Затем они входят без спросу - попусту, впрочем, звонили бы они у дверей - в чей-то особняк, один из самых чинных на Бикон-стрит. Дом полон дрожащими звуками, нестройными и жалобными, то гулкими, будто гуденье органа, то еле слышными, как робкий лепет: кажется, некий дух, причастный к жизни исчезнувшей семьи, оплакивает свое внезапное сиротство в опустелых покоях и залах. А может быть, чистейшая из смертных дев замешкалась на земле, чтобы отправить панихиду по всему роду человеческому? Нет, не то! Это звучит Эолова арфа, игралище гармонии, сокрытой во всяком дыхании Природы, будь то дуновенье зефира или же ураган. Ничуть не изумившись, Адам и Ева восхищенно внимают стихийным аккордам - но ветер, растревоживший струны арфы, мало-помалу стихает, и они обращают внимание на великолепную мебель, на пышные ковры и на отделку покоев. Все это тешит их непривычный глаз, но сердцу ничего не говорит. Даже картины по стенам не вызывают особого любопытства: ведь живопись предполагает подмену и обман, чуждые первичной простоте миросознанья. Незваные гости проходят мимо череды фамильных портретов, но им и невдомек, что это мужчины и женщины, - столь нелепо они разодеты, столь чудовищно искажены их черты столетиями нравственной и физической немощи.
Случай, однако, являет им образы человеческой красы, свежевылепленные Природой. Вступая в роскошный покой, они с удивлением, хоть и без испуга, видят, как им навстречу движутся две фигуры. Не ужасно ли вообразить, что на белом свете остался кто-то еще, кроме них?
- Что это?! - восклицает Адам. - Моя прекрасная Ева, как можешь ты быть там и тут?
- А ты-то, Адам! - отзывается Ева в недоуменном восторге. - Ведь это, конечно, ты, такой статный и дивный. Но ты же рядом со мной! Мне хватит тебя одного - вовсе не надо, чтоб было двое!
Это чудо рождается из глубины высоких зеркал, и вскоре они его разгадывают, ибо Природа творит отраженья человеческих лиц в каждой лужице, а свой огромный лик отражает в недвижных озерах. Вдоволь наглядевшись на себя, они набредают в углу на изваяние ребенка, восхитительно близкое к идеалу, почти достойное стать провидческим подобием их будущего первенца. Скульптура на уровне совершенства естественнее картины, и кажется, будто ее породила сама натура, как лист или цветок. Мраморное дитя как бы скрасило нашей чете одиночество; к тому же в нем был намек на тайны прошлого и грядущего.
- Муж мой! - шепчет Ева.
- Что скажешь, моя дорогая Ева? - откликается Адам.
- Хотела бы я знать, одни ли мы на свете, - продолжает она, немного пугаясь мысли об иных существах. - Что за дивный малыш! Он живой или нет? Или только похож на живого, вроде наших отражений в зеркале?
- Как знать! - отвечает Адам, прижимая ладонь ко лбу. - Кругом сплошные тайны. Мне то и дело кажется, что вот-вот все станет понятнее, - да нет, не становится. Ева, Ева, неужто мы идем по следам существ, в чем-то подобных нам? Если так, то где же они? И почему тогда их мир для нас не пригоден?
- Все это ведомо лишь вышнему Отцу, - ответствует Ева. - Но я почему-то уверена, что мы не навечно одни. Как будет хорошо, если в нашей жизни появятся такие вот чудесные существа!
Они проходят по дому и везде распознают приметы человеческого бытия, теперь, в свете новой догадки, для них более любопытного. Повсюду явственны изящество и грация женщины, видны следы ее милых забот. Ева перебирает рукоделие в рабочей корзинке и по наитию сует в наперсток розовый кончик пальца. Она берет в руки вышивку, пламенеющую неживыми цветами; в одном из них красавица исчезнувшей расы оставила воткнутую иголку. Как жаль, что Судный День помешал окончить такое полезное дело! Еве почти что кажется, будто и она это сумеет. А вот открытое фортепьяно. Она небрежно трогает клавиши, и рождаются внезапные созвучия, стихийные, как аккорды Эоловой арфы; но в этих точно слышится праздничный танец ничем пока не отягощенной жизни. За какой-то невзрачной дверью обнаруживается метла, и Ева, которой не чуждо ничто женское, смутно чувствует некую надобность в ней. В другом покое они видят ложе с балдахином и прочее убранство роскошной спальни. Груда опавшей листвы пришлась бы им более кстати. Они входят в детскую и недоуменно разглядывают рубашечки и чепчики, башмачки и кроватку, где простыни еще хранят отпечаток маленького тельца. Адам едва замечает все эти пустяки; зато Ева впадает в глубокое раздумье, из которого ее нелегко вывести.
