Том 5. Набоб. Сафо - Альфонс Доде 15 стр.


- Черт побери! - шепнул Помпончик г-же Польж. - Это валах.

Маленький голубой ярлычок, подвешенный, как в приютах, на самом верху колыбели, удостоверяет национальность ребенка: "молдаво-валах". Надо же было случиться, чтобы внимание г-на де Лаперьера остановилось именно на этом ребенке!.. О, эта несчастная головка, покоящаяся на подушке в сбившемся набок чепце, с острым носиком, с полуоткрытым ртом, откуда вырывается короткое, прерывистое дыхание, какое бывает у новорожденных или умирающих!

- Он болен? - тихо спрашивает г-н секретарь приблизившегося к нему директора.

- Нисколько, - отвечает наглый Помпончик и, подойдя к колыбели, заигрывает с ребенком.

Стараясь придать нежность своему грубому голосу, он бурчит:

- Ну, как дела, старина?

Вырванный из забытья, вынырнув из готового поглотить его мрака, малыш открывает глаза и с грустным равнодушием смотрит на склонившиеся к нему лица, потом снова возвращается к своим сновидениям, которые больше привлекают его, чем действительность, судорожно сжимает сморщенные ручонки и испускает едва слышный вздох. Вечная, неразгаданная тайна! Кто скажет, зачем он явился на этот свет? Чтобы страдать два месяца и навсегда уйти из него, ничего не увидев, ничего не поняв. Никто так и не услышал звука его голоса.

- Как он бледен! - прошептал г-н де Лаперьер, сам побелев, как мел.

Набоб тоже стал мертвенно-бледен. В огромном зале повеяло холодом. Директор развязно пояснил:

- Это от освещения… Мы все здесь зеленые.

- Конечно, конечно, - обрадовался Дженкинс, - это отсветы пруда!.. Потрудитесь взглянуть, господин секретарь.

Он подводит г-на де Лаперьера к окну и показывает пруд, в который ивы окунают свои ветви. Г-жа Польж тем временем поспешно задергивает занавеску, чтобы укрыть за ней почившего вечным сном маленького валаха.

Надо как можно скорее продолжить осмотр, чтобы изгладить неприятное впечатление.

Г-ну де Лаперьеру сначала показывают великолепную прачечную с лоханями, сушильнями, термометрами, огромными, полированного ореха, шкафами, полными чепчиков и распашонок, занумерованных и перевязанных дюжинами. Как только белье нагрето, кастелянша передает его через окошко кормилице, которая оставляет взамен номерок. Каждая мелочь говорит о том, что здесь царит образцовый порядок; все, даже свежий запах стирки, создает впечатление, что вы находитесь в здоровой обстановке, в деревне. Белья здесь хватит на пятьсот детей. Вот сколько питомцев могут вместить Вифлеемские ясли, и все здесь устроено соответственно: огромная аптека, сверкающая стеклянными банками и латинскими надписями, с мраморными ступками по углам, гидротерапия с большими каменными бассейнами и новенькими ваннами, гигантская аппаратура с поперечными трубами всевозможных размеров для нисходящего и восходящего душа, бьющего дождем, струей или каскадом, кухни, снабженные великолепными медными котлами со шкалами и экономическими плитами, которые отапливаются углем и газом. Дженкинс захотел создать образцовое учреждение, и сделать это было нетрудно, так как все можно поставить на широкую ногу, когда в деньгах нет недостатка. Чувствовались также опыт и железная рука "нашей благоразумнейшей надзирательницы", заслуги которой директор счел своим долгом публично отметить.

И тут начинаются взаимные поздравления. Г-н де Лаперьер, восхищенный устройством яслей, поздравляет доктора Дженкинса с его бесподобным творением, Дженкинс восторгается деятельностью своего друга Пондевеза, который, в свою очередь, благодарит г-на де Лаперьера за то, что он удостоил своим посещением Вифлеемские ясли. Добрый Набоб присоединяет свой голос к хору расточаемых похвал и для каждого находит ласковое слово. Тем не менее он несколько удивлен, что в такой момент никто не выразил и ему благодарности. Правда, лучшая благодарность ждет его 16 марта на первой странице "Журналь офисьель" в декрете, который уже сверкает перед его глазами и заставляет коситься на петлицу сюртука.

