- Дорогая фрекен Мадлен! - сказал пастор Мартенс и сел на диван рядом с ней. - Вам нехорошо. Я это давно вижу. Поверьте, мне очень больно приходить сюда и видеть, что вы страдаете, и не иметь права помочь вам.
- Вы всегда были добры ко мне, - всхлипывала Мадлен. - Но мне никто не может помочь; мне так больно, так больно!
- Знайте, дорогая фрекен, что нет такой душевной боли, как бы сильна она ни была, которую невозможно облегчить. Больному сердцу приносит большое облегчение искреннее отношение к другу, который понимает вас. Но именно потому, - прибавил он со вздохом, - мне вдвойне тяжело, что вы не можете, что вы не хотите позволить мне быть для вас таким другом…
- Я не могу, - пролепетала она смущенно. - Вы только не сердитесь на меня. Это не потому, что я неблагодарная. Вы ведь единственный, но я так боюсь… Я ничего не понимаю… Не сердитесь на меня… - и она нерешительно протянула ему руку.
Пастор Мартенс взял ее руку и задержал в своих руках.
- Вы знаете, я желаю вам только добра, фрекен Мадлен! - сказал он серьезным и успокоительным тоном.
- Да, да… Я знаю это! Но… Но вы думаете, что я… - Она испуганно поглядела на него.
- Я думаю, что душа ваша в смятении, и надеюсь, что смог бы стать для вас надежным спутником на всю жизнь. Вы не захотели принять мое предложение, и я не упрекаю вас, но знайте: все, что я имею, принадлежит вам!
- Но если я не… Если я теперь не… - Она закрыла лицо руками. - Нет! Я не могу.
Он по-дружески, почти по-отечески привлек ее к себе и мягко сказал:
- Скажите, Мадлен, разве вы не чувствуете, что это судьба? Когда я просил вашей руки, вы отказали мне сразу, наспех, необдуманно, осмелюсь сказать! Смотрите: а вот теперь я держу вашу руку.
Она слабо попробовала высвободить руку, но он удержал ее и продолжал:
- Судьба вела нас друг к другу: вы как бы предназначены для меня. Теперь вы чувствуете себя такой одинокой и потерянной среди своих близких. Ведь, не правда ли, Мадлен, вы очень одиноки?
- Ах, да! Очень! Так одинока! Так печально-одинока! - сказала она с огорчением.
И потому ли, что он притянул ее к себе, или Мадлен сама склонилась к нему, она положила голову ему на плечо устало и безвольно. А его голос звучал над нею кротко и успокоительно, и она чувствовала облегчение, словно после долгой тяжелой болезни.
Вдруг пастор поцеловал ее в лоб. Она вскочила. Пастор тоже встал, но удержал ее руку в своих.
- Мы ни о чем не будем больше говорить сегодня, - сказал он просто, - прежде всего по причине семейного горя, но только зайдем к фру Гарман и попросим ее благословения. Тем более что твой отец…
- Нет! Нет! - воскликнула она. - Отец не должен ничего знать; ах, боже мой, что же я наделала! - пробормотала она, проведя рукой по глазам.
Он тихо улыбнулся и взял ее руку в свою.
- Ты еще немного смущена, дитя мое! Но это скоро пройдет. - С этими словами он повел ее в комнату фру Гарман.
- Нельзя ли отложить это до завтра, - попросила Мадлен, - у меня так болит голова.
- Мы только представимся твоей тетушке, - сказал он кротко, но твердо, отворяя дверь.
Фру Гарман сидела в кресле в своей большой теплой спальне. Перед нею был поднос с графинчиком воды и маленькой, завернутой в солому бутылкой кюрасо. На тарелке была разложена цыплячья грудинка, нарезанная маленькими квадратиками, а посередине высилась спаржа в масле, увенчанная красиво нарезанной петрушкой.
Когда обрученные пошли, она как раз держала на вилке маленький белый кусочек цыплячьей грудинки и обмакивала его в масло. Но, увидев их, равнодушно отложила в сторону вилку и сказала:
- Я надеюсь, Мадлен, что ты не забыла поблагодарить всевышнего за то, что он смирил твой упрямый дух, а вам, господин пастор, я хотела бы пожелать, чтобы вы никогда в этом не раскаялись.
