он отдан в жертву стихийным случайностям, из которых одни бьют, как палка, другие жгут, как горящая головня, третьи марают, как грязь, или нападают, как враги, но в минуту, когда им овладевает смертельный ужас, с хихиканьем проходят мимо, оставляя его в полном изнеможении. Он глубоко страдал, чувствуя, что человек не знает на земле, что ждет его завтра, что из‑за постоянных лишений, которые с неумолимой последовательностью неустанно воздействуют на организм, он может неожиданно потерять зрение, слух, способность двигаться, любить женщин, усваивать пищу, логично рассуждать, но при этом останется самим собой и не избавится от главного корня всех своих несчастий - от сопоставлений и размышлений. Только в области воспоминаний он чувствовал себя иногда полновластным хозяином, как чувствовал себя хозяином своего мозга и желудка. Но бывало это лишь тогда, когда он не впадал в мрачное безысходное отчаяние и когда благодетельная сила памяти, точно ангел с распростертыми крыльями, скрывала от него действительность.

Такие минуты наступали все реже и делались все короче. Но как раз в эту ночь он лежал на постели во власти воспоминаний. Он размышлял о том, что прошел уже долгий жизненный путь, а прожил всего только двадцать четыре года! Ему мерещилось, что события, которые возникали сейчас в его памяти, как призраки на экране, происходили за много веков до рождества Христова. Вот его вызвали отвечать по Овидию, ответил он вполне удовлетворительно, затем уложил свой ранец и, вспомнив, что наступили последние дни масленицы, возымел дурацкое намерение отправиться вместе с тремя товарищами в кабак, настоящий кабак, полный пьяных сапожников и всяких лиц неопределенных занятий. Ему казалось, что он и сейчас принимает участие в пирушке, состоящей из трех кружек скверного пива, что он все еще переживает наслаждение пятиклассника, напивающегося впервые в жизни, и он вновь почувствовал такую же острую боль в сердце и дрожь, как в ту минуту, когда на пороге этого грязного кабака вдруг увидел усмехающуюся физиономию инспектора гимназии. Целых восемь лет вспоминался ему этот случай, - сн никак не мог вычеркнуть его из своей памяти. Эх, если бы не эти три отвратительные кружки пива… Его выгнали из гимназии как лодыря, "испорченного до мозга костей".

Два его сообщника были сыновья состоятельных лиц, и это послужило доказательством того, что "мозг их костей" лучшего качества, ввиду чего им было разрешено поступить в другие гимназии и успешно их окончить. А бедняку - ветер всегда в лицо! И очутился он, бедняга, на улице, брошенный всеми; предусмотрительные отцы семейств показывали на него пальцем пятиклассникам, как на презренного субъекта и на "некий пример". Он долгое время служил таким примером. Дальние родственники, по - видимому только для того существующие на земном шаре, чтобы подавать признаки жизни, когда нужно ругать дальних и бедных родичей, выполнили свой долг. Они изругали "выродка" устно и письменно, исписав большие листы бумаги и наделав при этом множество орфографических ошибок, после чего занялись своими неотложными делами. Сколько ему пришлось тогда выстрадать! Не только тетушки, двоюродные сестры, учителя, товарищи, ханжи и беспутники, но даже пьяницы, явные и тайные потребители этого самого пива и других, во сто раз более крепких спиртных напитков, считали своим долгом оскорблять его если не словом, то хотя бы презрительным взглядом. Он не мог сделать ни шагу по улице, чтобы не услышать за спиной приблизительно такого разговора:

- Этот молодой человек, говорят, уже здорово хлещет пиво. Даже нос у него начинает приобретать соответствующую окраску! Хорошие времена настали! На усы и намека нет, а полиция, говорят, вытащила его за ноги из‑под лавки в кабаке у Центкевича! Вот как он пристрастился к пиву. Выгнали шельму из гимназии, и поделом! Паршивая овца… Ведь он мог приохотить всех школьников к пьянству!

Презрение, которым заклеймили его люди, придавило его, как груда камней. Сколько раз пытался он сбросить с себя эту тяжесть, но неизменно убеждался, что не может освободиться от нее, и снова падал. Сейчас он вновь переживал прежнюю горечь и то, чего, наверное, добивались законодатели, блюстители закона и общество, то есть раскаяние и сожаление. Но теперь это не причиняло уже ему такой боли. Все давно миновало, и самые глубокие раны от самых тяжелых ударов судьбы зажили. Только последствия, таившиеся где‑то глубоко, давали о себе знать до сих пор. Самым чувствительным из них была беспомощность.

