Реликвия - Жозе Мария Эса де Кейрош 7 стр.


- До сих пор ты вел себя достойно, не нарушал заповедей, не распутничал… В награду ты увидишь оливковые рощи, где пролил свою кровь наш господь, и изопьешь воды из Иордана… Но если мне станет известно, что в этом странствии ты питал дурные помыслы, предавался разврату, бегал за юбками, то знай: пусть ты мой единственный родственник, пусть ты побывал в Иерусалиме и получил отпущение, все равно я выгоню тебя на улицу! Вымету шваброй, как шелудивого пса!

Я испуганно съежился. Тетушка же, проведя кружевным платочком по своим бескровным губам, продолжала все более властно, с возрастающим волнением, - и под ее плоским лифом даже затрепетало нечто вроде человеческого сердца:

- А теперь я скажу тебе, для твоего руководства, лишь одно слово!..

И я и гости, почтительно толпившиеся вокруг тетушки, - все поняли, что она намерена высказать нечто чрезвычайное. В прощальную минуту, в окружении духовных пастырей и блюстителей закона, дона Патросинио дас Невес готовилась открыть тайное побуждение, повелевшее ей отправить меня, своего племянника и пилигрима, к святым местам. Наконец-то я узнаю так же неопровержимо, как если бы прочел это на листе пергамента, о чем я должен денно и нощно печься в евангельской земле!

- Слушай же, - сказала она. - Если ты хочешь уважить меня за все, что я для тебя сделала после смерти твоей матери, за то, что воспитывала и одевала тебя, за то, что подарила тебе лошадь для прогулок, за то, что заботилась о твоей душе, привези мне из святых мест чудотворные мощи: я хочу хранить их дома, искать у них утешения в скорбях и исцеления от недугов.

И впервые за пятьдесят лет непоколебимой душевной черствости быстрая слеза выкатилась из-под ее очков и побежала по лицу.

Доктор Маргариде рванулся ко мне.

- Теодорико, ради тетушки! Обыщи все развалины, обшарь гробницы! Достань священную реликвию!

Я возбужденно закричал:

- Тетечка! Честное слово Чернобурого! Я достану вам замечательную реликвию!

Гостиная сотряслась от шумных излияний чувств.

Губы Жустино, еще маслянистые от жирного печенья, припали к моим усам…

Ранним воскресным утром шестого сентября, в день святой Ливании, я тихонько постучался в комнату к тетушке. Она еще спала на своем целомудренном ложе. Я услышал, как мягко зашуршали по ковру ночные туфли. Затем дверь слегка приотворилась. Видимо, тетушка была в одной сорочке, потому что стыдливо просунула в узкую щелку свою костлявую, точно пергаментную руку, пахнувшую нюхательным табаком. Я бы охотно ее укусил - но все же приложился к пальцам слюнявым поцелуем; тетушка прошептала:

- До свиданья, мальчик… Поклонись от меня гробу господню!

Надев пробковый шлем, я спустился с лестницы, держа "Путеводитель по Востоку" под мышкой. Вслед мне неслись всхлипывания Висенсии. Новый кожаный чемодан и туго набитая холщовая сумка уже лежали в коляске. Поздние ласточки щебетали на карнизах домов; в церкви св. Анны звонили к заутрене. И луч солнца, засиявший на востоке, луч из Палестины, приветливо и весело скользнул по моему лицу, словно ласка небесного отца.

Я захлопнул дверцу, уселся поудобнее и крикнул:

- Трогай!

Так, в роскоши и комфорте, пуская по ветру колечки сигарного дыма, выехал я из тетушкиного дома и начал свое паломничество в Иерусалим.

II

В воскресенье, в день святого Иеронима, я высадился наконец на александрийской пристани, и ноги мои, привыкшие топтать латинскую почву, ступили на землю фанатичного, чувственного Востока. Я возблагодарил небо за благополучное прибытие, а спутник мой, знаменитый немец Топсиус, профессор Боннского университета и действительный член Имперской академии исторических раскопок, открыл свой необъятный зеленый зонт и произнес нечто вреде заклинания:

- Египет! Египет! Привет тебе, черный Египет! Да будет милостив ко мне твой бог Птах, покровитель литераторов и историков, вдохновитель искусств и поборник истины!

