РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ - Белов В И 5 стр.


IV

Дом по левую руку от нашего тоже пуст. Окошки, правда, не заколочены, но никто в нем не живет, петух не поет по утрам и под вечер не скрипят ворота, впуская корову…

Его рубил родной брат прадеда по отцу - Савелий Иванович Петров.

Потешный мужик, он все делал "наопаково", как у нас говорят, то есть наоборот, нарочно, смешно. Когда моя мать была маленькая, ее заставляли выдирать обильную крапиву, росшую вокруг дома. Савелий Иванович, идя мимо, останавливался, шевелил бородкой:

- Анфиска!

- Что, дедушко?

- А вот что я тебе скажу. Возьми да полей крапиву-то постным маслом, она и не будет расти. Чем дергать-то… Я те говорю.

И уходил, серьезный, не дрогнув ни одной жилкой апостольского лица.

Уже будучи стариком, Савелий Иванович приходил на игрище, садился в передний угол, долго молча слушал, как поют девки, как играет гармонь и пляшут холостяки. Потом, уходя, раскланивался со всеми и уже у дверей оборачивался:

- Девки, что у вас спросить хочу…

- Что, Савелий Иванович?

- Да так, может, сейчас и неудобно, может, потом.

- А что, дедушко, спрашивай. - Все затихали, ждали, гармонь прикрывалась.

- А вот что. Как вы узнаете, когда вам по малой нужде надо-тко? Ежели по часам, дак не выходит.

- Лешой, лешой, сотона! - плевались девки, а Савелий Иванович уходил, провожаемый ребячьим хохотом.

Жену у него звали Гурихой, по вечерам они на пару нюхали табак, у каждого была своя табакерка. Во время ужина Савелий Иванович на глазах у Гурихи доест из посудины кашу, дочиста выскребет ложкой и с самым серьезным видом сует пустую посудину Гурихе:

- На-ко, матка, дохлебай.

Садясь у окна нюхать табак, заставлял парнишку-нахлебника прочищать заросший волосами, забитый табаком нос.

- Ну, Мишка, давай! У тебя пальчики тоненькие. Дело шло. Мишка чистит, старик нюхает.

В колхоз он долго не вступал, а когда вступил, то сдал все, кроме любимой резной дуги и выездной упряжки. Эту дугу и упряжь он прятал на чердаке. Сына его Степана Савельевича убило на фронте в первую империалистическую. Гуриха умерла, а он жил долго и до самой смерти смешил людей своими бухтинами.

Афанасия Петрова - его невестка - маленькая, сухая, подвижная старуха. Почти всю жизнь она прожила в этом доме. Вся она крохотная, уместится в горстку, но сколько она сделала на веку… Уж так привыкла с малолетства - все чего-нибудь надо делать, а работа всю жизнь была тяжелая, мужская. В прошлое лето вместе с другой старухой, из Вахрунихи, Иларьей, накосили и поставили дюжину ядреных стогов.

Лишь пройдет сенокос - подоспеет лен, Афанасья бежит в лен. Работа для Афанасьи, как, впрочем, для многих наших женщин, - это один из способов не заболеть и не умереть. Афанасья сидит как на шильях, если кто-то что-то делает, куда-то пошел, а она дома. Кидается к вешалке, надевает передник и тоже бежит, почти бегом.

И так лет шестьдесят, не меньше. Она никогда ничем не болела, хотя стоны и жалобы на ломоту, на тоску в пояснице либо в суставах все время так и сыплются. Все ее маленькое жилистое тело так привыкло к постоянному, никогда не прекращающемуся труду, что, вероятно, дай ей пенсию, отпусти на отдых, она тут же бы умерла, бездействие сгубило бы ее тотчас же.

Другим стержнем ее неистощимой жизнеспособности, как это ни странно, стала корова. Корова заполнила всю Афанасьину жизнь. Корова Малька не только поит и кормит Афанасью. Малька для Афанасьи как бы первый главный член семьи, идол, с Малькой разговаривают, ее любят, как единственного в семье ребенка. Малька избалованное, но ласковое существо. Было время, когда молоко некуда было сдавать, и всю простоквашу, а то и блюдо неснятого Малькиного молока Афанасья выливала в колоду самой же Мальке. Та с удовольствием поедала собственную продукцию. Теперь же, когда молоко собирают и от своих коров, когда закупочная цена стала выше, Малька дает Афанасье все: сахар, хлеб, моральную независимость, масло, ситчик.