На мгновенье какой-то огонек загорелся в глазах Мадлен, но ее жених сказал все так же мягко:
- Моя дорогая Мадлен еще слишком потрясена. Не лучше ли тебе, дитя мое, пойти наверх, в свою комнату? Мы увидимся завтра.
Мадлен была ему очень благодарна за это и ответила маленькой слабой улыбкой, когда он проводил ее до двери.
После ухода пастора фру Гарман подумала, как странно меняются люди, когда они помолвлены. Она предчувствовала, что впредь общество капеллана уже не будет ей так приятно.
Пастор Мартенс был счастлив; он даже не спал после обеда. Погода прояснилась. С ночи над берегом остался только туман, как часто бывает с морскими туманами весной.
Все казалось солнечным и прекрасным пастору Мартенсу, когда он возвращался от ювелира, где заказал кольца. Но он умел владеть своим лицом, он понимал, что не подобает ему выглядеть сияющим накануне похорон дяди своей возлюбленной.
На площади пастор встретил директора школы Йонсена.
- Вы собираетесь быть завтра на похоронах, господин директор школы? - спросил Мартенс, чтобы завязать разговор: ему очень хотелось поделиться своими чувствами.
- Нет! - кратко ответил Йонсен. - Я читаю доклад на благотворительном базаре миссионеров.
- Днем?! - воскликнул пораженный капеллан. - Но половина города будет на похоронах!
- Я буду говорить для женщин, - веско ответил директор школы и продолжал свой путь.
- Гм! - подумал пастор Мартенс. - Он удивительно изменился. Доклады для женщин! Благотворительные базары! Толкование библии для народа! Его просто не узнать!
Немного дальше в саду ему встретился кандидат Дэлфин на лошади. Пастор так забавно выглядел, что Дэлфин, придержав лошадь, воскликнул:
- Добрый день, господин пастор! Чем это вы так довольны? Не проповедью ли, которую собираетесь произнести завтра на похоронах?
"Речь на похоронах… Речь на похоронах…" - пронеслось в голосе пастора. Речь ведь еще не была готова. Хорошо, что Дэлфин напомнил о ней. Мартенс ответил:
- Видите ли, если, несмотря на мое… гм… несмотря на общее наше горе, я, быть может, выгляжу веселей, чем подобает, то это по чисто личным причинам, чисто личным…
- Осмелюсь спросить, что это за личная радость, которую вы так переживаете? - беспечно спросил Дэлфин.
- Да, видите ли, это еще рано разглашать, но вам, - пастор понизил голос, - вам я скажу: сегодня я имел счастье обручиться.
- Ну что ж! Поздравляю! - воскликнул Дэлфин весело. - Я даже, кажется, могу угадать, с кем! - Он собирался назвать мадам Расмуссен.
- О да! Я думаю, вы догадываетесь, - спокойно ответил Мартенс, - с фрекен Гарман, с Мадлен.
- Вы лжете! - воскликнул Дэлфин, натянув поводья.
Пастор осторожно отошел на несколько шагов, приподнял шляпу и пошел дальше.
Дэлфин быстро поехал вверх, по дороге к Сансгору, все ускоряя галоп, пока лошадь не покрылась пеной. Так он проскакал больше полутора миль. Берег стал низким и песчаным. Показалось открытое море; солнце освещало голубую поверхность; вдали, словно стена, подымался морской туман. К ночи туман снова достигнет берега.
Дэлфин оставил лошадь на крестьянском дворе и пошел пешком по песку. Большое спокойное море притягивало его к себе; он почувствовал потребность остаться наедине с самим собою и погрузиться в свои мысли глубже, чем обычно.
Георг Дэлфин редко предавался серьезным размышлениям; он был слишком легкомыслен, и настроения его часто менялись. Но теперь нужно было подвести итоги. Он бросился на песок, нагретый горячим полуденным солнцем.
