И вот он уже во власти своих грез, которые вскоре завершаются резким взмахом руки и жалобно произнесенными словами: "Закрыто по случаю банкротства". В мгновение ока неукротимый фантазер водворяет своего друга в роскошное помещение на бульваре, где он зарабатывает кучу денег, но при этом его расходы возрастают настолько непропорционально доходам, что через несколько месяцев страшный крах поглощает и фотографию и ее владельца. Все громко смеются, когда он это рассказывает, и приходят к заключению, что улица св. Фердинанда хотя и менее фешенебельна, чем Итальянский бульвар, зато гораздо более надежна. К тому же она расположена почти рядом с Булонским лесом, и если только высший свет начнет по ней ездить… Этот высший свет, к которому так стремилась ее мать, не давал покоя и мадемуазель Анриетте; ее удивило, что самая мысль о том, чтобы принимать сливки общества в тесной квартирке величиною с ладонь, на шестом этаже, заставила соседа рассмеяться. А ведь на прошлой неделе к нему кто-то приезжал в карете с кучером в ливрее. Вот и недавно у него была элегантная посетительница!
- Настоящая светская дама, - прервала ее Бабуся. - Мы стояли у окна и поджидали отца. Мы видели, как она вышла из экипажа и рассматривала витрину. Мы решили, что она направляется к вам.
- Да, ко мне, - сказал Андре, немного смутясь.
- Мы сначала подумали, что ее устрашит шестой этаж и она повернет обратно. Тогда мы все вчетвером стали пристально на нее смотреть, притягивать, как магнитом, незаметно для нее, четырьмя парами широко раскрытых глаз. Мы тянули ее потихоньку за перья ее шляпы, за кружева, украшавшие ее шубку: "Сударыня, войдите же, войдите!.." И в конце концов она вошла. Ведь в глазах столько магнетической силы, если по-настоящему чего-нибудь хочешь…
Это милое создание действительно излучало магнетическую силу, и не только ее глаза неопределенного цвета, то затуманенные, то смеющиеся, как небо ее родного Парижа, - она таилась в звуках ее голоса, в складках ее платья, даже в длинном локоне, затенявшем ее тонкую и прямую, как у статуэтки, шейку. Этот локон притягивал взор каждого своим более светлым завитком, особенно когда Бабуся мило накручивала его на свой тонкий пальчик.
Чаепитие уже подходило к концу. Мужчины еще продолжали беседу и допивали чай - папаша Жуайез во всем был очень медлителен, так как поминутно уносился в мир своих фантазий, - а девушки принялись за работу: стол покрылся плетеными корзинками, вышиванием, красивой шерстью, которая своими яркими оттенками оживляла поблекшие цветы старой ковровой скатерти. Снова, как и в первый вечер, девушки, к большому удовольствию Поля де Жери, уселись в кружок под яркой лампой с огромным абажуром. Впервые проводил он так вечер в Париже. Этот вечер напомнил ему другие вечера, канувшие в далекое прошлое, когда раздавался такой же мелодичный смех, с таким же легким звяканьем клались на стол ножницы, игла делала такие же стежки по полотну, с тем же шелестом переворачивались страницы. Он вспомнил лица близких ему, навсегда ушедших людей, которые, так же склонившись, сидели под семейной лампой, увы, столь внезапно погасшей…
Приобщившись к этому милому тесному кружку, он с тех пор уже не покидал его. Он брал уроки в присутствии молодых девушек и разрешал себе вступать с ними в разговор, когда старик закрывал свой гроссбух. Здесь он отдыхал от светского вихря, в который вовлекал его роскошный образ жизни Набоба. Атмосфера простоты и порядочности благотворно действовала на него; здесь он пытался излечиться от ран, которые беспощадно наносила его сердцу рука, скорее равнодушная, чем жестокая.