Буквально как на грех, здесь в особняке был назначен большой званый обед на тот самый день, когда всю семью вместе с гостями отозвали в неведомые сферы беспредельного пространства. Когда пробил роковой час, стол был уже накрыт и вся честная компания за него усаживалась. Адам и Ева без спросу явились на угощение; оно хоть и простыло, однако являло собой превосходнейший набор яств, лакомых для их земных предшественников. Вообразите же замешательство неприхотливой четы, пытающейся отыскать хоть что-нибудь для своей первой трапезы за столом, рассчитанным на самые взыскательные вкусы избранного общества. Посвятит ли их Натура в тайну тарелки черепахового супа? Придаст ли она им отваги, дабы посягнуть на олений окорок? Откроет ли им достоинства парижских паштетов с последнего парохода, пересекшего Атлантику? А не заставит ли она их, напротив, с омерзением отвернуться от рыбы, дичины и мясного, которые оскорбляют их свежее обоняние смрадом смерти и тлена? Пища? Да ни одно из этих кушаний им пищей не кажется.
По счастью, однако, на соседнем столе приготовлен десерт. Адам, чей аппетит и животное чутье острее, чем у Евы, обнаруживает эту приемлемую снедь.
- Вот, милая Ева, - восклицает он, - вот она, пища!
- Хорошо, - соглашается та с повадкой будущей хозяйки, - раз уж мы нынче были так заняты, сойдет и обед на скорую руку.
И Ева подходит к столу и берет из руки мужа краснощекое яблоко, словно искупая роковое подношение своей предшественницы нашему общему праотцу. Она вкушает его без греха и, будем надеяться, без пагубных последствий для потомства. Не излишествуя, они вволю насыщаются плодами - хоть и не райскими, однако ж взращенными из семян, посеянных в Эдеме. Так утоляют они свой первозданный голод.
- А что будем пить, Ева? - спрашивает Адам.
Ева рассматривает бутылки и графины: видя в них жидкость, она, естественно, думает, что за питьем дело не станет. Но никогда еще кларет, рейнвейн и мадера с их душистыми и тонкими ароматами не внушали такого отвращения.
- Фу, гадость! - восклицает она, понюхав несколько вин. - Нет, видно, те, прежние, были совсем другие: ни еда их, ни питье нам не годятся!
- Пожалуйста, дай мне вон ту бутылку, - просит ее Адам. - Если кто-то мог это пить, могу и я смочить горло.
Попеняв на его своеволие, Ева берет бутылку шампанского, но пугается внезапного хлопка пробки и роняет ее на пол. Пролитый напиток, шипя, выдыхается попусту. А если б они его отхлебнули - изведали бы то краткое помешательство, которым, будь оно вызвано нравственными или физическими причинами, люди пытаются возместить безмятежные и непреходящие отрады, утраченные в разладе с Природою. Наконец Ева находит в леднике стеклянный кувшин с водою, студеной и кристально чистой, будто сейчас из горного ключа. Питье это столь живительно, что они вопрошают один другого, уж не такая ли самая драгоценная влага струится в их жилах.
- А теперь, - молвит Адам, - надо нам заново попытаться разгадать, что это за мир и зачем мы сюда посланы.
- Как зачем? Чтобы любить друг друга! - восклицает Ева. - Разве этого мало?
- Конечно же, нет, - отвечает Адам, целуя ее. - И все-таки не знаю почему, но само собой разумеется, что у нас есть какое-то дело. Может быть, мы как раз и должны взобраться на небеса - ведь они куда прекрасней земли.
- Хорошо бы мы уже сейчас там оказались, - вздыхает Ева, - и нас бы не разделяли никакие дела и обязанности!
Они покидают гостеприимный особняк, и мы видим затем, как они спускаются по главной улице города. Часы на старой ратуше показывают ровно полдень, и в этот свой звездный миг биржа должна бы являть собой живейший символ единственно важного для множества былых обывателей жизненного занятия. Этому занятию положен конец. Улица обрела покой вечной Субботы, и даже мальчишка-газетчик не кидается к одинокой паре прохожих с грошовым приложением к "Таймс" или "Мейл" - полным отчетом о давешней ужасной катастрофе. Из всех застоев, какие знавали торговцы и перекупщики, этот наихудший, ибо, на их-то взгляд, обанкротилось само творенье. Да, что ни говори, а жаль. Жаль тех магнатов, которые только что стяжали вожделенное богатство! Жаль тех прозорливых дельцов, которые столько лет посвятили своей многосложной и хитроумной науке и едва овладели ею, как трубный глас возвестил вселенское банкротство! Неужто они были так беспечны, что не запаслись ни валютой страны, куда навеки отбыли, ни векселями, ни аккредитивами от неимущих землян к небесным казначеям?