Впрочем, возможно, что беспомощность его была врожденной и что только опека людей приглушала и держала в состоянии оцепенения это дурное свойство. Ведь только с момента исключения из гимназии он стал воплощенной осторожностью, делавшей его трусом даже в тех случаях, когда ему не угрожало проявление людской ненависти. В этой осторожности было очень много от суеверия и мистического сопоставления прошедших событий. Как бы то ни было, вскоре после случившейся с ним катастрофы он пошел к председателю казенной палаты и подал прошение о приеме его на должность канцелярского писца. Он прекрасно знал, что председатель, опытный царский чиновник, был осведомлен о его моральных качествах, о волчьем билете исключенного из гимназии ученика, на которого пальцем показывал весь город, о провинности семнадцатилетнего пьяницы, вытащенного за ноги из кабака какого‑то Центкевича. Не знал он лишь того, что председатель принял его на службу в канцелярию и назначил пятнадцать рублей жалованья в месяц из "патриотических" побуждений. Вытянуть за уши утопающего из омута нищеты, пригреть сироту, оказать ему поддержку и хотя бы немного ободрить его, всеми посрамленного, означало для этого "патриота" завербовать "человека", создать одного из тех нравственных уродов, каких размножало и вскармливало русское самодержавие, одного из глупых и ничтожных подхалимов, холодных, ядовитых и мерзких, как жабы. Если бы не крупица знаний, приобретенных Кубой в школе, и не капля врожденного самолюбия, председатель наверно достиг бы своей цели, так как в свое время ни одна родная душа не поддержала Кубуся ни единым добрым словом. Любой юноша с его знаниями, не лишенный смелости и ловкости, мог бы, даже не перейдя в православие, за четыре года добиться в канцелярии сносного заработка. Улевич не добился ничего, ибо его снедала тоска. О чем? О чем‑то, что, вероятно, таилось в его душе, но о чем именно, он и сам не знал.

Он мог быть хорошим гражданином на любом поприще, если бы ему не приходилось завоевывать право на существование, бороться и пробивать себе дорогу.

Домогаться карьеры любыми средствами ему было противно, к тому же он всего боялся.

Он, как вьюнок или анютины глазки, нуждался в хорошей, плодородной почве, ярком свете и заботливом уходе, а из‑за отсутствия всего этого вынужден был уподобиться ничтожному плющу, который впивается даже в каменную стену и высасывает из нее соки. И все же его любили в палате за трудолюбие и, как это ни удивительно, за известную благовоспитанность. Но настало время, когда Кубусь не мог дольше жить в родном городе. Товарищи, с которыми он иногда встречался, окончили гимназию и уехали в Варшаву. Он почувствовал себя таким одиноким и покинутым, будто потерял самых близких друзей в этих людях, едва терпевших его в своем обществе. Его замучили воспоминания и мысли о том, что за три кружки пива он загубил свою жизнь. Ну можно ли было назвать жизнью прозябание в его родном городе Влоцке? Половину дня он торчал в канцелярии, выводя каллиграфические завитушки, в двенадцать часов съедал обед за сорок копеек, а после службы, в хорошую погоду, скитался по городу, бродил по улицам без цели, без всякого дела, - и эти скучные скитания были невыносимы, убийственны, ужасны, - в ненастные же дни сидел в закоптелом кафе, прочитывал три - четыре консервативные газеты, - и это было стократ скучнее, чем гранить мостовую. Иногда он играл на бильярде, если это развлечение было ему по карману. Так проходила длинная вереница однообразных дней в стоячем болоте, каким является (для чиновников палаты) губернский город.

Беднейший человек в Европе может за свой двугривенный купить номер либерального или юмористического журнала и посмеяться, позлословить, кому‑то погрозить или хотя бы развлечься какой‑нибудь заметкой о занимательных вопросах. В губернских городах "Привислинской Азии" чиновники казенной палаты ведут тусклую жизнь, там не случается ничего интересного, ибо все интересное подавляет полиция. Чиновники палаты похожи на больших послушных детей, которые ничего не требуют, ничем не увлекаются, быть может потому, что и не представляют себе существование чего - либо

5 С. Жеромский, т. 1.