"Одни женщины меня ненавидели, другие любили. Та же, которая причинила мне больше всего страданий, не чувствовала ко мне ни ненависти, ни любви". Такую женщину, о которой говорит Гейне, встретил Поль. Фелиция была полна радушия и сердечности к нему; никого она не встречала так приветливо. Она дарила его особой улыбкой, в которой удовольствие, испытываемое художником при виде излюбленного типа красоты, сочеталось с удовлетворением пресыщенного ума, радовавшегося всякой новизне, какой бы скромной она ни была. Ей нравились в нем сдержанность, нехарактерная для южанина, прямота его суждений, чуждых шаблону артистической и светской среды, которым легкий местный акцент придавал особую живость. До чего все это было непохоже на вульгарные жесты ее товарищей, которые выражали одобрение, оттопыривая, как мальчишки, большой палец, на их шумные восторги, когда она ставила на место какого-нибудь зарвавшегося наглеца, на сюсюканье молодых фатов, расточавших ей комплименты: "Пьелестно", "Очень миио"- и посасывавших при этом набалдашник своей трости. Поль де Жери вел себя совершенно иначе. Она прозвала его Минервой за наружное спокойствие и точеный профиль. Увидев его еще издали, она кричала:
- А, вот и Минерва! Здравствуйте, прекрасная Минерва! Положите ваш шлем и давайте поболтаем.
Но этот непринужденный тон, тон сестры, которая обращается к брату, убеждал молодого человека в безнадежности его любви. Он прекрасно сознавал, что дружеское расположение женщины, лишенное нежности, ничего ему не сулит и что с каждым днем он теряет прелесть новизны в глазах этой девушки, которая была разочарована с самого рождения, которая, казалось, отжила свой век и все, что видела и слышала, воспринимала лишь как повторение пройденного. Фелиция скучала. Одно только искусство способно было ее развлечь, вырвать из окружающей обстановки, перенести в ослепительное волшебное царство, откуда она возвращалась разбитой, удивляясь своему пробуждению, похожему на падение с большой высоты. Она сравнивала себя с медузой, которая переливается всеми цветами радуги в прохладе катящихся волн и умирает на берегу, распадаясь на множество студенистых хлопьев. Во время творческого затишья, когда бездеятельная мысль задерживает в отяжелевшей руке стеку, Фелиция, лишенная единственного морального стимула, ожесточалась, делалась неприступной, безбожно всех дразнила, становясь жертвой низменных чувств, торжествующих над утомленными от жизни глубокими умами. После того как ей удавалось довести до слез всех, кого она любила, воскресить в себе самые горестные воспоминания, расшевелить свои самые тяжелые мысли, исчерпать до дна свою мертвящую скуку, она давала выход тому, что еще оставалось от ее тоски, - такие чудачества были ей свойственны даже в самые горькие минуты - в реве истомленного дикого зверя, в бурном зевке (она его называла "воем шакала в пустыне"), заставлявшем бледнеть милую Кренмиц, застигнутую врасплох в ее безмятежном покое.
Бедная Фелиция! Ее жизнь, когда искусство не радовало ее своими миражами, действительно походила на страшную пустыню, пустыню мрачную и бесцветную, где все теряется, все сглаживается в бесконечном однообразии: и наивная любовь двадцатилетнего юноши и каприз пылкого герцога, - где все покрывают слоем сухого песка жгучие вихри рока. Поль чувствовал всю безотрадность своего положения, хотел спастись от него, но что-то его удерживало, словно сковывало тяжелой цепью. Несмотря на распространявшуюся о ней клевету, несмотря на странности этого своеобразного создания, ему доставляло наслаждение быть подле нее, хотя он рисковал, что это длительное любовное созерцание приведет его к отчаянию, подобному отчаянию верующего, который уже исчерпал свою веру и поклоняется лишь изображению божества.