Адам и Ева заходят в банк. Не беспокойтесь - вы, чьи сбереженья там хранятся. Теперь они вам больше не нужны. Не зовите полицию! Каменья мостовой и червонцы из сейфов равны в цене для этой бесхитростной четы. Они черпают пригоршнями яркое золото и для забавы подбрасывают монеты, глядя, как звонкая дребедень сыплется сверкающим дождем. Им невдомек, что каждый из этих желтых кружочков вчера еще имел колдовскую власть над людьми: приводил в трепет сердца и отуманивал нравственное чувство. Пусть же на миг замрут открыватели нашего прошлого. Они открыли движущую силу, сущий корень той напасти, что въелась в нутро человека и своей мертвой хваткой изничтожила его исконную природу. Но юным наследникам всех сокровищ земных эта напасть не страшна. Вот они, сокровища: кипы банкнот, чародейных кусочков бумаги, некогда способных единым духом воздвигать волшебные дворцы и творить всяческие гибельные чудеса, хотя сами-то они были всего лишь призраками денег, тенями тени. Как похожа эта сокровищница на разоренную пещеру колдуна: всевластный магический жезл изломан, блеск обаяния погас, и пол усеян разбитыми талисманами и безжизненными личинами, еще недавно - демонскими!
- И везде-то, милая Ева, - замечает Адам, - нам попадаются разные кучи мусора. Я уверен, что их громоздили нарочно - только вот зачем? А может быть, мы тоже нагромоздим. Что, если в этом и есть наше призвание?
- Ой, нет, нет, Адам! - протестует Ева. - Тогда уж лучше тихо сидеть и смотреть в небеса.
Они покидают банк, пожалуй, вовремя; задержались бы еще - и наверняка наткнулись бы на какого-нибудь скрюченного подагрика, старикашку-капиталиста, чья душа не сможет упокоиться нигде, кроме как в сейфе, возле своих сбережений.
Потом они заходят в ювелирный магазин. Им нравятся сверкающие каменья; Адам дважды обвивает чело Евы нитью прекрасных жемчужин и закалывает свой плащ великолепной алмазной брошью. Благодарная Ева радостно любуется собой в ближайшем зеркале, но вскоре, заметив вазу с букетом роз и других свежих цветов, отбрасывает бесценные перлы и украшает волосы более чарующими драгоценностями природы. Они пленяют ее не одной красотой, но и встречным трепетом.
- Конечно же, они живые, - говорит она Адаму.
- Да, наверно, - отзывается Адам, - и похоже, что им в этом мире так же неуютно, как нам.
Ни к чему неотступно следовать по пятам за нашими изыскателями, которым их Творец доверил вынести неосознанный приговор трудам и обычаям исчезнувшей расы. К этому времени они, наделенные быстрым и цепким разумом, начинают постигать назначение многих окружающих вещей. Догадываются они, например, что городские здания воздвигнуты не той созидательной волей, которая сотворила мир, а существами, отчасти подобными им самим, для собственного благоустройства. Но как им взять в толк, отчего помимо великолепных жилищ построены жалкие, убогие лачуги? Откуда у них возьмется представление о рабской зависимости? И скоро ли уразумеют они тот подавляющий и прискорбный, повсюду очевидный факт, что одни былые обитатели Земли купались в роскоши, а другие - огромное большинство - в поте лица своего добывали скудное пропитание? Отнюдь не к лучшему изменятся их сердца, прежде чем они поймут, что первозданный завет Любви полностью отвергнут, раз один брат нуждается в том, что в избытке есть у другого. Когда же ум их сможет это вместить, то у новых землян не станет особых причин превозноситься над прежними, забракованными.
Мало-помалу они выходят за черту города; и вот стоят на травянистой вершине холма, у подножия гранитного обелиска, указующего в небо, точно громадный перст, - зримый символ людского семейственного согласия, приснопамятной жертвы, принесенной в знак общего молитвенного благодарения. Величавая вышина монумента, его истовая простота и явная непричастность низменным нуждам так впечатляют Адама и Еву, что им видится за всем этим чувство куда более чистое, нежели то, какое думали выразить его создатели.
- Смотри, Ева, - молвит Адам, - это словно призыв к молитве.
- Так давай же помолимся, - откликается она.
Простим этим бедным детям, у которых нет ни отца, ни матери, их нелепую ошибку насчет смысла памятника, заложенного мужчиной и завершенного женщиной на достославной Банкер-хилл. Ведь что такое война, они знать не знают. И не могут сочувствовать отважным ревнителям свободы, покуда угнетение остается для них непостижимой тайной. А если бы им открылось, что эти мирные зеленые склоны были некогда усеяны трупами и обагрены кровью, их бы одинаково изумило и то, что какие-то люди когда-то учинили здесь побоище, и то, что их потомки торжественно увековечили память о кровопролитии.