Дочь Афанасьи, Густя, работала на почте, теперь в сельпо, которое от Тимонихи в семи километрах. Густя не хочет в Тимониху: во-первых, надо доработать стаж для пенсии, во-вторых, в центре колхоза повеселее, народу побольше. И вот Густя настояла на том, чтобы Афанасья переехала к ней. Как решилась Афанасья продать дом - сказать трудно. Со слезами, со стонами и охами приехала к дочери, первые дни все глядела в свою сторону и плакала. Выручала от тоски по Тимонихе опять же Малька, которая, кстати, тоже жалела Тимониху. Надо было перегнать корову на новое место зимой, пока она не ходила еще со своими тимонихинскими товарками. Но ее перегнали весной, и Малька не могла привыкнуть, убегала с пастбища, металась. Афанасье приходилось ходить с ней на выгон. Вот как она рассказывает про корову:

- Ежели сижу под кустиком, так и Малька траву ест. Иной раз спрятаюсь за кустом. Малька прибежит, поглядит, тут ли я, и спокойно ходит. Только домой уйду, и она за мной…

Дом Афанасья за пятьсот рублей продала другой старухе - тоже Афанасье. Афанасья Озеркова живет одна в соседней деревне, а в Тимонихе у нее племянница Марья - жена бригадира Дворцова. Хотя у Афанасьи Озерковой и свой дом еще крепкий, как колокол, но в Тимонихе хоть есть к кому прислониться, помогут и картошку выкопать, и воды принести.

Мама спрашивает у нее, как она съездила в Москву. Дело в том, что у Афанасьи Озерковой есть неродной сын, военный, закончивший чуть ли не академию. Вот как рассказывает она про эту поездку: "Поехала я, матушки, в Москву-то в гости к сыну, а по пути со мной племенник. На поезд стали садиться, мне чужие девки подсобили, а чемоданы-то у племенника, он не успел сесть-то, хотел на ходу, а поезд-то шибче пошел, упал племенник-то. Уехала я без чемодана и без попутчика. Ой, провались все на свете! Сижу да ревлю, что племенника, может, убило, да и сама как теперь одна-то. Доехала до Москвы, куда народ идет - туда и я иду. Села на вокзале, потом к милиционеру: "Как вот, батюшко, мне по такому адресу?" Он мне говорит: "Почему телеграмму сыну не подала? Иди, говорит, вон автобусы". Подошла к тому месту, автобус-то поехал. Ну, думаю, как поезд, до завтрева теперь не придет, куда денусь? Перешла на другую сторону, спросила. А вон, говорят, автобус твой, садись, говорят, москвичка. Доехала я до какой-то улицы, опять спрашиваю. Дяденька говорит мне: "Не знаю", - а у меня так по сердцу и резнуло, ну, думаю, видно, надо мной подшутили, не туда направили. Верчусь, кручусь, не знаю, чего и делать. Идет женщина, на лицо хорошая, думаю, уж спрошу еще, язык, однако, не отвалится сказать. "Как, говорю, мне по такому адресу?" - "Иди, говорит, вон по мосткам, а там спросишь". Спросила еще раз. "А! Это вы к Озеркову? Вот и дом, иди на второй этаж, он там живет". Нет, думаю, заберусь на третий, вроде надежнее. Оглядываюсь, притихла наверху-то. Человек один идет, и его спросила, где, говорю, Озеркова комната? Показал. Стучусь. Открыли. Семейников никого не знаю, да и сына не видала четырнадцать годов. Он лежит на кровати, газету читает, ну, думаю, опять не туда забрела, да уж ладно, спрошу. Он как взглянул да бросился ко мне, мама, мама. Ой, батюшко, я ведь и чемодан-то, говорю, потеряла да и племенника, может, уж нету в живых. Попили чаю, посидели, вдруг племенник-то с чемоданом заходит, жив-невредим. На другом поезде приехал".

- Вот как я настрадалась-то, - заканчивает Афанасья, - спаси бог в эту Москву ездить.