Покой и уют были там, в отдаленном квартале, где, невзирая на сильный ветер, лампа горела ровным ясным пламенем, в семейном кружке, возглавляемом Бабусей. О, эта девушка никогда не скучала, от нее никто не слышал "воя шакала в пустыне"! Жизнь ее была заполнена до краев: она должна была ободрять и поддерживать отца, учить детей, все заботы о семье, лишенной матери, лежали на ней, все они будили ее рано поутру, и с мыслями о них она засыпала, порой они тревожили ее даже во сне. Такая безграничная самоотверженность, проявляющаяся без всякого видимого усилия, весьма удобна для жалкого человеческого эгоизма; она не требует благодарности, ее почти не замечают - так мало она дает себя чувствовать. Алина не принадлежала к тем стойким девушкам, которые, чтобы прокормить семью, бегают с утра до вечера по урокам, забывая о домашних трудностях. Нет, она по-иному понимала свой долг: как пчела-домоседка, она ограничивала свои заботы ульем, не жужжала, летая в чистом поле, не кружилась среди цветов. У нее было множество обязанностей: она шила, штопала, делала шляпы, строго учитывала расходы, ибо г-н Жуайез, неспособный к расчетливости, предоставлял ей полную свободу распоряжаться деньгами, наконец, она занималась с сестрами музыкой и другими предметами.
Как часто бывает в семьях, вначале располагавших известным достатком, старшая дочь, Алина, воспитывалась в одном из лучших пансионов Парижа. Элиза пробыла там вместе с ней два года, а другие две сестры, появившиеся на свет значительно позже, посещали школу в их квартале и должны были дома пополнять свои знания. А это было делом нелегким: самая младшая при всяком удобном случае заливалась звонким смехом юного здорового создания, щебетала, как птичка, опьяненная зеленеющими на полях всходами, и улетала в необозримые просторы, далеко-далеко от школьных тетрадей и книг, меж тем как мадемуазель Анриетта, одолеваемая мечтами о высоком положении и "шикарной жизни", тоже не очень охотно углублялась в занятия. Эта юная пятнадцатилетняя особа, унаследовавшая от отца частицу его богатого воображения, уже заранее устраивала свою жизнь и категорически заявляла, что выйдет замуж за аристократа и что у нее будет трое детей: "мальчик - для продолжения рода - и две девочки… Я их буду одевать одинаково…"
- Хорошо, хорошо, - говорила ей Бабуся, - ты будешь одевать их одинаково, а пока займемся глаголами.
Но больше всего внимания требовала к себе Элиза, которой все не удавалось сдать экзамены; она три раза подряд провалилась по истории и теперь снова готовилась по этому предмету. От страха и от неверия в свои силы она всюду таскала с собой злосчастный учебник по истории Франции и поминутно раскрывала его - в омнибусе, на улице, даже за завтраком. Но, будучи уже взрослой девушкой, да еще прехорошенькой, она утратила ту свойственную детям механическую память, при которой даты и события вапечатляются на всю жизнь. Они мгновенно терялись среди отвлекавших ученицу мыслей, несмотря на ее видимое прилежание. Длинные ресницы прикрывали ей глаза, локоны рассыпались по страницам книги, а розовые губы, чуть заметно дрожа от напряженного внимания, шептали:
- "Людовик, прозванный Сварливым, царствовал с тысяча триста четырнадцатого по тысяча триста шестнадцатый год. Филипп Пятый, прозванный Длинным, царствовал с тысяча триста шестнадцатого по тысяча триста двадцать второй… тысяча триста двадцать второй…" Ах, Бабуся, я погибла! Ни за что мне этого не выучить…
Бабуся помогала сестре собраться с мыслями, закрепить в памяти даты из истории средних веков, такие же варварские и колючие, как заостренные шлемы воинов того времени. В промежутках между своими многочисленными обязанностями, среди постоянных забот о семье Алина находила время сделать какую-нибудь хорошенькую вещицу: вынимала на рабочей корзинки тонкое кружево, начатое крючком, или вышивание, с которым она никогда не расставалась, как Элиза - с историей Франции. Даже во время беседы ее пальцы ни на минуту не оставались без дела.
