Луч - Стефан Жеромский 4 стр.


- Эге! Дураку расскажи, по каким таким делам он ходит. Точно я не знаю! Все толкуют, что и лавку он держит и сапоги чинит для отвода глаз, а дела‑то у него совсем другие.

- Тише, дурень! Я тебя прошу, замолчи! Если он услышит, он мне голову оторвет!

- Видно, он здорово тебя бьет, раз ты так боишься.

Паренек не отвечал и молча приколачивал набойку. Немного погодя он сказал:

- Бедного человека все бьют.

- А если бы ты к матери ушел, она тоже отколотила бы тебя и выгнала?

- Ай, Шимек, Шимек… - тихо вздохнул маленький еврей и отложил работу. Его рука упала на низкий вогнутый столик, заваленный шильями, сапожными ножами и обрезками старой грязной кожи. Он сдвинул шапку на затылок, и Радусский увидел его лицо: бледное, веснушчатое, с необыкновенно толстыми, словно распухшими губами и прежде времени ввалившимися глазами.

- Ты что же это, Мошек, сидишь? Давай скорей!

- Спать хочется, не могу больше…

- Ну… ты мне тут не рассказывай!

- Шимек, я больше не могу работать. Я уже ничего не вижу. У меня перед глазами какие‑то красные кружочки плавают… Я бы для тебя сделал, честное слово, но не могу…

- Вот тебе на! Завтра святой праздник, а он взял сапог и доделать не хочет. У - у… сопля несчастная, съездить бы тебя по зубам, сразу бы ожил!

- Шимек, послушай. У меня совсем целые сапоги, я тебе их дам на праздник. Ты мастеру не говори, он не увидит, я в лаптях посижу.

- Ха! А влезут?

- Почему не влезть. Они тебе будут тесноваты, но как‑нибудь влезут. Только ты отдашь, скажи, честное слово, отдашь?

- Как же не отдать? Покажи, что у тебя там за сапоги?

- Ты в них можешь даже в костел пойти.

- Это верно! В костел… Ах, черт побери! Совсем из головы вон!

- А что такое?

- Ну как я пойду в костел в твоих сапогах? Ты ведь жид.

- Ну и что из того, что я жид?

- Не годится, понял? В костел в жидовских сапогах не годится. Еще чего доброго, ослепну в самое Христово воскресение, или другое что стрясется со мной.

- Почему? Они же не краденые.

- Э… не краденые, зато жидовские, это еще хуже. У нас, видишь ли, так: католик это католик - и кончено. Купить - можно, тогда ничего, они уже твои, католические. А в жидовских сапогах в костел… нет, не выйдет.

- Ну, хорошо. Можно сделать по - другому. У тебя теперь есть деньги, дай мне сорок грошей и возьми са поги. Мы себе скажем, что они твои, купленные. После праздников ты мне принесешь сапоги, а я тебе отдам деньги. Только я боюсь, отдашь ли ты сапоги… Шимек, ты же знаешь, он мне голову оторвет…

Радусский громко засмеялся, уходя оттуда.

Он прошел еще немного вперед. Там были уже одни пустыри да плетни. Из усадьбы доносился собачий лай. В плече снова проснулась боль, как бы напоминая, что пора повернуть назад. Радусский быстро пошел по дороге в город, минуя все те места, которые он только что видел. Душа его томилась, словно отравленная тлетворным дыханием. Перед остановившимся взором все сущее рассыпалось в прах, как рассыпаются останки людей, извлеченные из пещер Геркуланума, едва человеческий взгляд и струя свежего воздуха успеют коснуться их. Мозг сверлило одно - единственное слово, мерзкое, мучительное, представлявшее как бы итог всех размышлений: чернь. Огромные массы евреев, коснеющих в неистребимом невежестве, крестьян, даже не тронутых дыханием культуры. Фабричная промышленность, стопудовым молотом бьющая по ремеслам для того, чтобы плодами труда нищих масс завалить рынок, отнюдь не способствуя при этом повышению культуры этих масс. Чернь, какой была, такой и осталась…

"До каких же пор ты будешь заниматься всем этим, до каких же пор ты будешь калечить себе жизнь?" - отозвался в Радусском животный инстинкт самосохранения.