Марья Дворцова, племянница Афанасьи, тоже рассказывает, как ездила к братьям в Москву, как однажды застряла в сундуке, то есть в лифте.

- Экие-то старые, а все еще и губы намазаны, - смеется она, рассказывая про москвичек.

- Ведь не все старые…

- Знамо, не все, только уж занятно-то больно. Марьины братья уехали из деревни после пожара, когда сгорела изба. Уехал сначала один, кончил школу ФЗО, а уже к нему уехал второй. Саша (старший) выучился на столяра и работал в Кремле, работает там и сейчас, и Марья почти ежегодно ездит в Москву.

Марья - доярка. Каждый день она встает в три часа ночи и ложится в одиннадцать, успевая еще и покосить, и сделать домашние дела. Зато и заработок у нее от сорока до шестидесяти рублей в месяц.

Как раз сейчас у Дворцова ведомость на получение денег, я взглянул в список. Самый большой заработок у доярок - до шестидесяти рублей, самый маленький у полеводов - до двенадцати рублей. Есть и такие, что получают в месяц по полтора-два рубля. Спрашиваю у Дворцова, в чем дело. Он показывает мне расценки. Оказывается, чтобы заработать один рубль, надо, например, срубить сто пятьдесят жердей. Но даже самый дородный мужик за день столько жердей, да еще еловых, не срубит.

Между прочим, Федор Евгеньевич Агафонов, этот дряхлый старик, дерет ивовое корье для сельпо, на котором можно заработать три-четыре рубля в день. Вот и сейчас Федор Евгеньевич идет из лесу, идет тихо, для устойчивости в обеих руках по батогу. Василий Михайлович Баров, вылезший из избы на солнышко, увидел Агафонова и говорит:

- Это кто там на лыжах-то в сенокос? Вроде Федя Агафонов.

Сам Баров тоже не лучше Феди, тоже ходит с двумя палками. Медленно, с трудом перешагивая через коровью лепешку, он добродушно ругает корову за невоспитанность: мол, навалила на самую дорогу, а ты перешагивай.

- Надолго ли приехал-то? - спрашивает он меня. - Ежели насовсем, так давай, у нас должностей много.

- Я бы не прочь и насовсем, - говорю я, - да вот жена не поедет в деревню.

- И бабу тебе найдем, только приезжай. - И вдруг поднимает крючковатый палец: - Ты меня пошто в книжке пропечатал? Я на тебя в суд подам. Меня, бывало, только в колхоз вступление сделали, Финоша пропечатал. Вёшное пашем в поле. Кто три загона вспахал, а я два. Каждую кочку вытрясу, каменья из борозды откидываю. Ты, Финоша мне говорит, ты, Баров, симулянт, работаешь худо. Взял да и пропечатал в стенгазете. А осенью я говорю, вот, товарищи-командеры. Я у вас симулянт, а на моих загонах хлеб вырос, а на других одна трава.

Свою старуху, Анну Агафоновну, Баров называет министрой и вообще очень любит поговорить насчет мировой политики.

- Я каждый день радиво слушаю, много в мировой наличности грозы скопилось.

Пока мы рассуждали, Федор Евгеньевич дошел до деревни. Баров рассказывает про то, в какое положение попал старик Агафонов.

- Ежели двойников Симка родит, дак ведь это уголовное дело!

Дело же в том, что тракторист Василий Агафонов, сын Федора, единственный добытчик в семье, попал в больницу. Ездил на станцию, и его зацепило там поездом, переломало тазовые кости. Все лето не работает, лежит в больнице. И Серафиму, его жену, тоже недавно увезли в больницу родить. Четверо малолетков остались на руках у двух дряхлых стариков, у Федора и Надежды. Если родится у Серафимы один - то будет семь со стариками, а если два сразу, то будет уже восемь, и это, по весьма справедливому мнению Барова, уже "уголовное дело".

- Мы сидим с Василием Михайловичем у крыльца его (самого большого в Тимонихе) дома. Фаузя - рыбак из Вахрунихи - называет этот дом не иначе как рейхстагом. Дом и в самом деле велик: большой пятистенок с подвалами и воротами, пристроенный к нему двор с сенниками и хлевами и двухэтажная, тоже пристроенная изба. Все это крыто старинным дороженым тесом, обросло зеленым мхом и все стоит, не косится, многие десятилетия.

