- Нет. Мне нечего вам сказать.
- В каталажке - ваш приятель яки и лиценциат Берналь, посланец Каррансы. Вместе с ними будете ждать приказа о расстреле.
Сагаль встал.
Ни один из них не испытывал никаких чувств. Чувства каждого - на той, на этой ли стороне - были парализованы, раздавлены повседневным напряжением, непрестанной клепкой упорных боев. Они разговаривали автоматически, выключив эмоции. Полковник хотел получить сведения и давал возможность выбирать между свободой и расстрелом; пленный отказывался сообщить сведения: не Сагаль и Крус, а две сцепившиеся шестерни разных военных машин. Поэтому известие о расстреле было встречено пленным с абсолютным спокойствием. Правда, это спокойствие заставляло его осознать чудовищное равнодушие, с каким Он обрекал себя на смерть. И вот Он тоже встал, выпятил челюсть.
- Полковник Сагаль, мы долгое время подчинялись приказам, не имея возможности что-то сделать… такое, что позволило бы сказать: это делаю я, Артемио Крус; делаю по своей воле, не как офицер. Если вам надо убить, убейте меня как Артемио Круса. Вы уже говорили - все это кончается, мы устали. Я не хочу умирать как последняя жертва победы, и вы тоже, наверное, не хотите умирать как последняя жертва поражения. Я предлагаю вам драться на револьверах. Проведите черту посреди патио и выйдем навстречу друг другу с оружием в руках. Если вам удастся ранить меня до того, как я перейду черту, вы добьете меня. Если я перешагну черту и вы не попадете, вы меня отпустите.
- Капрал Паян! - крикнул Сагаль, сверкнув глазами. - Отведите его в камеру.
Потом повернулся лицом к пленному:
- Я не сообщу вам часа казни, сидите и ждите. Может, это будет через час, а может, завтра или послезавтра. И все же подумайте про то, что я вам сказал.
Лучи заходившего солнца, проникавшие сквозь решетку, золотили силуэты двух узников. Один из них ходил. Другой лежал на полу. Тобиас попытался прошептать что-то в знак приветствия; тот, что шагал по камере, повернулся к вновь вошедшему, едва только закрылась дверь и ключи капрала звякнули в замочной скважине.
- Вы - капитан Артемио Крус? Я Гонсало Берналь, парламентер главнокомандующего Венустиано Каррансы.
Берналь был в гражданском платье - в кашемировой куртке кофейного цвета с хлястиком на спине. И капитан взглянул на него так, как глядел на всех штатских, которые лезли в мясорубку войны: нехотя, с презрительным равнодушием. Но Берналь продолжал, вытерев платком свой широкий лоб и рыжеватые усы:
- Индеец совсем плох. У него сломана нога.
Капитан пожал плечами:
- Терпеть недолго.
- Что там слышно? - спросил Берналь, задержав платок у самых губ; слова прозвучали глухо.
- Всем нам всыплют свинца. Но когда - не говорят. Не пришлось помереть от простуды.
- И нет надежды, что наши подоспеют?
Он перестал ходить по камере. Глаза, инстинктивно сверлившие потолок, стены, решетчатое окно, земляной пол в поисках лазейки, остановились на этом новом враге, на лишнем соглядатае в камере.
- Воды тут нет?
- Яки всю выпил.
Индеец стонал. Он подошел к изголовью каменной скамьи, служившей кроватью, нагнулся к медному лицу. Его щека почти коснулась щеки Тобиаса, и впервые - так явственно, что Он невольно отпрянул назад, - перед ним возникло это лицо, которое всегда было только темным пятном, частью гибкого и быстрого тела войны, частью войска. А теперь оно, просветленное и страдальческое, казалось откровением. У Тобиаса было лицо, и Он видел это суровое страдальческое лицо. Сотни белых морщинок - от смеха, от гнева и от солнца - бороздили уголки век, исчерчивали широкие скулы. Толстые, выступающие вперед губы добро улыбнулись, а черные узкие глаза осветились мрачной и вдохновенной радостью.
- Значит, ты пришел, - сказал Тобиас на своем наречии; капитан научился его понимать, командуя солдатами-индейцами с гор Синалоа.
