Я стал неутомимым богомольцем. Ходил к заутрене, ходил к вечерне. Ни разу не пропустил молебна перед святым сердцем Иисусовым ни в одной церкви или часовне. Где бы ни выносили святые дары, я был тут как тут, коленопреклоненный. Ни один обряд общего покаяния не обходился без меня. Я отслужил столько акафистов, сколько звезд на небе. Страстная седмица стала предметом самых заветных моих помышлений. Выдавались дни, когда я, еле переводя дух, носился по городу, чтобы поспеть к семи часам утра в церковь св. Анны, оттуда к девяти часам к мессе у св. Иосифа, затем к полуденной службе в часовне Оливейриньи; на минутку остановившись передохнуть где-нибудь на углу, с молитвенником под мышкой, я торопливо выкуривал сигарету и летел к выносу святых даров в приходскую церковь св. Иоанны, затем к св. Энграсии, оттуда на освящение четок в монастырь к таинству пресуществления святых даров в часовню Пречистой девы в Пикоас, потом к вечерней службе страстей господних, с музыкой, в церкви Благодати божией; после этого хватал коляску и еще успевал заглянуть ко Всем мученикам, к св. Доминику, в церковь при монастыре Искупления, в церковь Салезианок при монастыре Марии и Елисаветы; в Монсерратскую часовню на Аморейрас, в часовню Благодати на Кардал-да-Граса, к Фламандкам, к Альбертинкам, на Пену, на Рато, в Кафедральный собор!
Вечером я сидел на софе у Аделии такой вялый и выдохшийся, что она стукала меня кулаком в плечо и восклицала:
- Проснись же, тумба!
Скверно! Но вот пришел день, когда Аделия перестала называть меня даже тумбой. Однажды, одурев от служения господу, я никак не мог расстегнуть ей лиф, и с тех пор всякий раз, как мои ненасытные губы тянулись к ее шее, она отмахивалась и называла меня назойливой мухой… Все это происходило накануне веселого дня св. Антония, когда расцветают первые базилики; шел уже пятый месяц моей праведной жизни.
Аделия стала впадать в рассеянность. Когда я о чем-нибудь ей рассказывал, она вдруг таким равнодушным, отсутствующим тоном говорила: "Да?" - что у меня сердце обрывалось. Потом в один прекрасный день она перестала дарить мне самую лучшую и любимую ласку: сладкий поцелуй в ухо.
Правда, она была по-прежнему нежна… По-прежнему с материнской аккуратностью вешала мое пальто; по-прежнему говорила мне "милый"; по-прежнему выходила в одном капоте провожать меня на крыльцо и, размыкая прощальное объятие, испускала глубокий вздох - драгоценное свидетельство любви… Но поцелуев в ухо больше не было!
Даже прибегая к ней позже условленного часа, я заставал ее еще не одетую, не причесанную, вялую, заспанную, с синевой под глазами. Она равнодушно протягивала мне руку, позевывала, лениво бралась за гитару; и, пока я угрюмо сидел в углу, куря сигарету за сигаретой, и ожидал минуты, когда отворится заветная стеклянная дверь спальни, ведущая на небеса, бессердечная Аделия, сбросив с ног туфли и растянувшись на софе, перебирала струны и напевала вполголоса песни, полные тоски о чем-то далеком, перемежая их долгими вздохами…
В порыве любви я вставал на колени у ее изголовья - и слышал жестокие, леденящие душу слова:
- Отвяжись ты, муха!
Она упорно отказывала мне в любви. То говорила: "Не могу, у меня изжога", то: "Уходи, бок болит".
Я поднимался с колен, стряхивал брюки и отправлялся домой - ограбленный и несчастный, оплакивая в душе те блаженные времена, когда она называла меня тумбой.
Однажды в бархатно-черную, звездную июльскую ночь я пришел к ней незадолго до установленного часа. Дверь была открыта. Керосиновая лампа, оставленная на полу, заливала лестницу светом; Аделия, в нижней юбке, стояла на площадке в обществе молодого человека со светлыми усиками, одетого в щегольской испанский плащ. Она изменилась в лице, он съежился, когда я возник из темноты, рослый, чернобородый, с палкой в руке. Затем, без тени смущения, с правдивой и открытой улыбкой, Аделия представила мне "своего племянника Аделино". Это старший брат маленького Теодорикиньо, сын сестрицы Рикардины из Визеу… Я снял шляпу и дружески пожал уклонявшиеся пальцы сеньора Аделино.
