Избранные произведения - Александр Хьелланн 14 стр.


Кандидат Йонсен пробормотал какие-то слова благодарности и вышел. Он вдруг утратил то настроение, в котором пребывал последние недели. Было что-то особенное в этой прохладной тихой комнате, наполненной книгами - большими, почтенными, старыми книгами; и было что-то возвышенное в личности пробста, в одно и то же время и серьезной и кроткой. Молодой богослов почувствовал какое-то замешательство, почувствовал, что с ним случилось что-то неожиданное и непонятное.

Он совершил длинную прогулку и, наконец, по боковой улице подошел к Сансгору со стороны поселка. Отсюда он поглядел вниз на сад, имение и на главное здание. Затем перевел взгляд на широкую посыпанную гравием аллею, по которой Ракел и он часто прогуливались, и разговоры их с новой силой воскресли в его памяти.

Он стоял долго и чувствовал, как дух его снова крепнет. Чего бы он сейчас не отдал за то, чтобы Ракел появилась хоть на мгновенье на лестнице! Но он не хотел идти туда. Нет! Никакое иное чувство не должно примешиваться к священной страсти, наполнявшей его сердце. С твердым решением он повернул и пошел к городу. Он снова обрел самого себя.

В воскресенье, когда директор школы Йонсен должен был произнести свою первую проповедь, церковь была переполнена. Количество любопытных, всегда жаждущих послушать нового оратора, увеличилось еще из-за интереса к этому суровому, серьезному молодому человеку, которого уважала даже городская знать.

Фру Гарман с дочерью сидели на своей семейной скамье. Фанни и Мадлен тоже были в церкви. Пробст Спарре со своей супругой и фрекен Барбарой сидели в самом первом ряду. Дальше можно было разглядеть пастора Мартенса и остальных девиц Спарре, а позади всех мадам Расмуссен - экономку капеллана.

Народу собралось так много, что пение псалмов звучало крайне торжественно, словно на рождество. И когда проповедник прошел на кафедру, все поющие медленно повернули головы в его сторону.

На узкой лесенке, где ни один взор не мог его видеть, Йонсен на мгновенье почувствовал приступ слабости, словно он тащил тяжелую ношу. Он не мог впоследствии понять, откуда у него взялись силы, чтобы сделать эти последние шаги, но, взойдя на кафедру и увидев сотни глаз, устремленных на него, он сделал над собой усилие и теперь стоял спокойно. Почти все присутствующие утверждали, что никогда не видели молодого священника, так свободно державшего себя на кафедре.

У кандидата Йонсена было хорошее зрение; он узнал многие лица. То, что фрекен Ракел сидела прямо перед ним на скамье Гарманов и Ворше, он почувствовал прежде, чем увидел ее. Он сознательно отводил глаза от этой скамьи, чтобы не смутиться. Немало женских сердец билось и внизу, у самой кафедры, - семейные скамьи были расположены амфитеатром. Когда хор пропел последний стих псалма, Йонсен позволил себе бросить взгляд вниз, на все эти пары глаз; одни были острые, любопытные, другие скромные, благочестивые, а иные такие глубокие и удивительные, что, казалось, глядишь в глубину колодца.

После вступительной молитвы Йонсен прочитал текст евангелия четким и уверенным голосом. Затем начал кратко разъяснять евангелие. Он собирался только в последней части проповеди коснуться личных вопросов. Но чем ближе подходил он к этой последней части, тем меньшей становилась его уверенность в себе.

Начиная проповедь, молодой богослов устремил глаза в одну точку. Эту точку - голову пробста Спарре - он отыскивал каждый раз, когда отрывал глаза от бумаги. Белые волосы и ослепительный воротник ярко выделялись на темном фоне, и чем дольше говоривший смотрел на эту благообразную голову, тем больше он страшился конца своей речи.