Шествуя по длинному коридору, посетители и директор обмениваются любезностями, и голоса их звучат пошло и елейно. Вдруг невероятный шум прерывает беседу, заставив гостей остановиться. Слышится неистовое кошачье мяуканье, мычание, вой дикарей, пляшущих вокруг столба пыток, отчаянный рев, повторяемый эхом и становящийся все сильнее и протяжнее под высокими сводами коридора. Шум этот то возрастает, то утихает, неожиданно прекращается и снова поднимается с необыкновенным единодушием. Г-н секретарь встревожен, вопросительно озирается. Дженкинс дико вращает глазами.

- Продолжим наш осмотр, - предлагает на этот раз слегка смущенный Пондевез, - я знаю, в чем дело.

Он - то знает, в чем дело, но и р-н де Лаперьер тоже хочет знать, прежде чем Пондевез успел подойти, секретарь толкает массивную дверь, за которой звучит этот страшный концерт.

В грязной конуре, которой не коснулась уборка, так как показывать ее не собирались, на матрацах, брошенных на голый пол, лежали не то десять, не то двенадцать уродцев под охраной пустого стула с начатым вязаньем и кувшина с отбитым носиком, полным до краев глинтвейном, кипевшим на дымившейся печурке. Этих шелудивых, покрытых струпьями детишек, изгоев Вифлеемских яслей, запрятали в глубину отдаленной каморки, приказав "сухой кормилице" укачивать их, успокаивать, в случае необходимости даже сесть на них, лишь бы не дать им кричать, но деревенская женщина, глупая и любопытная, бросила своих питомцев, чтобы поглазеть на роскошную карету, стоявшую во дворе. Стоило ей отойти, как спеленутым младенцам надоело горизонтальное положение. Красные, покрытые сыпью детишки устроили этот оглушительный концерт: они не утратили сил - их спасала и питала сама болезнь. Беспомощные, барахтаясь, как опрокинутые на спину жуки, работая бедрами и локтями, одни из них валились набок и никак после этого не могли распрямиться, другие задирали свои окоченевшие спеленутые ножки. Все они замерли и смолкли, увидев, что раскрывается дверь, но трясущаяся бородка г-на де Лаперьера сразу успокоила, ободрила их, и они залились пуще прежнего. Среди все возраставшего шума с трудом можно было расслышать объяснения директора:

- Этих детей изолировали… Зараза… Накожные болезни…

Г-ну секретарю больше ничего не требуется. Проявив несравненно меньше мужества, чем Бонапарт при посещении чумного лазарета в Яффе, он бросается к дверям и, растерявшись от страха, хочет что-то сказать, но, не найдя подходящих слов, бормочет с натянутой улыбкой:

- Они о-чень ми-лы…

На этом осмотр закончился. Все собрались в гостиной нижнего этажа. Г-жа Польж распорядилась, чтобы туда подали закусить. В Вифлеемских яслях погреб набит бутылками с вином. Свежий воздух и ходьба по всем этажам возбудили у старичка из Тюильри такой аппетит, какого он давно уже не испытывал. Он болтает, смеется с чисто деревенской непринужденностью, а перед самым отъездом, когда все встают, поднимает, тряся головой, свой бокал за процветание "Ви-фле-ема!". Все растроганы, чокаются друг с другом. Потом гости садятся в карету, и она катит по длинной липовой аллее, за которой садится, не отбрасывая лучей, красное холодное солнце. После их отъезда в парке снова воцаряется зловещая тишина. Густые бесформенные тени скопляются в лесной поросли, забираются в дом, мало-помалу заполняют аллеи и площадку в парке. Вскоре все погружается во мрак. Блестят только буквы, полные иронии, над воротами, да там, в окне второго этажа, светится красная мерцающая восковая свеча, зажженная у изголовья маленького покойника.