Сначала мысли его клубились, как прибой, набегавший на берег. Он прежде всего негодовал на пастора Мартенса. Кто бы мог подумать, что он, Георг Дэлфин, позволит околпачить себя капеллану, да еще притом и вдовцу! А Мадлен? Как она могла согласиться? И чем больше думал он о ней, тем больше понимал, насколько любит ее.
А все могло сложиться иначе; да, многое могло сложиться иначе в его жизни - теперь он это видел совершенно ясно. Он вспомнил о Якобе Ворше, который совсем отошел от него. С Дэлфином часто случалось, что люди не могли выносить его подолгу; только Фанни он не надоедал.
Он снова попытался вызвать в памяти ее образ, прекрасный и обаятельный, но это ему не удавалось: Мадлен заслоняла все. Затем в его памяти возник пастор, и мучительные мысли начали его преследовать снова.
В жизни Дэлфина не было точки опоры. Все было проиграно, испорчено, опустошено, и, наконец, он стал противен сам себе. Что же он такое? Человек, не имеющий подлинного друга, находящийся в фальшивой связи с женщиной, которую он не любит, и презираемый тою, которую любит?
Туман широкими полосами приближался к берегу; он прополз над прибоем и песком, задержался на мгновенье над красивым человеком, лежавшим на песке, пополз дальше и разостлался за густыми зарослями морской травы. Серая стена, возвышавшаяся над морем, поднялась кверху, приблизилась к послеполуденному солнцу и поглотила его. Сразу стало серо и прохладно, а туман все больше сгущался.
Дэлфин потянулся на песке и положил голову на левую руку, усталый от скачки и от тяжелых мыслей. Длинные беловато-серые полосы прибоя приближались, завивались гребешками и падали на берег с глухим равномерным ворчанием.
Дэлфин задумался над тем, как легко покончить с этой жизнью, которая в данный момент казалась ему такой ненужной. Только скатиться вниз, на несколько шагов, и волны прибоя подхватят тело, унесут его - быть может, куда-нибудь далеко-далеко - и выбросят на чужой берег.
Но Дэлфин сознавал, что на это у него не хватит смелости. Он долго лежал таким образом, разглядывая свою собственную жизнь, и, наконец, задремал, а прибой продолжал свое монотонное пение, и слабый вечерний бриз, который следовал за туманом, обдавал его своим холодным дыханием.
Все линии ландшафта расплылись в серой мгле. Туман сгустился и спускался все ниже и ниже. Очертания человека, лежавшего на берегу, все более и более растворялись в нем. Наконец фигура человека исчезла совсем - море словно стерло его огромной тряпкой. А туман над берегом двигался все дальше и дальше, приближался к крайним хуторам, забивался в каждый уголок и веял холодом в открытые окна и двери.
Но быстрее, чем туман, и уж конечно изворотливее, чем туман, проникал во все щелки, распространялся по всему городу слух о помолвке капеллана. Этот слух заполнял комнаты, открывал двери, наполнял все дома и даже мешал движению на улицах.
"Вы слыхали новость?" - "Помолвка?" - "Что?" - "Кто?" - "Фрекен Гарман!" - "Я слыхал это уже час тому назад!" - "Слышали новость!" - "Капеллан помолвлен!" - "Господи!" - "Совершенно поражена!" - "Уж можно было бы все-таки подождать, пока не похоронят консула!" - "Послушайте!" - "Вы не знаете, правда ли это?" - "Говорят, он уже был у ювелира - заказывал кольца!" - "А вы слышали новость?" И так весь день новость распространялась из дома в дом. И когда, наконец, усталый город стал укладываться спать, то каждый его обитатель слышал о помолвке по меньшей мере раз пять. Это было замечательное время, богатое чрезвычайными событиями.
Но как иной раз маленький серебристый ручеек впадает в большую реку и течет с нею вместе, упорно сохраняя свою узенькую золотисто-серую полоску, обособленно от широкого чистого потока, так рядом с большой новостью распространялась маленькая сплетня. Она сопутствовала основной новости, как-то каждый раз умудряясь вынырнуть; она произносилась шепотом, иными даже опровергалась, но повторялась непрестанно.