Я слушал краем уха его ученое жужжание, а сам впитывал теплое, словно из оранжереи, дыхание Египта, напоенное ароматом роз и сандалового дерева.

На пристани, заваленной тюками с шерстью, вытянулось скучное, грязное здание таможни. Но дальше, за ним, белые голуби вились вокруг белых минаретов. Небо сияло. Среди строгих пальм томно дремал на берегу дворец, а вдали, уходя за линию горизонта, желтели в дымке зноя, точно львиная грива, вольные древние пески Ливии.

Я полюбил с первого взгляда эту страну лени, сновидений и солнца. Усаживаясь в обитую ситцем коляску, которая должна была доставить нас в "Отель пирамид", я, по примеру просвещенного боннского доктора, решил воззвать к местным божествам:

- Египет! Египет! Привет тебе, черный Египет! Да будет ко мне милостив…

- Нет, дон Рапозо, пусть уж лучше к вам будет милостива Изида, сладострастная телица! - выручил меня, улыбаясь, ученый муж и подхватил мою шляпную картонку.

Я его не понял, но проникся уважением. Мы познакомились с Топсиусом на Мальте, свежим ранним утром: я покупал фиалки у цветочницы, в чьих глазах уже брезжила мусульманская нега, а Топсиус в это время сосредоточенно вымерял зонтиком толщину полукрепостной, полумонастырской стены дворца Великого Магистра.

Предположив, что в этих дышащих историей краях каждый просвещенный и верующий путешественник обязан обмерять памятники старины, я вытащил из кармана носовой платок и, растянув его наподобие портняжного аршина, начал с самым серьезным видом водить им по шершавым каменным плитам. Топсиус сейчас же устремил на меня поверх золотых очков подозрительный, ревнивый взор. Но, успокоенный жизнерадостным и плотским выражением моей физиономии, а также приметив надушенные перчатки и легкомысленный пучок фиалок, он любезно приподнял шелковую докторскую шапочку, выставив при этом на обозрение гладкие, длинные льняные волосы. Я приветственно взмахнул шлемом, и мы разговорились. Назвав свое имя, я рассказал, откуда прибыл и какие возвышенные побуждения влекут меня в Иерусалим. Он же сообщил, что его родина - Германия и что он тоже направляется в Иудею с научной целью: собрать материал для многотомного труда по истории Иродов. Но по дороге он намерен задержаться в Александрии, дабы отыскать кое-какие данные для другого монументального сочинения - "Истории Лагидов": эти два беспокойные семейства - Ироды и Лагиды - были исторической специальностью высокоученого Топсиуса.

- Стало быть, мы следуем по одному маршруту. Почему бы нам не ехать вместе, доктор Топсиус?

Он с готовностью поклонился.

- Что ж, поедемте вместе, дон Рапозо. Вдвоем и веселей, и дешевле!

Мой новый друг был высок, тощ, длинноног. Коротенькая люстриновая курточка топорщилась от рассованных по всем карманам рукописей. Прибавьте к этому тесный воротничок, узкие брюки и длинный нос - и перед вами будет презабавный ученый аист с золотым пенсне на кончике клюва. Но мое плотское естество уже преклонялось перед его интеллектуальностью, и мы пошли пить пиво.

В семье этого молодого человека ученость оказалась фамильным достоянием. Его дед по матери, натуралист Шлок, был автором нашумевшего восьмитомного исследования "О физиогномике ящериц", изумившего всю Германию. Дядя его, престарелый Топсиус, незабвенный египтолог, в возрасте семидесяти семи лет, прикованный к креслу подагрой, продиктовал свое талантливое и столь доступное сочинение: "Монотеистический синтез египетской теогонии в призме соотношения между культом бога Птаха и бога Имхотепа с триадами номов".