Йонсен подошел к тому месту проповеди, где он собирался начать говорить о правде жизни, о том, что нельзя жить бок о бок с ложью. Но он не знал, как это случилось: сильные, страстные слова, которые он собирался сказать, так мало подходили к светлой, приветливой улыбке и ко всей почтенной фигуре пробста, исполненной серьезности и гармонии, что все смешалось в мыслях молодого богослова, и он не мог продолжать речи; в церкви наступила мертвая тишина, пока Йонсен медленно вытирал пот со лба.

Но когда он поднял снова голову, он намеренно не взглянул на пробста и в отчаянии обратил взор на ту, которая, в сущности, была виновницей всего происходящего.

И он не обманулся. Ибо в тот самый момент, как он устремил глаза на это открытое, смелое лицо, он почувствовал как бы прилив сил. Ее глаза смотрели на него в упор с вопрошающим, почти тревожным выражением; он понял взгляд девушки: она не должна обмануться в нем! С новой силой, спокойным, ровным голосом он начал последнюю часть проповеди.

Все громче и увереннее звучал его голос; он становился прекрасным, наполнял всю церковь, и эхо его отдавалось под сводами. Все слушали внимательно; некоторые старушки плакали и сморкались. Но какая-то смутная тревога стала передаваться от одного к другому во всем этом сборище людей.

Что за странная речь! Эти резкие требования быть абсолютно правдивым и смелым, это решительное осуждение всех формальностей, всякого церемониала, всех мелких, повседневных компромиссов - это было слишком уж смело, слишком преувеличенно!

Он сомневался и открыто признавался в этом; он был не единственный, кто сомневался, но он был одинок со своим признанием. Он хороша знал все это - эту тонкую сеть успокоений и умиротворений, которой оплетают человеческую совесть. Он знал это по людям одной с ним профессии, по духовным лицам, которые более чем кто-либо должны были бы быть правдивыми и ни в чем не отступать от истины, от строгой и ясной истины, которую презирают, ненавидят и преследуют в испорченном мире. Но, смотрите, к чему все сводится на деле? Мы видим, как удобно устроившееся, всеми почитаемое сословие живет, обманывая себя и других, прячет сомнения, глушит и смиряет могучую силу отдельных людей, чтобы вся жизнь в целом шла тихо, размеренно, спокойно и бесшумно. Истина - это обоюдоострый меч! Она чиста, как кристалл! И если истина проникла в человеческую жизнь - это болезненно, это мучительно, как рождение ребенка. И вот, вместо этого, мы ведем дремотную жизнь во лжи и формальностях, жизнь, в которой нет ни силы, ни крепости, ни смелости - ничего кроме путаницы, путаницы без конца!

Он постепенно увлекся, отложил в сторону бумагу и говорил уже многое из того, что не дерзнул бы написать; после решительного нападения он закончил свою речь краткой страстной мольбой о даровании силы себе и всем тем, кто хочет противостоять человеческой лжи, кто собирается жить в истине.

Затем Йонсен совершенно иным голосом прочитал молитву, и Ракел заметила, что он пропустил упоминание о "воинстве на земле и на водах".

Слушая спокойный, тихий голос, которым он прочитал молитву, все присутствующие вздохнули свободнее - словно после бури. Впрочем, некоторые перешептывались: "Скандал, форменный скандал!" - таково было их мнение. "Его, без сомнения, вызовут в консисторию!" - говорили люди, знакомые с законами.

Многие женщины не знали, как отнестись к тому, что они слышали, и обращали вопрошающие взоры в сторону мужчин; всегда ведь есть отец, муж, брат или другое авторитетное лицо мужского пола, суждение которого женщины привыкли считать и своим суждением. Но большинство глаз обращалось на пробста.

Пробст Спарре сидел спокойно, как и во время всей проповеди, немного отклонившись на спинку скамейки, с большой книгой псалмов в руках - подарком его прихода. Через верхние окна, обращенные на юг, мягкий теплый свет падал на его фигуру; на лице его была обычная печать высокой душевной безмятежности; никакого оттенка беспокойства или порицания не отразилось на нем в продолжение всей речи, и это действовало на прихожан успокаивающе. Настроение вообще было тревожное, лихорадочное, но большинство все-таки еще воздерживалось от произнесения окончательного приговора.