Собравшись с силами, он схватился с самим собой врукопашную, чтобы раз навсегда вырвать вечную боль, раздиравшую грудь, подобно копью, ранившему Эпаминонда. Внезапно сердце его сжалось, словно от предчувствия смерти, и путник понял, что миг, когда он вырвет из груди копье, принесет ему гибель, как Эпаминонду. А ведь не было еще битвы при Мантинее… Он остановился посреди улицы и устало поднял руки, чувствуя, как им неодолимо завладевает taedium vitae . Уйти, бежать, забыть обо всем, раствориться в бесконечном потоке, кануть в небытие, навеки, навеки…

Он шел медленно, нога за ногу, то и дело спотыкаясь на выбоинах. Кругом стояла глухая, мертвая тишина. Вдруг из‑за домов, откуда‑то из недр города, раздался странный звук, пронзил пространство и унесся за облака. За ним взлетел другой, третий… Радусский стал как вкопанный и слушал, слушал… Это звонил одинокий, большой, древний колокол на старой колокольне. О, каким дивным показался ему этот звон! То не был лишь звук, то было слово. Оно раздавалось в его ушах и трепещущем сердце, он слышал его во мраке ночи:

- Я есмь, я есмь, я есмь…

Словно волшебным ключом этот звук распахнул во дворах калитки, словно невидимым огнем зажег свет в жилищах. На тротуарах замелькали человеческие фигуры. Послышался веселый гомон. Бежали служанки в платочках, плелись дряхлые старушонки, степенно шли мужчины, стуча по мостовой тяжелыми сапогами. Это была чернь, лжавецкий Уайтчепел.

Толпа увлекла Радусского за собой. Шагая вместе со всеми, он быстро миновал центральную часть города и очутился перед освещенным костелом. Средние двери были распахнуты настежь. Перед алтарем ярко горели огни, но под сводами костела, в приделах и закоулках царил мрак. От стен и пола несло холодом, на каменных плитах и потемневшей штукатурке поблескивала сырость. Толпы верующих все прибывали. Почти от самого входа и до середины костела, где еще лежал крест, люди ползли на коленях. Радусский присел на одну из крайних скамей и, не отрываясь, смотрел на лица, потрясенный их непостижимым выражением… На колокольне гремели колокола. Могучие их голоса возвещали, что Христос воскрес из мертвых.

Радусский оставил свое место и протиснулся в толпу. Он смотрел на голову Христа, преданного смерти за то, что он лелеял святые помыслы, на его пречистые руки, пригвожденные ко кресту за то, что они поднялись против меча и благословили плачущих. Душа его встрепенулась. В мгновенном просветлении, которое было и мгновением тяжкой муки, он понял, что ни усталость, ни отдых не даны ему до конца пути…

II

На следующий день Радусский проснулся очень поздно. Он поглядел на окна, по ним стекали тонкие струйки дождя. Неохотно поднявшись с постели, он оделся и позвонил: раз, другой, третий… Прошло с четверть часа, прежде чем в дверях показался слуга, совсем молодой парень. Волосы у него были смазаны не то салом, не то маслом, он был умыт, в чистой рубахе и праздничном наряде.

- Есть у вас внизу ресторан? - спросил у него Радусский.

- Как же, имеется.

- Принеси‑ка мне чаю, мяса, булок, масла…

Слуга молча таращил на него глаза.

- Чем ты так озадачен, любезный?

- Да откуда же, сударь, взять для вас чаю и мяса, коли ресторан закрыт?

- Почему же?

- Да ведь праздник…

- Верно, праздник. Ну что ж, посмотри, не поставлен ли у хозяев самовар, тогда ты и мне, по старому знакомству, стаканчик чаю, остальное уж бог с ним.

Коридорный бойко повернулся на каблуках, но затворил за собой дверь с медлительностью, не сулившей ничего хорошего. Радусский кончил одеваться, сел на кушетку и стал ждать. Прошло четверть часа, полчаса, а слуги все не было. Только после нового звонка он явился и с обескураженным видом доложил, что завтрака не будет.