Отец Топсиуса, по печальному недоразумению, пошел наперекор семейным традициям и посвятил себя игре на корнет-а-пистоне в мюнхенском духовом оркестре. Но юный Топсиус подхватил фамильное знамя и двадцати двух лет от роду опубликовал девятнадцать статей в еженедельном "Бюллетене исторических раскопок", пролив немеркнущий свет на вопрос о кирпичной стене, воздвигнутой царем Пи-Сибхме XXI династии вокруг Усыпальницы Рамзеса II в легендарном городе Танисе. Ныне соображения Топсиуса об этой стене сияют на небосводе ученой Германии столь же непреложно, как солнце на небе.

В моей душе Топсиус оставил самые добрые и светлые воспоминания. И в бурных волнах Тирского моря, и на унылых улицах Иерусалима, и на привале у развалин Иерихона, где мы ночевали по-братски в одной палатке, и на зеленых холмах Галилеи - всюду он был услужливым, осведомленным, сообразительным и терпеливым товарищем. До меня редко доходил смысл его чеканных, как бы выбитых на золоте наречений; но я благоговел перед запечатленной дверью сего святилища, ибо знал, что за нею, во мраке, сверкает субстанция чистого разума.

Доктору Топсиусу случалось иной раз и выругаться - и тогда между возвышенным интеллектом ученого и неразвитым мозгом бакалавра юриспруденции возникала сладкая общность. Он остался мне должен шесть золотых, но эта малость тонет в потоке познаний, коими он обогатил мой ум. Единственное, что мне в нем не нравилось (помимо профессорского покашливания), - это привычка пользоваться моей зубной щеткой.

Кроме того, он слишком вызывающе гордился своей родиной. Вздергивая клюв, Топсиус то и дело восхвалял Германию, духовную мать народов, а затем запугивал меня ее военной силой. Всезнающая Германия! Всемогущая Германия! Она владычествует над миром - обширный, ощетинившийся фолиантами военный лагерь, где патрулирует, надменно подавая команду, вооруженная до зубов метафизика! Я человек самолюбивый, и бахвальство это было мне весьма неприятно. Когда, например, в "Отеле пирамид" нам подали книгу, в которую мы должны были занести свое имя и подданство, мой ученый друг написал "Топсиус", а внизу гордо вывел прямую, ровную, словно шеренга новобранцев, приписку: "Из Германской империи". Я схватил перо и, призвав на помощь бородатого Жоана де Кастро, пожар в Ормузе, Адамастора, придел Иоанна Крестителя в церкви св. Роха, Тэжо и другие символы нашей национальной славы, размашисто начертил вздувшимися, словно паруса галеонов, буквами: "Рапозо, португалец, из коронных владений по сю и по ту сторону океана". В ту же минуту тщедушный молодой человек, стоявший, пригорюнясь, в уголке, пролепетал умирающим голосом:

- Если сеньору что-нибудь понадобится, Алпедринья всегда к его услугам!

Соотечественник! Распаковывая мой чемодан, молодой человек рассказал горестную историю своей жизни. Незадачливый Алпедринья был родом из Транкозо. Он когда-то и чему-то учился, даже сочинил однажды некролог и помнил наизусть грустные стихи "нашего Соареса де Пасос". Но, получив после смерти матери наследство, он помчался в неизбежный Лиссабон, чтобы вкусить радостей бытия. Там, в переулке Непорочного зачатия, он познакомился с обольстительной испанкой, носившей сладкое имя Дульсе, и в любовном угаре потащился за нею в Мадрид. Но там Дульсе обманула его, красоткин сожитель едва не заколол кинжалом, а карты окончательно разорили. Чуть живой, Алпедринья перебрался в Марсель и с тех пор терпит неописуемую нужду и опустился на самое дно жизни. Ему приходилось быть и звонарем в Риме, и брадобреем в Афинах, и ловцом пиявок в Морее, где он жил в шалаше на краю болота; потом, с тюрбаном на голове и черными бурдюками за спиной, он торговал водой, выкрикивая свой товар в переулках Смирны. Плодородный Египет влек его к себе давно и неудержимо - и вот он в "Отеле пирамид", таскает по лестницам чемоданы и грустен, как всегда.