Пастор Мартенс, которому нужно было совершать службу, поднялся со своего места сразу после проповеди. Его обычно суховатый голос дрожал от внутреннего волнения. Наконец-то выяснилось, что таится в этом директоре школы! Капеллан не мог воздержаться от чувства некоторой радости при мысли, что теперь-то уж пробст вынужден будет похвалить его. Ведь это он считал, что не следовало разрешать Йонсену читать в церкви проповедь во время воскресного богослужения, что нужно было прежде проверить его знание библии, что в виде пробы его следует сперва допустить лишь к вечернему богослужению. Но теперь все уже свершилось! Полный разрыв со всем духовенством и перед всеми прихожанами! Интересно, как теперь поступит пробст?

Закончив службу, Мартенс тотчас покинул алтарь и направился в ризницу, куда, как он видел, вошел пробст.

- Ну? Что вы на это скажете, господин пробст?! - воскликнул он, задыхаясь от волнения, как только закрыл за собой дверь.

В высокой сводчатой ризнице пробст Спарре сидел в кресле и читал большую книгу псалмов. На вопрос капеллана он поднял голову с выражением кроткого упрека по поводу того, что ему помешали, и сказал рассеянно:

- Как? Что вы разумеете?

- Ах! Проповедь! Конечно, проповедь! Это ведь настоящий скандал! - горячо воскликнул капеллан.

- Ну, видите ли, - отвечал пробст, - я, конечно, не скажу, чтобы это была во всех отношениях хорошая проповедь, но, если принять во внимание…

- Но, господин пробст… - перебил его капеллан.

- Мне кажется, и это не в первый раз, что вы, дорогой мой Мартенс, никак не можете ужиться со своим новым сотоварищем, кандидатом Йонсеном, а ведь именно среди нас он должен был бы найти поддержку.

Капеллан опустил глаза. Какой чудесной силой обладал этот человек! Еще мгновенье тому назад Мартенс был так уверен в своем суждении, но как только этот ясный взгляд упал на него, все изменилось.

- Мне жаль, что приходится говорить вам это, дорогой мой Мартенс! Но я сказал это с самыми добрыми намерениями, и притом - мы ведь одни…

- Но разве вам не кажется, господин пробст, что он был дерзок и резок, слишком дерзок и резок? - спросил капеллан.

- Ну да, конечно, конечно, - добродушно согласился пробст, - он был дерзок, как все начинающие, пожалуй он самый дерзкий из всех, каких я слышал. Но мы ведь знаем, что таким образом часто начинают в наше время, - Мартенс невольно вспомнил о своем первом выступлении, - и было бы несправедливо требовать полной зрелости духа от молодых людей.

- Но он сказал, что мы, священнослужители, более чем другие живем во лжи, в мертвых, бессмысленных формальностях!

- Преувеличение! Это большое и опасное преувеличение! В этом отношении вы вполне правы, дорогой мой Мартенс! Но, с другой стороны, кто из нас будет отрицать, что церковные обряды - хоть они и очень красивы, очень глубоки - с течением времени от частого повторения теряют многое, что прежде захватывало. Посмотрите же, кто бросает первый камень! Конечно, молодежь, которая не знает еще утомительного и упорного труда тех, кто остается верным до конца; и в этом заключается преувеличение, опасное преувеличение!

- Но, - продолжал пробст, - давайте мы оба согласимся рассматривать его речь в правильном освещении, потому что судьбы многих зависят от нас. Если мы оттолкнем его сейчас, он может быть потерян для добрых дел; у меня же большие надежды на этого молодого человека. Он со временем займет достойное место, скажем, в большом городе, может быть даже в столице, и станет выдающимся церковнослужителем, который будет поистине болеть душой за свое призвание. Это я решаюсь предсказать.