Баров, предок Василия Михайловича, как я уже говорил, выкупился у барина первым (не потому ли и фамилия пошла Баровы?). У него имелось несколько дочерей, старых дев, семья была сверхбережливая и работящая. До того бережливая, что не ели молочного, говорили, что не любят, хотя в подвалах стояли кадушки с маслом.

Опять же к одной из дочерей был взят примак из другой деревни, из Купаихи. Михаил - будущий отец Василия Михайловича - был мастером по строительству мельниц. Купаиха вообще славилась такими мастерами, почти у каждого мужика имелась ветрянка. Михайло и привез в Тимониху идею строить мельницу. Говорят, что Голландия - страна ветряных мельниц. Глядя в музеях на пейзажи фландрийских мастеров, я часто ловил себя на чувстве скуки и обвинял себя в невежестве и непонимании искусства. Особенно нелепыми казались мне коричневые и ядовито-зеленые тона этих пейзажей, где топорщатся какие-то раскоряченные сучья деревьев и маячат жалкие шатровые мельничушки. Может быть, это недоверие к прославленным живописцам шло у меня от мощных детских впечатлений, связанных совсем с другими деревьями и другими мельницами.

Родные мельницы теперь вымерли. Но и до сих пор на Вологодчине нет-нет да и увидишь это чудо плотницкого искусства. Представьте себе большую квадратную избу с одним крохотным окошком, с шестью восьмиметровыми крыльями на толстом валу, с двумя длинными бревнами, идущими из углов и соединенными внизу в виде римской цифры пять. Восемь спаренных бревен, каждое в полтора обхвата, вкопанные наклонно в землю, подпирали главный толстенный и длиннющий столб, вокруг которого пирамидой рубилось основание. Если эту избу мысленно надеть на столб, то и получится вологодская ветрянка.

Миша Баров в союзе с двумя компаньонами и начал рубить такую мельницу. За первый год "компаньоны" нашли в тайге, вывезли и вкопали в землю этот столб высотой в трехэтажный дом, успели еще установить боковые спаренные столбы-подпорки.

По этому случаю Акиндин Суденков сочинил стихи, что-то насчет "вавилонских столпов". Баров обиделся на поэта.

- Я в ту пору молод был, - рассказывает Василий Михайлович, - говорю тятьке, мол, надо этого Суденкова проучить, чтобы больше не сочинял. Когда уж мельницу опробовали, всю Тимониху обмололи, привез и Суденков свое жито. Я ему говорю, что ежели вавилонские столпы, дак и вавилонь на Дружинине со своим житом. Там тебе и смелют, на водяной мельнице…

После того как столп установили, мужики начали рубить в лесу саму мельницу. Весь остов, крылья, вал, крыша были срублены и заготовлены прямо в лесу. Деревянные шестерни и большое, метра два с половиной в диаметре, зубчатое колесо, ковш для зерна, ступы и песты для устройства толчеи, а также множество других деталей были изготовлены уже в деревне. Вся мельница была деревянная. Лишь ось главной шестерни, на которую насаживали жернов, была металлическая, скованная в местной же кузнице, да гвозди. Остальное все из дерева, на клиньях, распорах. Мужики не спали целыми неделями, не давали и бабам. Когда все было готово: амбар собран на столпе, подняты жернова, обшиты тонким тесом широкие крылья, - Миша заставил баб крутить вал за крылья с земли, сам слушал, выстукивал, выверял, настраивал механизм. Когда при помощи воротов и рычагов развернули мельницу крыльями на ветер и когда ветер зашумел в лопастях, скопилась глядеть вся Тимониха. Шумели жернова, тяжко и утробно бухали в деревянном нутре тяжелые песты, где-то что-то надсадно повизгивало. Могучие крылья, казалось, не вращались, а шли, проплывали по небу, один за одним, несчетные и неустанные. Вся округа преобразилась, мельница была стройна и красива, она много лет придавала Тимонихе ощущение движения.