- Если сеньор привез с собой из Лиссабона несколько газет, я с удовольствием почитал бы, как там у нас с политикой.

Я великодушно подарил ему все номера "Новостей", в которые были завернуты мои ботинки.

Владелец отеля был усатый грек из Лакедемона, que hablaba un poquitito el castellano. Облаченный в черный сюртук с орденской лентой, он сам проводил нас в столовую, la mas preciosa, sin duda, de todo el oriente, caballeros!

Огромный букет алых цветов увядал на столе, в бутылке с оливковым маслом плавали дохлые мухи; шлепанцы официанта поминутно спотыкались о залитый вином, истоптанный ногами посетителей "Журналь де Деба", вонючая копоть, поднимавшаяся от свечей в жестяных подсвечниках, сливалась на потолке с розовыми облаками, среди которых порхали херувимы и ласточки. Под галереей дуэт скрипки и арфы исполнил "Мандолинату". Топсиус накачивался пивом, а я чувствовал, что во мне с недостижимой быстротой растет любовь к этой стране солнца и неги!

Напившись кофе, мой ученый друг засунул в верхний кармашек карандаш и отправился осматривать развалины времен Птолемеев. Я же закурил сигару, призвал Алпедринью и открыл ему свое намерение безотлагательно заняться молитвой и любовью. Молитва была продиктована волею тети Патросинио; старуха предписала мне возблагодарить святого Иосифа, как только нога моя ступит на землю Египта, ставшую после бегства святого семейства такой же святыней, как пол кафедрального собора; любви же требовало мое пылкое, беспокойное сердце. Алпедринья, не говоря ни слова, поднял жалюзи. Взору моему открылась залитая солнцем площадь, в центре которой высился бронзовый герой на бронзовом коне; легкий, жаркий ветерок носил облака пыли над двумя высохшими водоемами; вокруг площади, на фоне голубого неба, четко вырисовывались высокие здания, на которых развевались флаги разных наций, словно то были редуты чужеземных армий, соперничающих в побежденной стране. Потом скорбный Алпедринья показал мне перекресток, где стояла какая-то старуха, торговавшая сахарным тростником: отсюда начиналась тихая улица Двух сестер. Вон там (шепнул он) я увижу подвешенную над укромным входом в магазинчик лиловую деревянную руку, а над нею - вывеску с надписью золотом: "Мисс Мэри, перчатки и восковые цветы". Этот приют и рекомендовал Алпедринья моему сердцу. А в самом конце той же улицы, против фонтана, журчащего среди деревьев, стоит новая часовня, где могут подать утешение моей душе.

- Не забудьте сказать мисс Мэри, сеньор, что вас направили к ней из "Отеля пирамид".

Я вдел в петлицу белую розу и вышел, сияя от радости. Едва я свернул в улицу Двух сестер, как увидел целомудренную часовенку, дремавшую в тени чинар под тихий плеск воды. Но праведный старец Иосиф, без сомнения, был занят в эту минуту более настоятельными мольбами, слетавшими к тому же с более достойных уст; мне не хотелось докучать добрейшему святому, и. я остановился под лиловой рукой, которая, растопырив пальцы, подстерегала мое беззащитное сердце.

Я вошел, волнуясь. За полированным прилавком, на котором благоухал букет роз и магнолий, сидела она и читала "Таймс"; на коленях у нее мурлыкала белая кошка.

Меня сразу покорили ее голубые глаза, глаза фарфоровой голубизны - чистые, небесные, каких не бывает в смуглом Лиссабоне. Но еще прелестнее были ее волосы, вьющиеся кудряшками, точно золотое руно; они были такие тонкие, мягкие, что хотелось навеки остаться тут и перебирать дрожащими пальцами эти нежные пряди. Они окружали сияющим нимбом земной красоты нежное, круглое личико, белое с розовым, точно молоко, куда подмешали немного кармина. Улыбнувшись и застенчиво опустив темные ресницы, она спросила, какие перчатки я желаю: лайковые или шведские?