При этих словах капеллан еще раз взглянул на своего начальника. В одно мгновенье он понял, что именно в облике пробста было так неотразимо. Это была улыбка, улыбка, которая видоизменялась и таилась, но никогда совершенно не исчезала с его благородного лица; она была настолько теплая и мягкая, что как бы озаряла солнечным светом все его слова; капеллан невольно подчинился этой улыбке. Он понял, почему мускулы его рта тоже невольно растянулись в улыбку…

Мадам Расмуссен поражалась, с какой терпимостью отнесся капеллан к проповеди Йонсена. Сама она была крайне раздражена. Но когда ее квартирант сказал: "Поверьте мне, мадам Расмуссен, - из него получится очень хороший столичный священник", - ей показалось, что он со своей терпимостью заходит слишком далеко.

Но он был такой милый, этот пастор Мартенс; он прожил у нее вот уже два года, и ни разу они не сказали друг другу ни одного дурного слова.

Мадам Расмуссен, молодая вдова, толстенькая, красивая и веселого нрава, была бездетна, и ей доставляло подлинную радость ухаживать за капелланом, готовить его любимые блюда и держать его платье в порядке.

Единственным человеком в городе, которому было известно, что пастор Мартенс носил на голове маленькое ухищрение, именуемое париком, была мадам Расмуссен, но она никому об этом не рассказывала, да это никого и не касалось.

Фру Гарман, возвращаясь из церкви в коляске вместе с Мадлен и Ракел, отрицательно отзывалась о проповеди Йонсена.

- Не подобает! Совсем не подобает молодому человеку выступать таким образом! Конечно, это дух времени; пастор Мартенс развивал те же идеи в прошлое воскресенье, но пастор Мартенс, - о, пастор Мартенс это совсем другой человек! Неправда ли, Мадлен? - спросила фру Гарман, потому что Ракел не проронила ни звука.

- О да, да! - рассеянно отвечала Мадлен. Она сидела и раздумывала, откуда взялся Дэлфин, который так внезапно оказался около нее и Фанни в толпе у церкви. Он дружелюбно поклонился Мадлен, но когда подъехали коляски, он и Фанни как-то вдруг исчезли, даже не попрощавшись.

Ракел, как обычно, предоставляла своей мамаше говорить сколько ей хотелось; тем временем она обсуждала серьезность всего происшедшего и раздумывала, что теперь будет с Йонсеном. Ясно, что весь город будет одного мнения с ее мамашей, а у многих это недовольство примет более резкие формы.

Она видела, как молодой богослов стоял спокойный и непоколебимый. Да! Наконец нашелся действительно смелый человек.

За столом Дэлфин, правда с некоторой осторожностью, так как немного побаивался фру Гарман, воспроизводил, как он выражался, "драматические отрывки" из проповеди, и советник заливался смехом. Ракел таила свой гнев. Она знала, что серьезно разговаривать с Дэлфином невозможно.

Но Мадлен не могла удержаться от смеха, - в самом деле, Дэлфин был такой веселый и в таком хорошем настроении. Мадлен в последнее время немного сердилась на Фанни за то, что она обращалась с Дэлфином как-то особенно легко и небрежно, но молодой человек, казалось, не принимал этого близко к сердцу. Наоборот, он, видимо, от досады становился еще веселее. Вообще у него был, вероятно, очень хороший характер.

У Мортена Гармана тоже был хороший характер, так говаривали многие. Он так невозмутимо позволял кандидату Дэлфину увиваться вокруг фру Фанни. Трудно было даже сказать, замечает Мортен что-нибудь или нет и почему он ведет себя таким образом: потому ли, что полностью доверяет жене, или потому, что у самого совесть не чиста?

Понедельник и вторник Ракел провела в лихорадочном напряжении; что-то должно было произойти - так ей казалось. Общее настроение было против Йонсена и могло вылиться во что-нибудь более серьезное. Ракел знала, что он будет искать ее в трудную минуту, и ждала его.

XII

В среду на той же неделе Фанни и Мадлен собирались на вечер, где должны были быть исключительно дамы. Ракел сказала кратко и просто: "нет, спасибо", но к таким ответам все уже привыкли.

- Ах! У меня такая ужасная головная боль! - простонала Фанни, входя к Мадлен, которая одевалась, чтобы ехать на вечер. Мадлен приехала в город еще в воскресенье вечером.