- Хозяин в костеле, хозяйка тоже, ни повара нет, ни пани Франтишек, лакеи разбрелись кто куда. На кухне и огня‑то не разводили. Праздник, ваша милость.

- Твоя правда. А не знаешь ли ты, где в городе можно поесть? А то как попраздную я у вас этаким манером денька три, так, пожалуй, и ноги протяну. Не знаешь?

- В городе? Э… в городе не знаю. Я тут всего два месяца.

- Два месяца. Ну, а старший коридорный есть у вас?

- Есть старший, Валентий, так он тоже пошел в костел.

- Ну, нет ли кого‑нибудь другого?

- Вот разве пан швейцар, что на вокзал ездит. Да только не его это дело.

- А он здешний, давно тут живет?

- Должно быть, давно.

- Старый, молодой?

- Да уже в годах.

- Вот что, попроси‑ка его ко мне. Скажи, что у меня важное дело. Пусть не беспокоится, я его отблагодарю. Ступай и скажи, что я прошу его зайти на минутку.

Слуга ушел, и немного погодя в дверь постучали. Через порог переступил широкоплечий худой старик, с иссохшим лицом, поросшим, как и голова, седоватой щетиной.

- Изволили спрашивать, сударь? - сказал он, смерив Радусского профессионально лакейским взглядом, будто бы льстивым, а на самом деле испытующим и оценивающим. Он держался за дверную ручку, как бы давая понять, что не расположен к долгой беседе. На губах его застыло выражение укоризны: вот, мол, даже сегодня не дают ни минуты покоя.

Радусский пристально посмотрел на старика, затем сказал:

- Не знаю, может быть, я ошибаюсь: вы не пан ли Жолопович?

- Так точно, Ипполит Жолопович, к вашим услугам, - буркнул швейцар, сверкнув глазами из‑под насупленных бровей.

- Что за дьявольщина, почему на вас эта ливрея?

- Я служу здесь швейцаром, сударь.

- Господи, да что вы говорите! Ведь у вас был огромный магазин на рынке, один из самых крупных бакалейных магазинов в Лжавце. Как сейчас помню!

- Был магазин, - подтвердил Ипполит Жолопович, - но его уже нет.

- Что же случилось?

- Обыкновенная история у нас, купцов: обанкротился.

- Да что вы? И дошли до такой крайности, что пришлось браться за работу швейцара?

- И то еще хорошо… Мне и сюда, сударь, с трудом удалось устроиться. Что ж до банкротства, то я до сих пор еще с ним нг разделался. И сейчас еще на мне долги. Правда, небольшие, но все‑таки есть…

- Сочувствую от всей души, - сказал Радусский, протягивая старику руку.

Жолопович поклонился, но руки не подал.

- Ваша милость, - пробормотал он, - вы слишком добры… Мне, в моем положении… Что ни говори, слуга…

- Как вам не стыдно! Когда я был еще вот таким карапузом, мы у вас покупали цареградские стручки, леденцы и лакричные палочки. Я ведь здешний, хотя вы меня, разумеется, не знаете. Мой отец арендовал неподалеку отсюда поместье Немравое.

- Пан Радусский из Немравого? Эге - ге… Пан Радусский… Вашего покойного отца, сударь, я знавал. Помню… К праздникам он, бывало, брал у меня кое‑что из бакалеи, сахар, а случалось, и бочонок вина. А вы, сударь, откуда же к нам?

- О, я издалека.

Жолопович смотрел на него своими холодными глазами и молчал. Взгляд его выражал любопытство и удивление с примесью еле заметного неодобрения, точно перед ним был альбатрос с острова Борнео, тюлень или крокодил.

- Если у вас есть желание, пан Ипполит, посидите со мной, поговорим. Мне приятно вас видеть… от души говорю. Ни в самом Лжавце, ни во всех здешних местах у меня никого нет. Родные умерли, а вас я помню с детства, и вы - первый знакомый, которого я здесь встретил… Однако, послушайте, мне смертельно хочется есть, а в этом доме ничего нельзя достать. Не скажете ли вы мне, как попасть в ресторан?