Миша Баров разделился с сыном: начались колхозы. Василий Михайлович, вспоминая это время, рассказывает:

- Идет, значит, председатель мне навстречу и говорит: "Подожди, Барович, мы еще покажем твоему старику". Я говорю: "Чево покажете-то?&;gt; Так сердце и екнуло. "А вот, - говорит, - покажем, в колхоз его не примем". Мой тятька пришел на собрание, шапчонку снял, коленки трясутся. "Есть, - говорят, - Баров, такое мненье, не принимать тебя в колхоз". Тятька заплакал: "Грех, - говорит, - вам, робята, меня, старика, губить. Ради Христа, - говорит, - примите в колхоз, что я вам худого сделал?" Ну, посовещались, выходят: "Ладно, Баров, принимаем тебя в колхоз".

Я не совсем понимаю, почему старику Барову пришлось проситься в колхоз Христом-богом, и спрашиваю об этом Василия Михайловича. Оказывается, все было просто: того, кто не вступал в колхоз, объявляли кулаком или верхушкой, раскулачивали и высылали. Таким манером сверхушили Николая Ивановича Потехина, вахрунинского мужика. Но прежде чем рассказать об этом, Василий Михайлович рассказывает, как строили дом и как этот Николай Иванович учился притесывать оконные косяки:

- Распределили, значит, каждому по одному окну. И ему дали окошко. "Научите, - говорит, - робята, косяки прирубать". - "Иди, - говорят мужики, - за нами, делай, что мы делаем". - "Иду". Дошли до вершника. А ему вздумалось их обогнать, поскорей вершник сделать. Окоротил, все дело испортил. Мужики и давай его подсотанивать. Он слушал, слушал, да взял свою голову за ухо и давай ею о косяк стукать. Стукает да приговаривает: "На, дура, не сварила, дак на тебе, дура пустая!"

Дом Потехину сделали, но жить ему в нем долго не привелось, его обверхушили и в дому учинили контору колхоза. Николай Иванович обиделся, поехал в Москву к Михаилу Ивановичу Калинину. Неделю жил в Москве, ждал своей очереди. Михаил Иванович принял его и предупредил, что на весь разговор отпущено не больше пятнадцати минут. Николай Иванович как мог объяснил всесоюзному старосте свое горе и уехал. В деревню вскоре пришла бумага, предлагающая гражданина Потехина во всех правах восстановить и имущество вернуть. Но Потехин насладился победой, а жить дома все же не стал, бросил все и уехал.

Василий Михайлович гладит свою льняную бородку, глядит на меня своими бело-синими глазами и спрашивает насчет пенсии по инвалидности. Я говорю, что надо документы посмотреть, какие есть, и мы идем в избу. Пока старик роется в шкафу, я оглядываю серые, оклеенные газетами стены, смотрю на портреты двух его сыновей: Николая и Христофора. Я хорошо помню, как семилетним мальчишкой ходил к Баровым смотреть молодых. Николай только что вернулся с действительной. Бравый, серьезный, он сидел на широкой лавке рядом с только что привезенной невестой Ликахой Ухановой. Он то играл на гармони, то обнимал свою белолицую Ликаху, а мы, ребятишки, восхищенно глядели на них от дверей. Помню, у них собирались гости, бабы вслух, откровенно, хвалили молодых, невеста с платочком в руке рдела и опускала глаза. После этого прошло совсем немного дней. В июне Николай вместе с другими ребятами и мужиками ушел из Тимонихи, и та же гармонь играла на проводах, а в сентябре жена Ликаха и мать Анна Агафоновна уже голосили по нем и катались по полу этой избы.

Наш - соседний с Баровым дом. В сентябре, только в другом сентябре, моя мать тоже получила бумажку из сельсовета, потом по очереди отголосили и другие дома. В обе деревни, в Вахруниху и Тимониху, не вернулось с войны ни одного мужика…

Василий Михайлович наконец достал сверток, завернутый в районную газету и перевязанный тряпицей. Развязывая документишки, говорит:

- Меня Вильгельм ранил в Карпатских горах, да еще и газом душил. Кольку Гитлер ухлопал, а под Хрестю кто подбирается?

Хрестя - это второй сын Василия Михайловича. Он служит в Новосибирске в звании майора. Остальные дети Барова - все дочери, все повыходили замуж и живут по городам. Впрочем, есть у Барова уже и замужние внучки, а нынче - уже в который раз - приедет в гости в деревню даже правнучка.

Назад Дальше