- Бедная Фанни, - искренне сказала Мадлен. - Опять головная боль!

- Да, у меня почему-то появляется головная боль, когда я переодеваюсь. Ой, до чего болит!

- Мне кажется, у тебя последнее время участились головные боли, Фанни! Тебе следовало бы поговорить с доктором!

- Это бесполезно! - отвечала Фанни и, чтобы охладить лоб, приложила к нему маленькое ручное зеркало. - Единственное, что помогает мне, - это свежий воздух и тишина! Уф! Здесь на улицах так шумно! И только подумать, что я целый вечер просижу в душной, жаркой комнате. О, этого я не перенесу!

- Можешь и не ездить, если так плохо себя чувствуешь, - сказала Мадлен с готовностью. - Я сумею извиниться за тебя и объяснить, что ты больна.

- Ах, если б я могла побыть дома или, еще лучше, если б я могла съездить в Сансгор. Там так тихо! - вздохнула Фанни.

- Ну, так и сделай это! - воскликнула Мадлен. - Садись в коляску, в которой я сюда приехала, и поезжай! Тем более, я вижу, погода проясняется: наверно, будет чудесный тихий лунный вечер!..

- Ах, это для меня не имеет значения, - сказала Фанни со слабой улыбкой. - Но как тебе кажется - удобно ли будет, если я…

- Об этом ни минуты не беспокойся; я извинюсь за тебя в таких красивых и вежливых выражениях, что ты будешь вознаграждена за все труды, которые потратила на мое воспитание. Погляди-ка! Вот так я войду! - и Мадлен, еще не успевшая надеть платье, сделала вид, что входит в гостиную, поклонилась, улыбнулась и легко заговорила об "ужасной головной боли нашей дорогой фру Фанни".

Фанни засмеялась, но голова вдруг заболела еще сильнее, и она слабо застонала. Она позволила уговорить себя, и Мадлен поехала в гости одна.

Мадлен начинала чувствовать себя совсем хорошо в новой обстановке. Фанни была с ней так добра и ласкова, что молодая девушка, наконец, преодолела свою застенчивость и рассказала подруге всю историю с Пером Подожду-ка и все, что за этим последовало. И Фанни совсем не смеялась, наоборот, она сказала, что завидует Мадлен; эта маленькая романтическая любовная история - прекрасное воспоминание на всю жизнь.

Но когда Мадлен робко сказала, что для нее это больше чем воспоминание, что она считает себя связанной обещанием, она встретила такой решительный отпор, что совсем растерялась.

Подобные нелепости, сказала фру Фанни, всегда бывают в жизни молодых девушек в раннем возрасте. Она сама была влюблена до безумия в трубочиста, в настоящего трубочиста! Так что Мадлен может себе представить, что бывает!

Чем дольше Мадлен жила в городе, тем более глубоко запрятывала она свои прежние чувства, и только каждый раз, когда оставалась одна, прошлое явственно вставало перед нею. Но она отгоняла воспоминания. Быть может, все это действительно нелепость; Мадлен никогда не соглашалась поехать с отцом на несколько дней домой, в Братволл; она стыдилась снова увидеть море.

Ракел и этот день прождала напрасно. Она уже начинала беспокоиться: почему же он не приходит? Он ведь должен знать, как ей хочется поговорить с ним, поблагодарить его, - как это хочется ей, принимавшей такое большое участие в его выступлении. Ведь не мог же он подумать, что и по ее мнению он зашел слишком далеко. Она решила ему написать, если он не придет завтра.

Ужин прошел тихо. Консул был немного угрюм и лаконичен. Он обычно держался так, когда оставался один с дамами. Фанни, приехавшая, чтобы излечиться от головной боли, молчала и страдала. В десять часов в доме было так тихо, словно все вымерли; только Ракел сидела в своей комнате и смотрела в пространство перед собою. Читать она была не в состоянии; несколько раз бралась она за перо, но не знала, что писать. Так ничего у нее и не получилось; она погасила свет и села у окна, глядя на фиорд, блестевший в лунном свете.

Назад Дальше