Это была сплетня о том, что пастор Мартенс носит парик. Трудно было этому поверить, но разве можно усомниться, если сама мадам Расмуссен рассказывала об этом!
XXIII
Подобно всем хорошим правителям, полагающим, что они должны отмечать начало своего правления добрыми и милостивыми поступками, Мортен дал Пер Карлу разрешение запрячь в катафалк "старых вороных", которые должны были окончательно выйти в отставку на следующий день.
Старый кучер готовил их к "похоронному процессу", как он выражался, и чистил их неутомимо три дня; всю последнюю ночь продежурил он в конюшне, наблюдая за тем, чтобы лошади не легли и не испачкались.
Поэтому вороные блестели, как никогда. В одиннадцать утра в субботу они стояли впряженные в катафалк перед дверьми Сансгора.
Есть три сорта катафалков, и в них можно ехать на кладбище совершенно так же, как ездят по железной дороге: можно ехать в первом, во втором и в третьем классе; бывают, правда, случаи, когда покойник расстается с жизнью в таком убогом состоянии, что к месту последнего успокоения его просто несут на руках друзья.
Консул Гарман ехал на кладбище в первом классе, в катафалке с ангельскими головками и серебряными гирляндами. Пер Карл сидел под черным балдахином с флером на шляпе и смотрел с печалью и гордостью на своих старых вороных.
Когда гроб, покрытый цветами и белыми шелковыми лентами, несли по лестнице, внизу стояла йомфру Кордсен, а позади - вся женская прислуга. Старушка приложила руку к сердцу и низко поклонилась, когда консула проносили мимо. Затем она ушла наверх в свою комнату и заперла дверь.
В закрытой коляске ехали дамы и дядюшка Рикард, чтобы присутствовать на церемонии в церкви; Мортен и Габриель ехали в открытой коляске. Все служащие фирмы и многие горожане, которые не хотели ограничиться проводами покойника из церкви до кладбища, последовали за катафалком пешком, когда процессия тронулась. Весеннее солнце играло на серебряных гирляндах и ангельских головках и на черных блестящих крупах вороных, которые торжественно, шаг за шагом, совершали свой последний печальный выезд.
Очень неудачно было то, что в тот же день хоронили и Марианну. Мартин попытался не допустить этого, но в церковной конторе ему отказали, разъяснив, что для него не будут делать никаких исключений и что, напротив, все складывается чрезвычайно удачно: пастор уж заодно будет на кладбище. Ведь он должен прочитать над ней только молитву, а не речь?
О нет, нет! Никакой речи!
Около хижины старика Андерса собралось несколько молодых матросов из "West End", знавших Марианну, несколько дальних родственников из города, Том Робсон, Торпандер и Клоп.
Старика Андерса не было. Как его ни уговаривали, он настоял на своем: он должен был проводить главу фирмы.
Среди провожавших Марианну не было распорядителя похорон, и молодые матросы шли быстро, неся гроб на плечах. Поэтому они подошли к городу как раз в тот момент, когда тело консула вносили в церковь.
Не могло быть и речи о том, чтобы они прошли первыми по городу и по улицам, ведущим к кладбищу, которые в честь консула Гармана были украшены зелеными листьями, сиренью и ракитником. Им пришлось подождать, пока закончится отпевание консула в церкви.
Во дворе гроб сняли с плеч и поставили на каменную лестницу. Нести покойницу в праздничных костюмах было жарко, и некоторые сняли пиджаки, чтобы прохладиться.
На другой стороне улицы находилась распивочная "Продажа эля и вин"; многим из провожающих очень хотелось выпить кружечку эля, и мелкой монеты на это дело хватило бы; но, пожалуй, это было неприлично при таких обстоятельствах.
Провожавшие Марианну стояли и перешептывались, пожевывая табак; в горле у них пересохло, а церемония все никак не кончалась. Дверь в распивочную была открыта; кружки стояли на прилавке; там казалось так прохладно и уютно; улица была пуста, все находились в церкви или церковном дворе. Один из принесших гроб перебежал улицу и шмыгнул в распивочную; двое последовали за ним.