- Неужели вы никогда не отдыхаете? - спрашивал ее де Жери, в то время как она вполголоса считала стежки: "Три, четыре, пять", - чтобы не ошибиться в узоре.
- Но ведь это отдых, - отвечала она. - Вы, мужчины, не можете себе представить, до чего работа иглой полезна для женского ума. Она приводит в порядок мысля, отмечает каждым стежком прошедшую минуту и все, что она уносит с собой… Если бы вы только знали, как утихают горести, как забываются тревоги, когда внимание сосредоточено на этой простой, бездумной работе, когда мерно повторяешь одни и те же движения, благодаря которым быстро, помимо воли, вновь обретаешь душевное равновесие… Такая работа не мешает мне принимать участие в общем разговоре, напротив, мне удобнее вас слушать, чем если бы я сидела, ничего не делая… Три, четыре, пять…
О да, она слушала его! Это было заметно по ее оживленному лицу, по тому, как она неожиданно выпрямлялась, отводя иголку от вышивки и натягивая нитку на приподнятый мизинец. Потом снова принималась за работу, бросив иногда глубокое и меткое замечание, которое по большей части совпадало с мнением Поля. Сходство характеров, то же чувство ответственности за судьбу близких, одинаковые обязанности сближали молодых людей, заставляя одного интересоваться заботами другого. Алина знала по именам обоих его братьев - Пьера и Луи, знала их планы на будущее по окончании коллежа. Пьер хотел стать моряком…
- О нет, только не моряком, - говорила Бабуся, - пусть лучше приезжает к вам в Париж.
Поль признавался ей, что в Париже он не был бы спокоен за братьев. Она трунила над его страхами; полная любви к большому городу, где она родилась и выросла в душевной чистоте, к городу, который наделил ее живостью, утонченностью и насмешливой жизнерадостностью, она называла Поля провинциалом. Слушая ее, можно было подумать, что Париж с его дождями, туманами, с его небом, даже как-то непохожим на небо, - подлинная родина женщин, которая оберегает их чувства и развивает в них ум и терпение.
С каждым днем Поль де Жери все больше ценил мадемуазель Алину - он один в доме так ее называл, - и, странное дело, именно Фелиция окончательно сблизила их. Какая связь могла быть между дочерью большого художника, вращавшейся в высоких сферах, и скромной девушкой из буржуазной семьи, затерянной в одном из отдаленных предместий? Их связывали знакомство с ранних лет, детская дружба, общие воспоминания, большой двор пансиона г-жи Белен, где они в течение трех лет вместе играли. В Париже нередки такие встречи. Случайно упомянутое имя вызвало вопрос, полный изумления:
- Так вы ее знаете?
- Фелицию?.. Да мы сидели с ней в первом классе за одной партой… Вместе играли в садике. Славная девушка, красивая, умная!..
Видя, с каким удовольствием Поль се слушает, Алина припоминала время, которое представлялось таким близким, но для нее, такой юной, уже оказывалось прошлым, пленительным и немного грустным, как всякое прошлое. Маленькая Фелиция была так одинока! По четвергам, когда воспитанниц вызывали в приемную, никто не приходил ее навестить, лишь изредка приезжала к ней смешная пожилая дама, по слухам, бывшая балерина, которую Фелиция называла Феей. Она давала прозвища всем, кого любила, и преображала их своей богатой фантазией. На каникулах девочки тоже встречались. Г-жа Жуайез не отпускала Алину в мастерскую г-на Рюиса, но приглашала к себе Фелицию на целый день. Эти дни проходили быстро - в рукоделии, в музицировании, в мечтах, в задушевных беседах на свободе.