Я пробормотал, жадно склоняясь над прилавком:

- Меня послал к вам Алпедринья.

Она вынула из вазочки розу с нераспустившимся бутоном и подала мне кончиками пальцев. Я порывисто прикусил цветок зубами. Это бурная ласка, видимо, понравилась, потому что лицо Мэри залилось румянцем, и она прошептала: "У, какой нехороший!" Я забыл святого Иосифа и благодарственные молитвы, и руки наши, соприкоснувшись на мгновение, когда она помогала мне натягивать светлую перчатку, более не разлучались на протяжении тех недель, что я провел в столице Лагидов, утопая в восторгах мусульманского рая.

Мэри родилась в Йорке, героическом графстве Старой Англии, где женщины расцветают смело и пышно, как розы в королевских садах. Она была такая недотрога, так заливисто смеялась от щекотки, что я дал ей смешное и нежное прозвище: "Марикокинья". Зато Топсиус, отдававший Мэри должное, называл ее "нашей символической Клеопатрой". Ей нравилась моя черная борода, и, не желая расставаться с теплом юбок Мэри, я не видел ни Каира, ни Нила, ни вечного Сфинкса, улыбающегося У врат пустыни людской суете…

Одетый, точно лилия, во все белое, облокотившись на прилавок и почтительно поглаживая кошку, я упивался утренними часами. Мэри была неразговорчива; но, когда она скрещивала руки и улыбалась своей милой улыбкой или привычным движением складывала "Таймс", сердце мое наполнялось светлым ликованием. Чтобы привести меня в восторг, ей даже не надо было называть меня "своим птенчиком" или "своим могучим португальцем": мне довольно было заметить ее участившееся дыхание, видеть эту прихлынувшую волну нежности, сознавать, что породила ее жажда поцелуев… Ради этого стоило ехать в далекую Александрию и еще дальше и даже идти пешком, без передышки, до самых истоков Белого Нила!

По вечерам мы выезжали в обитой ситцем коляске на прогулку вместе с нашим всезнающим Топсиусом и медленно, блаженно катились вдоль канала Махмудие. Проезжая под пышной листвой мимо стены, за которой зеленели сады сераля, я вдыхал томительный аромат магнолий и другие дотоле незнакомые мне запахи, дышавшие еще не остывшим зноем. По временам белый или лиловый цветок мягко падал мне на колени. Сладко вздохнув, я щекотал усами нежную щеку моей Марикокиньи, и по всему ее телу пробегал трепет. На воде недвижно чернели тяжелые баркасы, что поднимаются вплоть до верховьев благодатного Нила, бросают якоря у развалин храмов, проплывают мимо зеленых островов, где дремлют крокодилы. Незаметно спускалась ночь. Коляска медленно несла нас в благоуханной черноте. Топсиус вполголоса читал стихи Гете. Далекие силуэты пальм темнели на желтизне заката, точно бронзовый орнамент на золотой пластине.

Марикока ужинала с нами в "Отеле пирамид". В ее присутствии Топсиус весь распускался цветами эрудированной любезности. Он описывал нам вечерние празднества в древней Александрии Птолемеев, справлявшиеся на Канопском канале; по обоим берегам, утопая в садах, высились дворцы, мимо них под звуки лютни медленно проплывали ладьи с шелковым пологом; в апельсиновых рощах плясали жрецы Озириса, накинув на плечи леопардовые шкуры; на террасах дворцов самые знатные женщины являлись народу и пили за Венеру Ассирийскую из чашечки лотоса, служившей бокалом. Разлитая в воздухе нега размягчала души; даже философы забывали о незыблемых принципах добродетели.

- И во всей Александрии, - прибавлял Топсиус с томным взглядом, - жила лишь одна целомудренная женщина; это была тетка Сенеки, комментаторша Гомера. Одна на всю Александрию.

Назад Дальше