"Декретом от 12 марта 1865 года доктор Дженкинс, основатель и председатель Вифлеемских яслей, по представлению министра внутренних дел награждается за свою самоотверженную деятельность по оказанию помощи ближним императорским орденом Почетного Легиона".

Прочтя эти строки на первой странице "Журналь офисьель" утром 16-го числа, бедный Набоб почувствовал головокружение.

Как же так?

Орден получил не он, а Дженкинс!

Он два раза перечел сообщение, не веря своим глазам. В ушах у него звенело. Буквы плясали, двоились, плавали в красных кругах, словно на ярком солнце. Он был так убежден, что увидит свое имя в газете; еще накануне Дженкинс с такой уверенностью сказал ему: "Все в порядке", - что ему все еще казалось, что его обманывает зрение. Но нет, в декрете стояло имя Дженкинса… Удар был сокрушительный, он поражал в самое сердце, он казался пророческим, как первое предостережение судьбы. Жансуле особенно болезненно воспринял его, потому что он уже много лет не испытывал неудач и считал, что он стоит выше обыкновенных смертных. Набоб был жестоко оскорблен в своих лучших чувствах.

- Что вы на это скажете?.. - обратился он к де Жери, когда тот, как обычно, вошел утром в его спальню и застал его сильно расстроенным, с газетой в руках. - Читали "Офисьель"? Меня там нет.

Он пытался улыбнуться, но черты его лица исказились, как у ребенка, с трудом удерживающего слезы. Затем с той откровенностью, которая многих к нему располагала, он сказал:

- Меня это очень огорчило!.. Я так на это рассчитывал!

Не успел он произнести эти слова, как дверь распахнулась и влетел запыхавшийся, взволнованный Дженкинс.

- Это - безобразие! - бормотал он. - Невероятное безобразие! Этого не должно быть, этого не будет!

Язык у него заплетался, он торопился все высказать сразу, потом, отказавшись от попытки найти подходящие слова, бросил на стол коробочку из шагреневой кожи и большой конверт, на которых стояла печать императорской канцелярии.

- Вот мой орден и диплом… Они принадлежат вам, мой друг… Я не имею права на них.

В сущности, этот жест ровно ничего не значил. Если бы Жансуле вздумал украсить свою петлицу, орденской лентой, его привлекли бы к судебной ответственности за незаконное ношение знаков отличия. Но не всегда можно требовать логики от эффектной театральной сцены, которая в данном случае привела к сердечным излияниям, объятиям, к борьбе великодушия, после чего Дженкинс положил орден и диплом к себе в карман, говоря, что будет протестовать в газетах… Набобу снова пришлось его удерживать:

- Ни в коем случае, безрассудный вы человек!.. Это может мне повредить в дальнейшем… Кто знает, а вдруг пятнадцатого августа…

- О, что касается этого!.. - воскликнул Дженкинс, ухватившись за эту мысль, и, воздев руки к небу, как на картине Давида "Клятва", торжественно заявил: - Я даю священную клятву…

На этом дело и кончилось. За завтраком Жансуле ни словом не обмолвился о декрете и был весел, как всегда. Хорошее расположение духа не изменяло ему в течение целого дня. А де Жери, которому происшедшая сцена раскрыла самую сущность Дженкинса, а также причину насмешек Фелиции Рюис, ее еле сдерживаемый гнев, когда она заговаривала о докторе, тщетно спрашивал себя, каким образом он мог бы разъяснить своему патрону всю глубину лицемерия ирландца. А между тем ему следовало бы знать, что южане, люди восторженные, с душой нараспашку, даже в пылу увлечения не бывают полностью ослеплены, что они никогда не теряют здравого смысла. Вечером Набоб раскрыл свою потрепанную записную книжку с надорванными уголками, где он в продолжение десяти лет отмечал свои миллионные операции, записывая лишь ему одному понятными иероглифами барыши и расходы. Он на несколько минут углубился в подсчеты, потом, повернувшись к де Жери, спросил:

- Знаете, дорогой Поль, чем я сейчас занимался?