Исполненные восхищенья, бредут они по зеленым лугам и вдоль берега тихой реки. На время отведем от них взгляд - и завидим их снова у крыльца серого каменного здания готической архитектуры, где от старого мира осталось лишь то, что он сам счел за благо запомнить, - возле книжной сокровищницы Гарвардского университета.
Дотоле ни одному студенту не доводилось наслаждаться таким одиночеством и такой тишиной, какая воцарилась теперь в глубинах библиотеки. Не очень-то, впрочем, понимают нынешние ее посетители, что за возможности им предоставлены. Однако же Адам озадаченно озирает длинные ряды корешков, стройные громады человеческих знаний, нависающих друг над другом с пола до потолка. Он берет увесистый том, который сам собой раскрывается у него в руках, как бы овеивая духом автора еще нетронутый, не запятнанный разум новоявленной смертной твари. Адам стоит и разглядывает ровные столбцы загадочных значков, словно вникая в них: ибо непонятный смысл страницы таинственно сроден его уму и тяготит, как вскинутое на плечи бремя. Что-то его даже мучительно смущает, он силится припомнить сам не ведая что. Ох, Адам, не спеши, не спеши - пройдет еще добрых пять тысяч лет, прежде чем ты наденешь очки и зароешься в книги!
- В чем тут дело? - произносит он наконец. - Знаешь, Ева, мне, право, будто нужнее всего разгадать тайну этой большой и тяжелой вещи с таким множеством тоненьких черточек внутри. Взгляни! Она смотрит мне в лицо, ну вот-вот заговорит!
По женскому наитию Ева раскрыла томик модного поэта, несомненно самого удачливого из земных стихотворцев: ведь его творения остались в чести, когда все великие искусники лиры канули в Лету. Но пусть призрак его не слишком ликует! Единственная дама на свете роняет книжку и весело смеется, глядя на озабоченного мужа.
- Дорогой Адам, - восклицает она, - какой ты задумчивый и грустный! Брось ты эту глупую вещь: если даже она и заговорит, незачем ее слушать. Давай разговаривать друг с другом, с небесами, с зеленой землей, с ее деревьями и цветами. Их наука лучше и нужнее для нас.
- Что ж, Ева, наверно, ты права, - отвечает Адам с легким вздохом. - И все-таки мне кажется, здесь нашлись бы ответы на те загадки, среди которых мы целый день блуждаем.
- А может быть, лучше и не искать ответов, - настаивает Ева. - Не знаю, по-моему, здесь словно бы нечем дышать. Коль ты меня любишь, пойдем отсюда!
Настояв на своем, она спасает его от таинственной книжной пагубы. Вот благодатное женское влияние! Побудь он там еще немного, покуда не отыскался бы ключ к библиотечным сокровищам - что не так уж невероятно: ведь рассудок у него человеческий, да вдобавок собственная хватка и проницательность, - и превратился бы в ученого, и грядущий хронограф нашего злополучного мира вскоре поведал бы о грехопадении второго Адама, вкусившего роковое яблоко с иного Древа Познания. Все ухищрения и измышления, мнимая мудрость, столь живо сходствующая с подлинной; все убогие истины, столь ущербные, что становятся обманчивей всякой лжи; все дурные принципы и злостные их порождения, гибельные примеры и превратные жизненные правила; все благовидные теории, обращавшие мир в морок, а людей - в тени; весь печальный опыт, который человечество стяжало за столько веков и из которого никогда не умело извлечь нравственных уроков на будущее, - все это нагромождение сокрушительной учености враз обрушилось бы на голову Адама. Ему бы только и осталось, что поднять бестолково оброненное нами жизненное бремя и пронести его еще немного.
А в своем блаженном неведении он все-таки внове порадуется нашему изношенному миру. Пусть даже он, как и мы, добром не кончит, зато хоть волен - а это вовсе не пустяк - ошибаться на свой страх и риск. И его литература, которая объявится с веками, не будет тысячекратным отзвуком нашей поэтической мысли, повторением образов, созданных нашими великими песнотворцами и повествователями; в ней зазвучат напевы, неслыханные на Земле, и скажутся достижения ума, чуждого нашим понятиям. Пускай же библиотечные тома покрываются многовековым слоем пыли, и в свой срок пусть обрушатся на них своды книгохранилища. Когда у потомков второго Адама накопится столько же своего мусора, тогда и настанет для них время перекапывать наши руины и сравнивать литературные свершения двух независимых рас.
Но мы заглядываем слишком далеко вперед. Видимо, это слабость тех, у кого за плечами большое прошлое. Вернемся лучше к новым Адаму и Еве, которым пока заменяют память смутные и зыбкие видения предбытия, и с них довольно счастья в настоящем.