- Весьма рад познакомиться с вами, сеньор, как поживают матушка и братец?
В эту ночь сияющая Аделия снова стала называть меня тумбой и даже вернула отнятый было поцелуй в ухо. Всю неделю я был счастлив, как новобрачный. Стояли жаркие летние дни; в старом соборе Непорочного зачатия начались акафисты святому Иоахиму. В тихий час, когда только начинают поливать улицы, я выходил из дома, веселый, как птица, щебечущая среди ветвей на Кампо-де-Сант'Ана; на пороге светлой гостиной с белыми чехлами на стульях меня встречала моя Аделия в капоте, свежеумытая, пахнущая одеколоном, с чудесной алой гвоздикой в волосах. Что могло быть приятней после жарких дневных часов, чем съесть тарелку земляники, сидя вечером на кухне у окна и любуясь зеленеющими двориками соседей, где сохли на веревках скромные подштанники… В одну из таких блаженных минут Аделия попросила достать ей восемь фунтов.
Восемь фунтов!.. Шагая ночью по улице, я старался сообразить, кто мог бы ссудить мне такую сумму без процентов. Славный падре Казимиро был в Торресе; всегда готовый к услугам Лоботряс - в Париже. Я уж подумывал о падре Пиньейро (к чьим поясничным болям всегда относился с душевным участием), как вдруг из грязного переулка, где шаркает шлепанцами наемная Венера, вынырнул и трусливо прошмыгнул мимо меня Жозе Жустино, богобоязненный секретарь братства св. Иосифа, непорочный тетушкин нотариус!.. Я радостно закричал: "Привет, Жустининьо!" - и с умиротворенной душой отправился на Кампо-де-Сант'Ана, предвкушая звонкий поцелуй, который подарит мне Делинья, когда я с улыбкой вручу ей восемь золотых кружочков. На другой день я с утра пошел в контору Жустино, на площади Сан-Пауло, и сочинил жалостную историю про бывшего соученика, больного чахоткой; несчастный остался без всяких средств и задыхается на соломенном тюфяке в зловонной лачуге на площади Калдас.
- Беда, Жустино, просто беда! У него нет денег даже на тарелку бульона… Я бы рад помочь… Но вот канальство - ведь у меня ни гроша в кармане!.. Я делаю все, что могу: дежурю у его постели, молюсь вслух, развлекаю "Душеполезным чтением"… Вчера я как раз возвращался оттуда… Поверите ли, Жустино, просто жутко бывает ходить ночью по этим улицам. Боже правый, что за трущобы, что за гнусные сцены, какая безнравственность! А эти ступенчатые переулки… Я отлично заметил, что вам было не по себе… Мне тоже! Сегодня утром я молился в тетушкиной часовне за моего бедного товарища, просил господа сжалиться над ним, послать ему сколько-нибудь денег… и вдруг сверху, с креста, до меня донесся голос: "Поговори с Жустино, откройся нашему Жустининьо, он даст тебе восемь фунтов для бедняги…" Я не знал, как и благодарить всевышнего! И вот я здесь, Жустино, ибо такова его воля.
Жустино, белее своих крахмальных воротничков, слушал, нервно хрустя пальцами; затем, не сказав ни слова, выложил на конторку, одну за другой, восемь золотых монет. Так я исполнил просьбу моей Аделии.
Но счастье было недолговечно!
Несколько дней спустя я сидел у Монтаньи и беспечно наслаждался лимонадом, как вдруг подошел официант и сказал, что какая-то брюнетка, закутанная в шаль, по имени сеньора Марианна, ждет меня на углу… Милосердный боже! Марианной звали служанку Аделии. Я в испуге выбежал из кафе, уверенный, что у моей любимой приступ болей в боку, которые так часто ее мучали. У меня даже мелькнула мысль отслужить восемнадцать молебнов в честь восемнадцати явлений Лурдской богоматери: тетушка считала, что это помогает при коликах ничуть не меньше, чем при поисках пропавшей скотины.
- Что случилось, Марианна?
Девушка потащили меня в какой-то смрадный двор и там, охрипшим после недавней перебранки голосом, теребя дрожащими руками бахрому шали и глядя на меня покрасневшими глазами, открыла скверные, грязные, гнусные тайны. Аделия меня обманывает. Сеньор Аделино вовсе не племянник, а любовник, "хахаль". Только я из дому - он в дом; Аделия кидается ему на шею, словно в беспамятстве, и они в два голоса обзывают меня назойливой мухой, святошей, козлом и разными другими обидными словами и плюют на мой портрет. Восемь фунтов пошли на новый летний костюм для Аделино, и еще осталось, чтобы нанять открытую коляску и прокатиться с гитарой на ярмарку в Белен…
Аделина влюблена по уши! Если он запаздывает, она от нетерпения испускает такие вздохи, что они скорее похожи на рев оленихи в майскую пору!.. Может быть, я не верю? Нужны доказательства? В таком случае достаточно постучаться к Аделии сегодня ночью, попозже, после часа!
Похолодев, держась за стену, я старался превозмочь дурноту: меня мутило не то от смрада, ползущего из темного двора, не то от грязи, извергавшейся из уст Марианны, словно из лопнувшей сточной трубы. Я вытер выступивший на лбу пот и с трудом выговорил:
- Хорошо, Марианна, спасибо. Я подумаю, ступайте…
Домой я явился такой подавленный, такой убитый, что тетушка, хихикнув, спросила, не упал ли я с лошади.
- С лошади?.. Конечно, нет, тетечка… Я был в церкви Благодати божией.
- Ты что-то бледен и еле ноги волочишь… Господь наш был сегодня богато украшен?
- Ах, тетечка, изумительно!.. Только, не знаю почему, он глядел так грустно, так грустно… Я даже сказал падре Эуженио: "Падре Эуженио, господь сегодня что-то невесел". А он в ответ: "Чего же вы хотите, друг мой? Он видит столько низости в здешнем мире". Еще бы ему не видеть, тетечка! Кругом неблагодарность, ложь, измена!
Я рычал вне себя от ярости; даже стиснул кулаки, словно собирался обрушить возмездие на неохватное людское коварство; но опомнился и, подавив рыдания, застегнул сюртук на все пуговицы.
- Так-то оно, тетечка… Печаль на господнем лике так меня потрясла, что до сих пор никак в себя не приду… И еще одно огорчение: мой бывший соученик тяжело болен, умирает…
И я вторично использовал историю Шавьера и стал расписывать страдания приятеля, умирающего в трущобе. Упомянул о тазах со сгустками крови, о том, что нет денег на бульон…
- Ужасная бедность, тетечка, ужасная! Такой хороший был малый, набожный, писал отличные статьи в "Нацию"!
- Несчастный! - вздохнула тетя Патросинио, не переставая работать спицами.
- Да, правда, тетечка, ужасно несчастный. Совсем один на свете, среди чужих, равнодушных людей… Мы, бывшие его однокашники, решили поочередно дежурить около больного. Сегодня моя очередь. И вот я хотел попросить у вас разрешения, тетечка, задержаться у него попозже, часов до двух… После меня придет другой товарищ, очень образованный молодой человек и уже депутат.
Тетя Патросинио не отказала и даже взялась испросить у праведного старца Иосифа мирную и непостыдную кончину для моего приятеля.
- Как вы добры, тетечка! Его зовут Масиейра, Масиейра Косой. Это чтобы святой Иосиф не перепутал.
Весь вечер я бродил по городу, дремавшему в лунном сиянии. В какую бы улицу я ни свернул, предо мной скользили два змеящихся, призрачных образа: один в ночной сорочке, другой в испанском плаще; они то сливались в страстном поцелуе, то размыкали замлевшие губы, чтобы с громким смехом обозвать меня святошей.
Я вышел на Росио, когда часы Кармелитского монастыря пробили час ночи. Внезапно я заколебался и, остановившись под деревом, закурил сигарету. Потом медленным шагом, дрожа от страха, свернул к дому Аделии. Ее окно светилось тускло и дремотно. Я схватил дверной молоток, но тут же выпустил его из рук, ужаснувшись той убийственной, непоправимой истине, в которой хотел убедиться! О боже! Ведь Марианна, может быть, из мести оклеветала мою Аделию! Еще вчера она с такой любовью говорила мне "милый"! Не лучше ли, не разумней ли верить ей по-прежнему, простить мимолетное увлечение сеньором Аделино и эгоистически наслаждаться поцелуем в ухо? Но тут же сердце мое, словно нож, полоснула мысль, что она целует в ухо и сеньора Аделино и что сеньор Аделино при этом тоже тихонько вскрикивает: "Ой! Ой!" - и меня охватила звериная жажда крови: убить ее ударом кулака и с презрением швырнуть на эти ступени, где столько раз в минуту расставанья ворковала наша любовь! Я свирепо ударил в дверь, словно под кулаком моим была не доска, а слабое, неблагодарное сердце Аделии.
Сердито щелкнула оконная рама, и из окна выглянула Аделия в ночной сорочке, с рассыпавшимися в беспорядке чудесными косами.
- Кто там ломится?
- Отопри, это я.
Она меня узнала: свет в окне сразу погас. И вместе с фитилем керосиновой лампы все померкло в моей душе, все разом опустело и застыло. Я был один в ледяном безлюдье - овдовевший, бездомный, ненужный. Глядя в черные окна, я бормотал: "Я умираю, умираю!"
Но вот на балконе вновь забелела сорочка Аделии.
- Я не могу тебя впустить, совсем засыпаю!
- Отвори! - закричал я, отчаянно взмахнув руками. - Отвори - или больше меня не увидишь!..
- Ну и скатертью дорога! Можешь кланяться своей тетечке!
- Шлюха!
Запустив в нее, словно камнем, этим грязным выкриком, я с достоинством, гордо выпрямившись, удалился. Но, дойдя до угла, рухнул на ступеньки в каком-то подъезде, всхлипывая, сотрясаясь от рыданий, изнемогая от горя.
Тяжко давила мне на сердце томительная грусть летних дней… Объяснив тетушке, что хочу сочинить две богословские статьи для альманаха "Непорочное зачатие" на 1878 год, я по утрам запирался у себя. Солнце заливало светом мою каменную веранду, а я шагал в ночных туфлях взад и вперед по сбрызнутому водой полу, вздыхал и предавался воспоминаниям об Аделии или же рассматривал в зеркале мочку уха, куда она так часто меня целовала… Потом я снова слышал стук оконной рамы и оскорбительный возглас: "Скатертью дорога!" И тогда, взъерошенный и обеспамятевший, набрасывался с кулаками на подушку, ибо не мог обрушить их на щуплые ребра сеньора Аделино.
Под вечер, когда спадал зной, я выходил прогуляться по Байше. Но каждое окно, распахнутое навстречу вечерней свежести, каждая накрахмаленная муслиновая занавеска приводила мне на память милую спальню Аделии; выставленные в витрине чулки пробуждали воспоминание о ее стройных ногах; любой блестящий предмет напоминал сияние ее глаз; и даже клубничный напиток у Мартиньо оживлял на моих губах свежий и сладкий вкус ее поцелуев.
Вечером, напившись чаю, я искал убежища в молельне, этом оплоте целомудрия, и устремлял взор на тощее золотое тело Иисуса, висевшее на дорогом кресте черного дерева. Но вот желтый блеск металла постепенно смягчался, бледнел, оборачивался нежной и теплой белизной живой плоти; костлявый торс мессии круглился дивно прелестными формами; из-под тернового венца выбивались и сладострастно падали на плечи черные кудри; на груди, над зияющими язвами, вздымались твердые, упругие округлости, на кончиках которых набухали два розовых бутона: то была она, моя Аделия! Она высилась на кресте, нагая, победоносная, улыбающаяся, прекрасная, раскрывая мне объятия и оскверняя святость молельни.
Но я ничуть не пугался искушений сатаны, принимая их, напротив, за милость отца небесного. Я даже стал примешивать к словам молитвы любовные жалобы: может быть, небо снисходительней, чем мы думаем; может быть, бесчисленные святые, которым я посвятил столько акафистов и молебствий, вознаградят мое усердие и вернут ласки, похищенные злодеем в испанском плаще? Все больше и больше цветов ставил я на комод перед пречистой девой до Патросинио, подолгу рассказывал ей о своих сердечных горестях. Скорбно потупив глаза, божья матерь внимала через прозрачное стекло рамки признаниям о муках моей плоти; и каждую ночь, перед тем как укладываться в постель, уже в одном белье, я горячо шептал ей:
- Всемилостивая и добрая заступница, сделай так, чтобы Аделия снова меня полюбила!
Потом я решил использовать теткину протекцию у ее любимых святых: у добрейшего и снисходительнейшего святого Иосифа и у святого Луиса Гонзаги, столь благосклонного к юношеству. Я попросил тетю похлопотать за меня в одной тайной, но чистой мольбе моей души. Тетушка охотно согласилась. Спрятавшись за портьерой, я любовался несгибаемой сеньорой, которая на коленях, с четками в руках, умоляла непорочных мужей сделать так, чтобы Аделия дарила мне поцелуй в ухо. Однажды вечером, несколько времени спустя, я решил проверить, вняло ли небо столь влиятельным ходатаям. Я пришел под дверь к Аделии и, дрожа с головы до ног, робко стукнул молотком. В окно высунулся сеньор Аделино, в одном жилете.
- Это я, сеньор Аделино, - униженно забормотал я, снимая шляпу. - Я хотел бы поговорить с Аделиазиньей.
Он буркнул в сторону кровати мое имя; мне даже послышалось слово "святоша". И оттуда, из-за полога, где я угадывал присутствие моей Аделии, пленительной а полураздетой, донесся разъяренный голос:
- Выплесни на него ведро помоев!
Я обратился в бегство.
В конце октября Лоботряс приехал из Парижа. Я встретил его в воскресный вечер, когда зашел к Мартиньо, возвращаясь с акафиста святому Каэтану. Лоботряс сидел в кругу друзей и разглагольствовал о своих любовных похождениях и дерзких победах над парижанками. Я уныло пододвинул табурет поближе и стал слушать. С рубиновой булавкой в галстуке, с моноклем на длинном шнурке, с чайной розой в петлице, Лоботряс был великолепен; пуская колечки сигарного дыма, он яркими штрихами набрасывал картину своих успехов: "Однажды вечером, когда я ужинал с Корой и с одним весьма изысканным юношей, князем X. …" Чего только не повидал Лоботряс! Каких наслаждений не вкусил! Итальянская графиня, родственница папы римского, по имени Попотта, безумно в него влюбилась и возила в своем экипаже по Елисейским полям; на дверцах кареты был изображен фамильный герб: скрещенные рога. Он обедал в ресторанах, освещенных канделябрами из чистого золота, где бледные, благовоспитанные официанты величали его "Monsieur le Comte". А "Алькасар"! А газовые фонари среди деревьев! А декольтированная Полина, исполняющая "Марсельскую колбаску"! Да, вот когда он постиг величие истинной цивилизации!
- Ты видел Виктора Гюго? - спросил какой-то юноша в темных очках, грызший ногти.
- Нет, в блестящем парижском кругу он не бывает!
Всю эту неделю передо мной неотступно маячила соблазнительная, заманчивая мечта: побывать в Париже… Влекла меня туда не столько охота вкусить радостей тщеславия и плоти, какими ублажал себя Лоботряс, сколько потребность уехать прочь из Лиссабона, где церкви и магазины, синева реки и голубизна неба - все напоминало мне Аделию, негодяя в испанском плаще и утраченный навеки поцелуй в ухо.
Ах! Если бы тетя Патросинио развязала свой кошелек из зеленого шелка, позволила бы мне запустить в него руку, набрать полную пригоршню золота и укатить в Париж!..
Но в глазах сеньоры доны Патросинио Париж был землей крамолы, гнездилищем лжи и чревоугодия; там живет безбожный люд, обагрявший руки в крови своих духовных пастырей; и с тех пор неустанно - и при свете солнца, и при сиянии газовых фонарей - он предается "разврату". Кто посмел бы высказать при тетушке желание посетить это средоточие мерзостей и распутства?..