- Гм… может, вы, сударь, не побрезгуете… ради такого дня. Хоть я сейчас и швейцар, но разговеться вам со мной можно. Сюда принести, или…

- Да что вы, право! Я сам готов напроситься к вам в гости. Идемте!

Жолопович повел Радусского за собой, предупредительно забегая вперед у каждой двери. Они спустились вниз, прошли через вестибюль во двор и попали в очень темный коридор. Старик отпер дверь и проводил гостя по лесенке в маленькую сырую каморку. Там стояла железная кровать, небольшой столик, покрытый скатертью и заставленный праздничной снедью. Придвинув к столу единственный стул, экс - купец усадил Радусского, а сам стал откупоривать какую‑то бутылку. Радусский окинул взглядом сырые стены, потом перевел глаза на оконце, прорезанное под самым потолком, и на кур, которые, тихо кудахтая, прогуливались за оконцем по двору. Жолопович до краев наполнил рюмки коньяком и, взяв в руки тарелочку с яйцом, произнес, сопя, длинный тост, доброй половины которого из‑за сопения не было слышно. Радусский в свою очередь пожелал ему всяких благ и после небольшой паузы попросил:

- А теперь, дорогой, расскажите, как это все случилось?

Старик, которого задели за больное место, беспокойно заерзал, налил себе вторую рюмку, опрокинул ее одним духом и только тогда ответил:

- Всему виной эта проклятая чугунка.

- Какая?

- Да вот эта наша лжавецкая железная дорога.

- Не понимаю! Новый вид транспорта обычно… ну… способствует расцвету промышленности.

- Расцвету промышленности, - повторил бывший купец, точно хотел затвердить это выражение. - Способствовал он или нет, я не знаю, но то, что мы тут все остались на бобах, это истинная правда.

- Да… но почему же?

- Потому, сударь мой, что в прежнее время Лжавец у нас был первый город на полторы губернии. Все товары в местечки и села шли от нас. Мы и цены устанавливали. А не нравится, говорили мы, так вали сам в Варшаву и доставляй товар сам в свою Козью Слободку. Так‑то. Вся шляхта, все, кто хотел получше одеться и покушать, покупали обувь, пальто, сюртуки, шубы, шапки в Лжавце, колониальные товары опять‑таки везли из Лжавца. Вы, сударь, учились здесь в школе, вы должны знать, что, к примеру, Джевинская улица была сплошь заселена сапожниками. Мастерская на мастерской, мастер на мастере, и у каждого по четыре, по шесть учеников. А что уж говорить о том, какие сапоги тачали эти мастера. Уж если сделает Винцентий Крупецкий непромокаемые сапоги, так охотник весь день может простоять по колено в болоте, и носки у него будут сухие.

- Это верно.

- То‑то же. А теперь? Что делает теперь Крупецкий, который с незапамятных времен занимался сапожным ремеслом? Верите, сударь, на паперти просит милостыню. И не то, чтобы водка его до сумы довела, нет. Другой, Ян Видзял, тот таки хлещет водку, ну и сидит у брата на шее, у которого в Камёнке есть клочок землишки. Валишкевич, правда, кое‑как еще держится с мальчишкой, но тоже с голоду помирает.

- Ну - ну…

- А на Джевинской улице теперь одни лавки! Евреи - не евреи, повыставляли "варшавскую" обувь в эдаких вот витринах! Башмачки как литые, сапожки- загляденье. Дешево, красиво. А что рвутся через две недели - это тоже верно. Ничего не поделаешь, промышленный расцвет…

- Видите ли, пан Жолопович, особенность крупной промышленности…

- То же самое и с портными. Простите, сударь, что не слушаю вас, все сам говорю. То же самое и с портными и со скорняками. Вы тут сейчас ни одного из прежних не встретите. Все новые - и вор на воре!

- Да неужто?

- Сударь, честью вас заверяю, что не лгу. Вор на воре.

- Ну, а как же с бакалейными магазинами? Вы разорились, но ведь были другие. Был, помню, магазин Хельблинга, потом Барштиновича, сестер Сепальских…

Назад Дальше