- Нет, не знаю, господин Жансуле.

- Я только что подсчитал, - взгляд, искрившийся лукавством, типичный для южанина, словно подсмеивался над его же собственной добродушной улыбкой, - я подсчитал, что награждение Дженкинса орденом обошлось мне в четыреста тридцать тысяч франков.

Четыреста тридцать тысяч франков! И это еще не конец…

IX
БАБУСЯ

Три раза в неделю, как только наступал вечер, Поль де Жери отправлялся на урок счетоводства к г-ну Жуайезу. Занятия происходили в столовой, смежной с маленькой гостиной, где он увидел всю семью, когда впервые пришел сюда. Вот почему, знакомясь с тайнами дебета и кредита и не отрывая глаз от своего учителя в белом галстуке, он все же помимо своей воли прислушивался к доносившемуся из-за двери легкому жужжанию трудолюбивого улья, сожалея о том, что не видит прелестных головок, склонившихся под лампой. Г-н Жуайез никогда ни единым словом не упоминал о дочерях. Так же ревниво оберегая своих милых "барышень", как дракон охраняет заключенных в башню прекрасных принцесс, под влиянием чрезмерной отцовской любви рисуя себе самые фантастические картины, г-н Жуайез настолько сухо отвечал на расспросы своего ученика, осведомлявшегося о молодых особах, что Поль де Жери перестал заговаривать о них. Он только удивлялся, что ни разу не встретил Бабуси, о которой г-н Жуайез упоминал при всяком удобном случае, по поводу малейшего события в их семье, Бабуси, которая витала над всем домом как олицетворение царившего в нем порядка и покоя.

Такая необщительность со стороны почтенной дамы, которая, конечно, давно вышла из того возраста, когда можно опасаться излишней предприимчивости молодых людей, казалась ему чрезмерной. Что же касается уроков, то ими он был вполне удовлетворен: объяснения отличались ясностью, наглядный метод, применяемый преподавателем, ему нравился. Правда, у г-на Жуайеза был один недостаток: порой он погружался в раздумье, прерываемое неожиданными восклицаниями и междометиями, вылетавшими, как ракеты. В остальном это был отличный педагог, умный, терпеливый и добросовестный. Поль привыкал разбираться в сложном лабиринте бухгалтерских записей и решил, что должен втим удовольствоваться, не стремясь к большему.

Однажды около девяти часов вечера, когда молодой человек поднялся с места, собираясь откланяться, г-н Жуайез попросил оказать ему честь и выпить чашку чаю в кругу его семьи, как это было принято у них еще со времен бедной г-жи Жуайез, урожденной Сент-Аман, принимавшей некогда своих друзей по четвергам. С тех пор как она умерла и их материальное положение изменилось, они растеряли друзей, но все же сохранили свои скромные еженедельные приемы. Поль принял приглашение, и старик, приоткрыв дверь, крикнул:

- Бабуся!..

В коридоре послышались легкие шаги, и вслед за тем показалось личико двадцатилетней девушки, обрамленное густыми, пышными темными волосами. Де Жери в изумлении взглянул на г-на Жуайеза.

- Это и есть Бабуся?

- Да, мы так ее прозвали, когда она была еще маленькая. В чепце, обшитом рюшами, с авторитетным видом старшей она очень забавляла нас своей рассудительностью… Мы находили, что она очень похожа на свою бабушку. Так и утвердилось за ней это прозвище.

Тон славного старика давал понять, что в присвоении старушечьего имени очаровательному молодому существу он не находил ничего противоестественного. Все в доме придерживались того же мнения. Девицы Жуайез, подбежавшие к отцу и сгруппировавшиеся вокруг него, почти как на витрине у входных дверей, и старая служанка, поставившая на стол в гостиной, куда все перешли, великолепный чайный сервиз - последние остатки былой роскоши, - все называли девушку Бабусей, а та ни разу не выразила неудовольствия, словно из-за этого благословенного имени любовь всех ее близких приобретала известную почтительность, которая льстила ей и придавала ее высокому авторитету особый оттенок покровительственной нежности.

Потому ли, что со словом "бабуся" у него был связан дорогой образ, к которому он с малых лет относился с благоговением и любовью, но только де Жери почувствовал к этой девушке невыразимое влечение. Это чувство не походило на внезапный удар в самое сердце, нанесенный ему той, другой, на душевное смятение, при котором желание убежать, спастись от чар сливается с неизменной грустью, испытываемой наутро после бала, когда люстры погашены, звуки музыки смолкли и аромат цветов испарился в ночи. Глядя на эту девушку, которая с заботливостью доброй хозяйки, стоя, наблюдала за семейным столом, окидывая своих "детей", своих "внучат" взглядом, преисполненным деятельной любви, у него явился соблазн узнать ее поближе, стать ее другом, ее старым другом, поверить ей то, в чем он признавался только самому себе. И когда она протянула ему чашку чаю без светского жеманства и салонных любезностей, ему захотелось сказать ей, как говорили остальные: "Благодарю вас. Бабуся" - и вложить в эти слова всю свою душу.

Вдруг раздался непринужденный, громкий стук, заставивший всех встрепенуться.

- А вот и господин Андре… Элиза! Налей ему чашку чаю. Яйя, печенье!..

Между тем мадемуазель Анриетта, третья девица Жуайез, унаследовавшая от матери, урожденной де Сент-Аман, влечение к светскости, по случаю прихода гостей бросилась зажигать две свечи у фортепьяно.

- Пятое действие закончено!.. - крикнул с порога новый гость, но тут же смолк. - Ах, извините!..

Он явно смутился при виде незнакомца. Г-н Жуайез представил молодых людей друг другу.

- Господин Поль де Жери, господин Андре Маранн, - произнес он не без некоторой торжественности.

Он вспомнил былые приемы, которые устраивала его жена. Вазы на камине, две большие лампы, шкафчик с безделушками, кресла, поставленные кружком, казалось, разделяли его иллюзию: они словно помолодели и заблистали при таком необычном наплыве гостей.

- Итак, ваша пьеса окончена?

- Окончена, господин Жуайез, мне бы хотелось прочитать ее вам в один из ближайших вечеров.

- Непременно, господин Андре, непременно! - хором ответили девушки.

Сосед работал над пьесой, и его добрые друзья не сомневались в его успехе. А вот фотография не сулила больших доходов. Клиенты появлялись крайне редко, прохожих фотография совсем не привлекала. Для практики и чтобы новенький аппарат не стоял слишком долго без дела, Андре Маранн каждое воскресенье снимал своих друзей, которые с безграничным терпением отдавали себя в его распоряжение. Благополучие новой пригородной фотографии было вопросом самолюбия для всех, пробуждавшим даже в девушках трогательное чувство братства, которое сближает бедняков, заставляет их жаться друг к другу, как жмутся воробьи на кровле. Впрочем, Андре, высокий лоб которого скрывал неисчерпаемый запас иллюзий, без всякой горечи объяснял равнодушие публики: то время года неблагоприятное, то все жалуются на застой в делах - и всякий раз заканчивал одним и тем же утешительным припевом:

- Вот когда я поставлю мой "Мятеж"!..

Так называлась его пьеса.

- Все-таки удивительно, - заметила самая младшая из девиц Жуайез, двенадцатилетняя девчурка, причесанная, как китаяночка, - все-таки удивительно, что дела идут так плохо при таком чудесном балконе!..

__ И квартал очень бойкий, - убежденно добавила Элиза…

Бабуся с улыбкой заметила, что Итальянский бульвар - еще более бойкое место.

- Ах, если бы она помещалась на Итальянском бульваре!.. - бормочет в глубоком раздумье г-н Жуайез.

Назад Дальше