Он пожал нервно подрагивавшую руку яки:
- Да, Тобиас. Но сейчас важнее другое: нас расстреляют.
- Так должно быть. Так сделал бы и ты.
- Да.
Наступила тишина, солнце исчезло. Три человека должны были вместе провести ночь. Берналь бродил по камере. Капитан опустился на землю и что-то рисовал в пыли. Снаружи, в коридоре, зажглась керосиновая лампа и зачавкал стражник-капрал. С равнины потянуло холодом.
Снова поднявшись, Он подошел кдвери: толстые доски из неструганой сосны и маленькое оконце на высоте глаз. За оконцем поднимался дымок самокрутки, которую раскуривал капрал. Капитан ухватился руками за ржавые прутья решетки и смотрел на приплюснутый профиль своего стража. Черные клоки волос торчали из-под брезентовой фуражки, щекотали скулы, голые и квадратные. Пленный ждал ответного взгляда; капрал ответил молчаливым кивком: "Чего надо?" - и взмахом руки. Другая рука по привычке сжала карабин.
- Уже есть приказ на завтра?
Капрал глядел на него желтыми узкими глазами. И не отвечал.
- Я нездешний. А ты?
- Сверху, с гор, - проговорил капрал. - А что это за место?
- Какое?
- Где нас расстреляют. Что видно-то оттуда?
- Что видно?
Только сейчас вспомнил Он, что всегда смотрел вперед, с той самой ночи, когда пересек горы, бросив старый дом под Веракрусом. С тех пор назад не оглядывался. С тех пор полагался только на себя, только на свои собственные силы… А сейчас… не смог удержаться от глупого вопроса - что за место, что там видно? Наверное, просто для того, чтобы избавить себя от подступавших воспоминаний, от внезапной тоски по тенистым папоротникам и медленным рекам, по вьюнкам над хижиной, по накрахмаленной юбке и мягким волосам, пахнущим айвой.
- Вас отведут в задний патио, - говорил капрал, - а видно… Чего там видать? Стенка, голая, высокая, вся пулями исковырянная - кто сюда попадет, всех…
- А горы? Горы видно?
- Правду сказать - не помню.
- И многих ты тут… видел?..
- У-ух…
- Небось кто стреляет, больше видит, чем тот, кого…
- А сам ты разве никогда не расстреливал?
"Да, но никогда не представлял себе, не задумывался о том, что можно что-то чувствовать, что можно тоже когда-нибудь влипнуть… Поэтому нечего тебя расспрашивать, верно? Ты убивал, как и я, не оглядываясь. Поэтому никто не знает, что тут чувствуют, и никто ничего не расскажет. Вот если бы можно было вернуться оттуда, рассказать, что значит услышать залп, ощутить удары пуль в грудь, в лицо. Если бы рассказать всю правду, может, мы больше не стали бы убивать, никогда. Или, наоборот, каждый стал бы плевать на смерть… Может, это страшно… А может, так же просто, как родиться… Что знаем мы с тобой оба?")
- Слышь, капитан, галуны тебе более не понадобятся. Отдай мне.
Капрал просунул руку сквозь решетку, а Он повернулся к двери спиной. Стражник засмеялся, хрипло и глухо.
Яки стал что-то нашептывать на своем языке, и Он медленно пошел к каменному ложу, потрогал горячий лоб индейца, прислушался. Речь лилась плавно, как песня.
- О чем он?
- Рассказывает. Как правительство отняло у них вековечные земли. Как они дрались, чтобы их отстоять. Тогда пришла федеральная армия и стала рубить руки мужчинам, ловить их в горах. Как привели всех вождей-яки на высокую гору и сбросили в море с камнем на шее.
Яки говорил с закрытыми глазами:
- Тех, кто остался в живых, погнали длинным-предлинным караваном, погнали в чужие края, погнали на Юкатан, погнали из Синалоа.
Как шли они к Юкатану, как женщины, старики и дети их племени падали замертво на дороге. Те, кому удалось дойти до хенекеновых плантаций, продавались, словно рабы, разлучались с женами. Как заставляли женщин жить с китайцами, чтобы они забыли свой язык и нарожали побольше работников…
- Но я вернулся, вернулся. Как только узнал, что война, я вернулся с моими братьями, вернулся воевать за правду. - Яки тихо засмеялся.