65

интересного. Единственная проблема, занимающая их s течение целого года, - это новогодние наградные. Перепадет ли человеку десять рублей, или не перепадет - вот все, что треаожит чиновника палаты. Помимо этой приятной перспективы - никаких больше волнений! Даже молодость не может скрасить эту унылую жизнь более радостными впечатлениями. Даже любовь чиновника такая же безжизненная, застывшая, как и все остальные чувства и мысли. И в самом деле, разве настоящая любовь не была бы истинным несчастьем для человека, получающего двадцать рублей жалованья в месяц? Такой молодой человек может жениться только на старой и уродливой, но богатой женщине, и тогда он, значит, дурак; или на молодой, красивой и любимой, но швее, и в таком случае, согласно мудрым утверждениям всех тетушек на белом свете, он тоже дурак.

В душе Кубуся вспыхнуло неодолимое желание; в Варшаву! Хотя бы пришлось там подметать улицы или колоть дрова, зато будет больше консервативных газет для чтения, больше новых лиц и больше улиц для прогулок. И вот чудо совершилось! Один из товарищей Улевича, в то время уже студент - медик Варшавского университета, давал уроки в доме важного начальника в отделении Государственного банка. В минуты, свободные от занятий в учреждении и от обязанностей в различных общественных, явно или скрыто русификаторских комитетах, чиновная особа бывала либерально настроена. Тогда она охотно философствовала с молодым студентом о существовании бога, спорила о "душе", о "правде" и вообще о разных "неразгаданных вопросах".

Однажды студенту в удобную минуту удалось замолвить словечко о Якубе, с которым он иногда переписывался. Случилось это в то время, когда молодых поляков еще не выбрасывали пачками из учреждений; не такое уж отдаленное, оно отличалось от современности так, как отличается наша эпоха от третичного периода. Чиновная особа велела студенту сообщить Якубу, чтобы тот подал прошение, так называемую "докладную записку", и вскоре после этого его приняли на службу в банк с жалованьем в тридцать пять рублей в месяц. С радостно бьющимся от волнения сердцем поехал Улевич в Варшаву. А теперь, неподвижно лежа на кровати, он со скрежетом зубовным проклинал эту минуту!

Образцово проработав в банке полтора года, он приобрел дружеское расположение своих сослуживцев и даже благосклонные улыбки начальства.

И вдруг над ним, как удар грома, разразилось несчастье.

Он давно уже заметил, что один из начальников, злобный и коварный, наблюдает за ним.

Когда бы они ни встретились в коридоре, Якуб чувствовал на себе его холодный и безжалостный взгляд. Постепенно к нему в душу стал закрадываться страх перед этим человеком. Не раз во время работы или веселой беседы ему неожиданно представлялось, как в тумане, тощее лицо, покрытое редкой седеющей щетиной, с жуткой и грозной улыбкой на тонких губах. Этот затаенный страх, перешедший в ненависть, породил в нем неотвязное, мрачное предчувствие. И оно оправдалось… Как впоследствии выяснилось, этот чиновник был смертельным врагом покровителя Якуба. Улевичу пришлось однажды на службе столкнуться лицом к лицу со своим врагом, который обошелся с ним так грубо, что Якуб не мог сдержаться и вспылил. За дерзкие слова, вырвавшиеся в минуту унижения и досады, он потерял службу. Этот удар сразил его окончательно. В погоне за новым местом, в поисках случайных заработков все его старания были совершенно тщетны. Прежнее терпение и остатки мужества сменились суеверным страхом, подавившим все его душевные силы. Ежедневно Якуб, вместе с толпой безработных, просиживал в конторе газеты "Курьер", чтобы тотчас же по выходе очередного номера единым духом пробежать глазами отдел предложения труда, стремглав помчаться по какому‑то адресу и явиться слишком поздно. Он не знал, что по прошествии некоторого времени поиски работы становятся смехотворной глупостью. В этой борьбе службу удавалось захватить сильнейшему, и, конечно, у Кубуся не было никакой надежды получить работу потому, что под бременем нищеты он стал похож не то на помешанного, не то на сентиментального злодея.

Дальше