- Когда она говорила со мной о своем искусстве, и так пылко по своему обыкновению, с какой радостью я ее слушала! Как много благодаря ей я узнала такого, о чем иначе не имела бы ни малейшего понятия! Еще и теперь, когда мы с папой бываем в Лувре или на выставке первого мая, когда прекрасное изваяние или хорошая картина производят на меня особенно сильное впечатление, мне сейчас же вспоминается Фелиция. В юности она являлась для меня олицетворением искусства, и это так гармонировало с ее красотой, с самой ее натурой, неуравновешенной, но такой доброй!.. Я чувствовала ее превосходство надо мной, она возносила меня на такие высоты, нисколько в то же время не смущая меня… И вдруг она перестала со мной встречаться… Я написала ей, но не получила ответа… Потом к ней пришла слава, а на мою долю выпали горести, серьезные обязанности, всецело меня поглотившие… И от всей нашей дружбы, когда-то такой близкой, что я и теперь не могу говорить о ней без… три, четыре, пять… Ничего не осталось, кроме воспоминаний, которые ворошишь, как еще не остывшую золу.
Склонившись над своей работой, стойкая девушка торопливо считала стежки, чтобы скрыть свое горе в капризных рисунках вышивки, меж тем как де Жери, с увлечением слушая отзыв о Фелиции, произносимый невинными устами и столь отличный от клеветы отвергнутых поклонников или завистливых товарищей, почувствовал, что снова может поднять голову, снова может гордиться своей любовью. Это ощущение показалось ему столь сладостным, что он участил свои посещения и приходил к Жуайезам не только в те вечера, когда брал уроки. Вместе с тем он стал гораздо реже бывать у Фелиции, предпочитая слушать то, что говорила о ней Алина.
Однажды вечером, выходя от Жуайеэов, он встретил на площадке поджидавшего его соседа, Андре Маранна, - тот в сильном волнении схватил его за руку.
- Господин де Жери! - сказал он дрожащим голосом; глаза его сверкали из-под очков, только их и можно было различить в темноте. - Мне нужно объясниться с вами. Не откажите подняться на минуту ко мне.
Между Полем и этим молодым человеком создались поверхностные отношения двух завсегдатаев дома, которых ничто, кроме этого, не связывает. Они чувствовали даже некоторую антипатию друг к другу из-за различия характеров и образа мыслей. Какие же объяснения могли быть между ними? Крайне заинтригованный, де Жери последовал за юношей.
Взору Поля предстало крошечное ателье, заледеневшее под стеклянной крышей, комнатка, где камин не топился и ветер гулял, как на дворе, колебля пламя свечи - единственный огонек, освещавший ночные бдения одинокого бедняка, о которых свидетельствовали разбросанные сплошь исписанные листки. Вся атмосфера этого жилища, в котором чувствовалась душа его хозяина, сделала Полю понятными лихорадочный взгляд обратившегося к нему Маранна, у которого развевались длинные, откинутые назад волосы, его несколько эксцентрический внешний вид, вполне простительный, когда за него платишь жизнью, полной страданий и лишений. Он сразу же проникся симпатией к этому мужественному юноше, с первого взгляда угадав в нем гордость и упорство. Но тот был слишком взволнован, чтобы заметить такую перемену. Как только за ними закрылась дверь, Маранн заговорил с пафосом театрального героя, обращающегося К коварному соблазнителю:
- Господин де Жери! Я, конечно, еще не Кассандр…
Заметив изумление своего собеседника, он продолжал:
- Да, да, мы отлично понимаем друг друга… Для меня не секрет, что вас привлекает в доме господина Жуайеза, и радушный прием, вам оказываемый, тоже не ускользнул от моего внимания… Вы богаты и знатны. Нельзя сомневаться в том, кому из нас отдадут предпочтение - вам или такому бедному поэту, как я, занимающемуся жалким ремеслом в ожидании успеха, а успех, может быть, никогда не придет… Но я не позволю похитить у меня мое счастье… Мы будем драться, милостивый государь, мы будем драться, - повторял он, раздраженный миролюбивым спокойствием своего соперника. - Я давно люблю мадемуазель Жуайез… В этой любви - весь смысл, вся радость моей жизни. Она придает мне силы терпеть это существование, столь мучительное во многих отношениях. Это единственное благо, каким я обладаю, и я готов умереть, но ни за что не откажусь от моей любви.