Берналь, скрестив руки на груди, казалось, выискивал в темной и холодной ночи, там, за высокой решеткой, отсвет луны. Иногда до них долетал из деревни монотонный стук молотка. Выли собаки. За стеной слышались приглушенные голоса. Он стряхнул с кителя пыль и подошел к молодому лиценциату.
- Сигареты есть?
- Да… Вроде… Вот.
- Дай индейцу.
- Я давал. Мои ему не по вкусу.
- А свои у него есть?
- Кажется, кончились.
- Наверное, у солдат есть карты.
- Нет, я, пожалуй, не смогу отвлечься. Едва ли…
- Спать хочешь?
- Нет.
- Ты прав. Нечего время терять.
- Думаешь - пожалеем?
- О чем?
- О том, что время теряли…
- Да, смешно.
- Вот именно. Лучше вспоминать. Говорят, это приятно - вспоминать.
- Не так много прожито.
- Согласен. Тут в выигрышном положении яки. Поэтому, значит, ты и не склонен разговаривать.
- Да. Нет, не совсем тебя понял…
- Я говорю, у яки есть много, о чем вспомнить.
- Может, по-ихнему и немного.
- Хотя бы об этом пути, из Синалоа. О чем он только что рассказывал.
- Да.
- Рехина…
- А?
- Нет, я так. Перебираю имена.
- Тебе сколько лет?
- Скоро двадцать шесть. А тебе?
- Двадцать девять. Мне тоже в общем нечего вспомнить. А ведь жизнь в последние годы была такой сумбурной, такой переменчивой…
- Интересно, когда же люди начинают вспоминать свое детство, а?
- Детство… Нет, это тяжело.
- Знаешь? Мы тут разговариваем…
- Ну?
- Ну, я припомнил какие-то имена. А они меня уже не волнуют, ничего не говорят…
- Скоро рассвет.
- Не стоит думать.
- Спина вся мокрая, от пота.
- Дай-ка сигару. Эй, слышишь?
- Прости. Вот. Может, ничего и не почувствуем.
- Так говорят.
- Кто говорит, Крус?
- Понятное дело - кого убивают.
- Ты-то - как?
- Хм……..
- Почему ты не думаешь о?..
- О чем? О том, что все пойдет по-старому, хоть нас и не будет?
- Нет - ты не хочешь думать о прошлом. Я думаю сейчас о всех тех, кто уже умер в революцию.
- Почему же. Я помню Буле, Апарисио, Гомеса, капитана Тибурсио, Амарильяса… Других тоже.
- Готов держать пари, что не назовешь и двадцати имен. И не только своих. А как звали всех убитых? Нет, не только в эту революцию - во всех революциях, во всех войнах. И даже умерших в своей постели. Кто о них помнит?
- Дай-ка спичку. Слышишь?
- Прости.
- Вот и луна.
- Хочешь взглянуть на нее? Если встанешь мне на плечи, сможешь…
- Нет. Ни к чему.
- Пожалуй, это хорошо, что у меня забрали часы. - Да.
- Я хочу сказать - чтобы не смотреть на них.
- Понимаю.
- Ночь мне всегда казалась… казалась длиннее…
- Проклятая вонючая дыра.
- Погляди на яки. Уснул. Хорошо, что никто из нас не струсил.
- Пошел второй день, как мы тут.
- Кто знает. Могут войти с минуты на минуту.
- Нет. Им нравится эта игра. Всем известно, что расстреливают на рассвете. А им хочется поиграть с нами.
- Значит, он не такой скорый на решения?
- Вилья - да. Сагаль - нет.
- Крус… Ну разве это не абсурд?
- Что?
- Умереть от руки одного из каудильо и не верить ни в кого из них..
- Интересно, возьмут нас сразу всех или поодиночке?
- Проще одним махом, не так ли? Ты ведь военный. А тебя как сюда занесло?
- Я тебе расскажу сейчас одну вещь. Ей-богу, умрешь со смеху.
- Какую вещь?
- Я бы не рассказал, если бы не был уверен, что отсюда не выйду, Карранса послал меня парламентером с единственной целью - чтобы они схватили меня и были виновны в моей смерти. Он вбил себе в голову, что мертвый герой ценнее живого предателя.
- Ты - предатель?
- Смотря как это понимать. Ты, например, воевал не думая. Исполнял приказы и никогда не сомневался в своих вождях.
- Ясно. Главное - выиграть войну. А ты разве не за Обрегона и Каррансу?
- С таким же успехом я мог быть за Сапату или за Вилью. Я не верю ни в кого.
- Ну и как же? …
- В этом вся драма. Кроме них никого нет. Не знаю, помнишь ли ты, как было в начале, совсем недавно. Это кажется уже таким далеким… Тогда речь шла не о вождях. Тогда все вершилось, чтобы возвеличить всех, а не кого-то одного.
- Ты хочешь, чтобы я хаял воинскую верность наших людей? Нет, революция - это верность вождям.
- Вот именно. Даже яки, который сначала шел воевать за свои земли, теперь сражается только за генерала Обрегона и против генерала Вильи. Нет, раньше было иначе - до того, как благое дело выродилось в войну группировок. В деревне, по которой прокатывалась революция, крестьяне освобождались от долговой кабалы, богатеев-спекулянтов экспроприировали, политические заключенные выходили на волю, а старые касики лишались своих привилегий. Теперь посмотри, что творит тот, кто сам верил в революцию, чтобы освободить народ, а не плодить вождей.
- Еще будет время…
- Нет, не будет. Революция начинается на полях сражений, но как только она изменяет своим принципам - ей конец, если она даже будет еще выигрывать сражения. Мы все в ответе за это. Мы позволили расколоть себя и увлечь людям алчным, властолюбивым, посредственным.
Те, кто хочет настоящей революции, бескомпромиссной, без всяких скидок, - к сожалению, люди невежественные и кровожадные. А интеллигенты хотят революцию половинчатую, которая не затронет их интересов, не помешает им благоденствовать, жить в свое удовольствие, заменить собою элиту дона Порфирио. В этом драма Мексики. Вот я, например. Всю жизнь читал Кропоткина, Бакунина, старика Плеханова, с детских лет возился с книгами, спорил, дискутировал. А настал час, и я пошел за Каррансой, потому что он показался мне человеком разумным, которого можно не бояться. Видишь, какой я слизняк? Я боюсь голодранцев, боюсь Вилью и Сапату… - "Всегда я буду человеком неприемлемым, тогда как люди, ныне приемлемые, таковыми останутся навсегда…" - Да. Вот именно.
- Душу перед смертью выворачиваешь…
- "Мой основной недостаток - это любовь к фантазиям, к невиданным авантюрам, к свершениям, которые открывают бескрайний и удивительный горизонт…" - Да. Вот именно.
- Почему ты никогда не говорил обо всем этом там, на воле?
- Я говорил об этом с тридцатого года и Лусио Бланко, и Итурбе, и Буэльне, и всем честным военным, которые никогда не стремились стать каудильо. Поэтому они не сумели помешать козням старика Каррансы, который всю свою жизнь только и знал, что сеял раздоры и плел интриги. А иначе у него у самого вырвали бы кусок изо рта. Потому этот старый вахлак и возвеличивал всякую шушеру, всяких Пабло Гонсалесов, которые не могли его затмить. Так он расколол и революцию, превратил ее в войну группировок.
- Из-за этого тебя послали в Пералес?
- С поручением убедить вильистов сдаться. Будто мы не знаем, что они разбиты и бегут и что в панике хватаются за оружие при виде первого встречного карранклана. Старик не любит пачкать руки. Предпочитает поручать грязную работу своим врагам. Эх, Артемио, такие люди не под стать своему народу и своей революции.
- Почему ты не переходишь к Вилье?
- К другому каудильо? Побыть, поглядеть, сколько он протянет, а потом перебежать к следующему и так далее, пока не очутишься у какой-нибудь другой стенки под другим ружьем?
- Но на этот раз ты спасся бы…
- Нет… Поверь мне, Крус, мне хотелось бы спастись, вернуться в Пуэблу. Увидеть жену, сына - Луису и Панчолина. И сестренку Каталину - она такая беспомощная. Увидеть бы отца, моего старого дона Гамалиэля - он так благороден и так слеп. Попытаться бы объяснить ему, зачем я ввязался во всю эту историю. Отец никогда не понимал, что существует моральный долг, который необходимо выполнить, хотя и знаешь заранее, что ждать нечего. Отец признавал раз и навсегда заведенный порядок: усадьба, завуалированный грабеж, все такое… Хоть бы нашелся кто-нибудь, кого можно было бы попросить пойти к ним и передать что-нибудь от меня. Но отсюда никто не выйдет живым, я знаю. Нет. Все играют в жуткую игру "кто кого". Мы ведь живем среди убийц и пигмеев, потому что каудильо покрупнее милует лишь мелюзгу, чтобы удержать место под солнцем, а каудильо помельче должен угробить крупного, чтобы пролезть вперед. Эх, жаль, Артемио. Как нам нужно то, чего мы лишаемся, и как не нужно это губить. Не того мы хотели, когда делали революцию со всем народом в десятом… А ты смотри, решай. Когда уберут Сапату и Вилью, останутся только два вождя - твои теперешние начальники. С кем пойдешь?
- Мой командир - генерал Обрегон.
- Уже выбрал, тем лучше. Видно, дорожишь жизнью. Видно…
- Ты забываешь, что мы будем расстреляны.
Берналь от неожиданности рассмеялся - мол, рванулся в небо и забыл, что прикован. Сжав плечо товарища по камере, сказал:
- Проклятые политические влечения! Или, может быть, тут интуиция? Почему, скажем, не идешь с Вильей ты?
Он не мог разглядеть в темноте выражение лица Гонсало Берналя, но ему чудились насмешливые глаза, самоуверенная поза этого ученого лиценциатика, из тех, что и воевать-то не воевали - только языки чешут, в то время как они, солдаты, выигрывают сражения. Он резко отстранился от Берналя.
- Что с тобой? - улыбнулся лиценциат.
Капитан угрюмо хмыкнул и раскурил потухшую сигарету.
- Нечего зря болтать, - процедил Он сквозь зубы. - Хм. Сказать тебе по правде? Меня тошнит от слюнтяев, которые раскупориваются, когда их никто не просит, а тем более - в свой смертный час. Помолчите-ка, уважаемый, или говорите про себя, сколько влезет, а я не хочу распускать слюни перед смертью.
В голосе Гонсало зазвенели металлические нотки:
- Видишь ли, приятель, мы - трое обреченных. Яки рассказал нам свою жизнь…
И поперхнулся от гнева, от гнева на самого себя: незачем было позволять себе исповедоваться и философствовать, открывать душу человеку, который того не стоит.
- Яки прожил жизнь мужчины. Имеет право.
- А ты?
- Воевал - и все. Если и было что-то еще, не помню.
- Любил ведь женщину…
Он сжал кулаки.
- …имел родителей; может быть, у тебя даже есть сын. Нет? А у меня есть, Крус. И я верю, что прожил жизнь по - настоящему, и хотел бы выйти на свободу и продолжать жить. А ты - нет? Разве не хотелось бы тебе сейчас ласкать…
Голос Берналя сорвался, когда Он набросился на него в темноте, вцепился обеими руками в лацканы кашемировой куртки и, не говоря ни слова, с глухим рычанием стал бить об стену своего нового врага, вооруженного идеями и добрыми словами, всего-навсего повторявшего тайную мысль его самого, узника, капитана Круса: что будет после нашей смерти? А Берналь, невзирая на жестокую тряску, повторял:
- …если бы нас не убили? Нам нет и тридцати… Что стало бы с нами? Мне еще столько хочется сделать…
Пока наконец Он, обливаясь потом, тоже не зашептал прямо в лицо Берналя:
- …все пойдет по-старому, понял? Будет всходить солнце, будут рождаться мальчишки, хотя и ты и я будем трупами, понял?