Похоже было на то, что все провожавшие покойницу не прочь присоединиться к своим товарищам. Но Том Робсон подошел к группе и сказал, держа в руках ассигнацию в пять крон: "Мы можем выпить на всю эту сумму, но с условием, что уходить должны только по двое!"
Это условие было принято безропотно, и очередь соблюдалась очень аккуратно; но много кружек эля выпито было на пять крон!
Мартин и Том Робсон не поддались искушению; Клоп держался дольше всех, но в конце концов не устоял.
Карл Юхан Торпандер сидел в уголку во дворе и пристально смотрел на гроб. Фуляровый платок по его упорному настоянию остался на покойнице, а на крышке, над ее сердцем, лежал букет, за который он заплатил три кроны; иначе гроб был бы уж слишком убогим. Большинство цветов, какие нашлись в "West End", были куплены горожанами для младшего консула, иначе у Марианны было бы больше цветов.
Наконец народ хлынул из церкви. Провожавшие Марианну должны были подождать, пока большая процессия не войдет на кладбище. Тогда матросы поплевали на ладони и принялись за дело с новыми силами. От ассигнации в пять крон не осталось и следа.
Никто не мог припомнить такой длинной процессии, как на похоронах младшего консула. Она растянулась почти от церкви до кладбища, находившегося за чертой города. Процессия, медленно двигавшаяся по дороге, представляла собою целый лес шляп самых разнообразных фасонов: тут была и новая парижская шляпа Мортена и широкополая шляпа пробста Спарре, были старые шляпы, похожие на трубы, но почти без полей, были поля, нависавшие как швейцарские крыши; некоторые на солнце имели красноватый оттенок, другие были гладкие, как замша. Здесь были представлены и смешаны двадцать лет самых разнообразных мод и фасонов одежды. Только один старый Андерс шел в своей старой шапке, похожей на ком смолы.
Множество ребятишек и подростков двигались с двух сторон процессии, и даже окрестности кладбища, расположенного на склоне холма, были запружены зрителями гармановских похорон.
У входа на кладбище были укреплены два высоких флагштока, увитых зелеными гирляндами; флаги, прикрепленные на половине высоты столбов, свешивались почти до земли и тихо колыхались, колеблемые слабым ветром. Музыканты городского оркестра умолкли; они без передышки, от церкви до самого кладбища, играли что-то неудобопонятное; только уже после, вечером, прочитав в газетах программу торжества, публика узнала, что это, оказывается, был траурный марш Шопена.
Регент со своими мальчиками - "чертовыми служками", как он называл их, когда бывал сердит, - запел псалом. Самые первые коммерсанты города сняли гроб с катафалка и понесли его.
Это было замечательное зрелище, когда большое траурное шествие, в котором мелькали и мундиры, торжественно двигалось со множеством увитых флером знамен среди толпы женщин и детей, стоявших плотной стеной между могилами и даже на могилах по обе стороны дороги.
Провожающие столпились около глубокой ямы, куда должны были опустить гроб с телом покойника. Коммерсанты, которые несли его, казалось, почувствовали облегчение, когда его опустили вниз, на вечный покой: он был для них тяжеловат и при жизни и после смерти. Пение прекратилось, стало тихо. Пастор взошел на холмик земли над могилой.
Последний раз обдумывая свою предстоящую речь над могилой покойного, капеллан почувствовал, насколько затруднительно стало его положение по отношению к усопшему после помолвки с Мадлен.
Нужно было держаться строго и беспристрастно; ни в коем случае не увлекаться излишними похвалами, ибо это будет плохо звучать в его устах, поскольку теперь он уже почти член семьи Гарманов; притом пробст Спарре еще в церкви достаточно много сказал по поводу заслуг покойного, как члена общества, как крупного предпринимателя, "который, как отец, обеспечивал сотни трудящихся хлебом насущным и распространял вокруг себя счастье и благосостояние". Поэтому пастор Мартенс начал свою речь так: