Маленький человек (История одного ребенка) - Альфонс Доде 5 стр.


Даже привратник Касань и учитель фехтования Роже были восстановлены против меня. В особенности Роже, казалось, страшно злился на меня. Когда я проходил мимо него, он с бешеным видом крутил свои усы и таращил глаза, точно собираясь пронзить сотню арабов. Однажды он сказал очень громко Касаню, поглядывая на меня, что презирает шпионов. Касань не сказал ничего, но я видел по лицу, что и он не любит их… О каких шпионах была речь?.. Я много думал об этом.

В сущности, я переносил с большим мужеством проявления всеобщей антипатии. Учитель среднего отделения занимал со мною одну комнатку в третьем этаже, под самою крышею. В ней я искал убежища в свободное от занятий время. Так как товарищ мой проводил все свое время в кафе Барбет, я был полным хозяином комнаты; это была моя комната, мой уголок.

Как только я приходил к себе, я запирал дверь на ключ, ставил чемодан - стульев не было в моей комнате - перед старым письменным столом, покрытым пятнами и исцарапанным надписями, раскладывал все свои книги и принимался за работу…

Это было весною… Когда я, сидя у стола, поднимал голову, я видел синее небо и большие деревья, покрытые зелеными листьями. Кругом полная тишина. Только изредка доносился монотонный голос ученика, рассказывавшего урок, или слышалось восклицание рассерженного профессора, или ссора воробьев в листве… потом опять водворялась тишина… Коллеж точно спал.

Но Маленький Человек не спал. Он даже не мечтал, что составляет очаровательную форму сна. Он работал, работал без устали, пожирая латынь и греческий язык почти до потери сознания.

Иногда, в то время, когда он всецело отдавался своей сухой работе, в дверях раздавался таинственный стук.

- Кто там?

- Это я, Муза, твоя старая приятельница, повелительница красной тетради. Отвори поскорей, Маленький Человек.

Но Маленький Человек не отворял ей. До Музы ли ему было в то время?

К чорту красную тетрадь! Самое важное в данную минуту - побольше упражняться в греческом, сдать экзамен, быть назначенным профессором и, по возможности, скоро восстановить новый очаг дома Эйсетов.

Мысль о том, что я работаю для семьи, очень ободряла меня, скрашивала мою жизнь. Даже комната моя казалась уютнее… О, мансарда, милая мансарда, сколько чудных часов провел я в твоих четырех стенах! Как много я работал! И каким сильным чувствовал я себя тогда!..

Но если у меня бывали хорошие часы, то бывали и тяжелые. Два раза в неделю - в воскресенье и в четверг - нужно было гулять с детьми. Эти прогулки были для меня пыткой.

Большею частью мы отправлялись на "поляну" - большой луг, расстилавшийся, подобно ковру, у подошвы горы, в полуверсте от города. Несколько больших каштанов, три или четыре строения, выкрашенные в желтый цвет, быстрый ручеек в траве оживляли этот очаровательный уголок… Каждое из трех отделений отправлялось отдельно, но, по прибытии на поляну, их соединяли и оставляли под наблюдением одного из учителей, которым оказывался всегда я. Мои коллеги отправлялись в соседний трактир, где их угощали старшие воспитанники, а так как меня никогда не приглашали, то я оставался всегда с учениками… Тяжелая обязанность в этой восхитительной обстановке!

Как приятно было бы растянуться на этом зеленом ковре, в тени каштанов, вдыхать опьяняющий запах травы, прислушиваться к песням ручья!.. Вместо этого, приходилось наблюдать, кричать, наказывать… Целый коллеж оставался на моих руках. Это было ужасно.

Но ужаснее всего было для меня шествие по городу с моим отделением малолетних детей.

Другие отделения шли прекрасно, нога в ногу, стуча каблуками, как старые воины, и все в них напоминало дисциплину под звуки барабана. Мои же малыши ничего не смыслили в этом. Их нельзя было заставить итти рядами; держась за руки, они бежали и болтали без умолка всю дорогу. Я не переставал кричать: "соблюдайте расстояние!" Но они не понимали меня и шли в ужасном беспорядке.

Голова колонны, впрочем, была удовлетворительна; я ставил туда старших, самых серьезных, но хвост - какой хаос, какой беспорядок! Сумасбродная толпа с растрепанными волосами, грязными руками, в рваных штанах! Я не решался ближе всматриваться в них.

"Desinit in piscem", говорил мне по этому поводу Вио, не лишенный в некоторых случаях остроумия. Не подлежит сомнению, что хвост моей колонны представлял плачевный вид.

Поймете ли вы, как тяжело мне было показываться с этой ватагой на улицах Сарланда, в особенности по воскресеньям?…..Колокола трезвонили, улицы были полны народа. Навстречу шли то пансионы девиц, отправлявшиеся к обедне, то модистки в розовых шляпках, то франты в светлосерых брюках. Надо было проходить мимо всех в поношенном сюртуке, с этой смешной толпой детей. Какое уважение!..

Среди этих растрепанных мальчуганов, которых я водил по городу два раза в неделю, один полупансионер в особенности приводил меня в отчаяние своим безобразием и неряшливостью.

Представьте себе маленького урода, такого маленького, что он не мот не вызывать смеха, и при этом неграциозного, грязного, нечесанного, плохо одетого, пропитанного запахом луж и в довершение всего - хромого.

Никогда еще подобный ученик, если вообще позволительно назвать такое существо учеником, не состоял в списке учеников коллежа. Его присутствие было позором для заведения.

Что касается до меня, то я возненавидел его, и, когда я замечал его во время прогулок подпрыгивающим в хвосте колонны, с грацией молодого утенка, мне ужасно хотелось прогнать его, чтобы спасти честь моего отделения.

Банбан - это прозвище он получил за особенную походку - Банбан не принадлежал к аристократической семье. Это сказывалось в его манерах, в речи, и в особенности в круге знакомства.

Все уличные мальчишки Сарланда были его друзьями.

Благодаря этому за нами во время прогулок всегда бежала вслед толпа уличных мальчишек, кувыркалась в пыли, окликала Банбана по имени, указывала на него пальцами, бросала в него шелуху от каштанов и проделывала множество фокусов. Моих детей это очень забавляло, но мне было не до смеха. Каждую неделю я подавал директору обстоятельный доклад относительно ученика Банбана и многочисленных беспорядков, вызываемых его пребыванием в коллеже.

К сожалению, все мои доклады оставались без ответа, и я должен был каждое, воскресенье показываться на улицах города в сопровождении Банбана, который становился все грязнее и все уродливее.

В одно из воскресений, в яркий солнечный день, Банбан явился перед прогулкой в таком невозможном виде, что мы все ужаснулись. Черные руки, башмаки без завязок, с ног до головы в грязи, почти без штанов… чудовище!

Забавнее всего было то, что его, по видимому, особенно заботливо принарядили в этот день, посылая в школу. Голова его, гладко причесанная, блестела от помады, бант галстука носил печать материнских рук… Но по дороге к коллежу было так много луж!..

Банбан побывал в каждой из них.

Когда он занял свое место в ряду других, улыбающийся и беспечный, я не мог скрыть своего негодования.

Я крикнул ему: "Убирайся вон!"

Банбан, думая, что я шучу, продолжал улыбаться.

Я повторил: "Убирайся вон, убирайся вон!"

Он посмотрел на меня с печальным и покорным выражением, с мольбой в глазах. Но я оставался неумолим, и отряд мой двинулся вперед, оставив его одного, неподвижного среди улицы.

Я надеялся, что избавился от него на целый день, когда, по выходе из города, взрывы смеха и перешептыванья заставили меня обернуться.

В четырех или пяти шагах от нас Банбан с серьезным выражением лица следовал за нами.

- Ускорьте шаг, - сказал я двум ученикам, шедшим впереди.

Они поняли, что речь шла о том, чтобы сыграть штуку с хромым, и полетели вперед с невероятной быстротой.

Иногда дети оборачивались, чтобы посмотреть, следует ли за ними Банбан, и весело смеялись, видя его далеко за нами, в виде маленькой фигурки, шагающей по пыльной дороге мимо торговцев пирожками и лимонадом.

Он пришел на поляну почти одновременно с нами, но он был страшно бледен от усталости и едва двигал ногами.

Вид его глубоко тронул меня и, стыдясь своей жестокости, я подозвал его к себе.

На нем была полинялая блуэа с красными клетками, блуза Маленького Человека в лионском коллеже.

Я тотчас узнал ее, эту блузу, и сказал себе: "Несчастный, не стыдно ли тебе? Ведь это ты себя, Маленького Человека, истязаешь!" И с этой минуты я проникся глубокою любовью к бедному, обездоленному существу.

Банбан сел на землю, так как у него сильно болели ноги… Я сел рядом и заговорил с ним… Я купил ему апельсин… Я готов был обмыть ему ноги.

С этого дня Банбан сделался моим другом. Я узнал много трогательного о нем…

Он был сын кузнеца, который отказывал себе во всем, бедняга, чтобы поместить своего мальчика полупансионером в коллеж, наслышавшись о благодеяниях просвещения. Но, увы! Банбан не создан был для коллежа, и он не дал ему ничего.

В день его поступления в коллеж ему дали пропись с палочками и сказали: "выводи палочки". И Банбан уже около года выводил палочки, боже милосердый!.. кривые, грязные, хромающие - палочки, достойные Банбана!

Никто не занимался им; он не принадлежал, собственно, ни к какому классу. Он просто входил в тот класс, который находил открытым. Да, странный ученик был этот Банбан!

Иногда я следил за ним, когда он, низко наклонившись над своей тетрадью, выводил свои палочки, пыхтя, потея и высунув язык, обнимая перо всей рукой и налегая на него изо всех сил, точно желая продолбить стол… После каждой палочки он мокал перо в чернила, после каждой строки втягивал язык и отдыхал, потирая руки.

Банбан работал охотнее с тех пор, как мы стали друзьями…

Когда он кончал страницу, он спешил взобраться на четвереньках на мою кафедру и, не говоря ни слова, клал предо мною свое произведение.

Я дружески хлопал его по плечу и говорил:

- Очень хорошо. - Это было отвратительно, но я не хотел разочаровывать его.

Мало-по-малу однако палочки становились прямее, перо делало меньше пятен, чернила не заливали тетради… Мне кажется, что я добился бы. успеха и научил бы Банбана чему-нибудь. К несчастью, судьба разлучила нас. Учитель среднего класса оставил коллеж, и, так как это было к концу года, директор не хотел приглашать нового учителя, а посадил бородатого учителя риторики в младший класс, меня же перевел в средний.

Я отнесся к этому перемещению, как к несчастью.

Во-первых, ученики среднего класса пугали меня. Я следил за ними в дни прогулок на полях, и у меня сжималось сердце при мысли, что мне придется быть постоянно с ними.

Во-вторых, нужно было расстаться с малютками, с моими славными малышами, которых я так любил… Как будет относиться к ним бородатый ритор?.. Что станется с Банбаном? Я действительно чувствовал себя несчастным.

Малыши также сокрушались о моем уходе. В день моего последнего урока, когда раздался звонок, глубокое волнение охватило весь класс… Все хотели поцеловать меня… Некоторые из них сумели даже выразить мне много прекрасного.

А Банбан?..

Банбан молчал. Только в тот момент, когда я уходил, он подошел ко мне, красный от волнения, и торжественно передал мне великолепную тетрадь с палочками, выведенными специально для меня.

Бедный Банбан!

VII. ПЕШКА

Я принял в свое заведывание средний класс. Я нашел в нем около пятидесяти отчаянных шалунов, краснощеких горцев от двенадцати до четырнадцати лет, сыновей разбогатевших фермеров, которые посылали детей в коллеж, чтобы сделать из них маленьких буржуа, платя по сто двадцать франков за триместр.

Грубые, дерзкие, надменные, они говорили между собою на грубом севенском наречии, которого я не понимал. У большинства были некрасивые, как у всех детей переходного возраста, лица, большие, красные руки с отмороженными пальцами, голоса охрипших молодых петухов, тупое выражение лица и какой-то специфический запах колледжа… Они сразу возненавидели меня, и с первого дня моего появления на кафедре между нами завязалась упорная, непрерывная, ожесточенная, борьба.

О, эти жестокие дети, сколько страданий они причинили мне!..

Мне хотелось бы говорить об этом без злобы, все это так далеко ушло!.. Но я не могу сохранить спокойствия, и в то время, как я пишу эти строки, я чувствую, что рука моя лихорадочно дрожит от волнения. Мне кажется, что я опять переживаю прошлое.

Они, вероятно, забыли меня. Они не помнят Маленького Человека и прекрасного пенснэ, приобретенного им, чтобы придать себе более солидный вид…

Мои бывшие ученики давно вышли в люди. Субейроль должен быть нотариусом где-то в Севенах, Вельон (младший) судебным приставом, Лупи - аптекарем, а Бузанке - ветеринаром. Они добились солидного положения, успели отрастить себе брюшко и совершенно удовлетворены.

Быть может, встречаясь в клубах или в церкви, они вспоминают иногда доброе старое время в коллеже, вспоминают при этом случае и меня.

- Послушай, друг мой, помнишь ли ты нашу сарландскую пешку, маленького Эйсета с его длинными волосами и лицом из папье-маше? Какие каверзы мы строили ему!

Да, господа, вы строили ему удивительные каверзы, и ваша старая пешка не забудет их до конца своей жизни…

О, бедная пешка! Сколько вы над ней смеялись!.. Сколько слез заставили пролить!.. Да, слез!.. И эти слезы придавали особенную прелесть вашим проказам…

Сколько раз в конце дня, полного мучений, бедняга, скорчившись в своей постели, кусал свое одеяло, чтобы вы не услыхали его рыданий!..

Как ужасно жить среди недоброжелателей, в вечном страхе, быть всегда вооруженным, ожесточенным, вынужденным постоянно наказывать - поневоле бываешь несправедлив, - вечно сомневаться, подозревать на каждом шагу ловушку, не есть спокойно, не знать безмятежного сна, думать даже в минуты затишья только об одном: "Боже, что они затевают теперь?"

Нет, проживи ваша пешка, Даниель Эйсет, еще сто лет, он никогда не забудет того, что перенес в сарландском коллеже с того печального дня, когда вступил в средний класс.

И однако - я не хочу лгать - я выиграл кое-что при этой перемене класса. Я теперь мог видеть Черные Глаза.

Два раза в день, в рекреационные часы я видел их издали за работой у одного из окон первого этажа, выходившего во двор среднего класса… Они казались чернее и больше, чем когда-либо, наклоненные с утра до вечера над нескончаемым шитьем: Черные Глаза шили, шили, не останавливаясь. Старая волшебница в очках только для шитья и взяла их из воспитательного дома; Черные Глаза не знают ни отца, ни матери - и в течение целого года Черные Глаза шьют без устали под неумолимым взглядом страшной волшебницы в очках, которая прядет рядом с ними.

Я не мог оторваться от них; рекреационные часы казались мне слишком короткими. Я готов был провести всю жизнь перед этим благодатным окном, за которым работали Черные Глаза. Они тоже искали меня. По временам они отрывались от шитья, и мы взглядами, без слов, разговаривали друг с другом.

- Вы очень несчастны, господин Эйсет?

- И вы тоже, бедные Черные Глаза!

- У вас нет ни отца, ни матери?

- Мой отец и моя мать очень далеко.

- О, если бы вы знали, как ужасна эта волшебница в очках!

- Дети причиняют мне ужасные страдания.

- Не унывайте, господин Эйсет!

- Не унывайте, прекрасные Черные Глаза!

Мы никогда не разговаривали долго. Я боялся появления Вио и его ключей - "дзинь! дзинь! дзинь!" А там, за окном, у Черных Глаз был свой Вио. После минутного разговора они быстро опускались и снова, принимались за шитье под свирепым взглядом больших очков в стальной оправе.

Милые Черные Глаза! Мы разговаривали издалека, украдкой, и однако я полюбил их всею душою.

Я любил также аббата Жермана…

Этот аббат был профессором философии в сарландском коллеже. Его считали чудаком, и все в коллеже боялись его, не исключая Директора и даже Вио. Он говорил мало и отрывисто, резким голосом, говорил всем "ты", ходил большими шагами, закинув голову назад, подобрав рясу и стуча каблуками своих башмаков с пряжками, как драгун шпорами. Он был большого роста и крепкого сложения. Долгое время я считал его красивым, но однажды, всматриваясь в него ближе, я заметил, что это благородное, львиное лицо было ужасно обезображено оспой. Ни одного уголка на этом лице, который не был бы изрыт, изрублен, зарубцован, - Мирабо в рясе.

Аббат Жерман вел уединенную, замкнутую жизнь в маленькой комнате, в той части здания, которая носила название старого коллежа. Никто никогда не заходил к нему, исключая его братьев, двух негодяев, учеников моего класса, которые воспитывались на его счет… По вечерам, когда весь персонал коллежа проходил дворами в дортуар, можно было видеть слабый свет в одном из окон темного, полуразрушенного здания старого коллежа: это был свет лампы аббата Жермана. Часто, спускаясь в класс в шесть часов утра, я видел сквозь туман этот свет в окнах отдаленного здания. Аббат Жерман все еще не ложился… Говорили, что он работает над большим философским сочинением.

Со своей стороны, я, не зная его, чувствовал большую симпатию к этому странному аббату. Его обезображенное, но, тем не менее, красивое, дышавшее умом лицо привлекало меня. Но меня так запугали рассказами о его грубости и чудачествах, что я не мог решиться подойти к нему. Наконец, я все-таки попал к нему - к счастью для себя!

Это было при следующих обстоятельствах.

Надо вам сказать, что в это время я совершенно отдался изучению истории философии… Тяжелая работа для Маленького Человека!

Однажды мне захотелось прочитать Кондильяка. Между нами будь сказано, этого простака читать не стоит, но, знаете, у молодежи совершенно превратные понятия о людях и вещах.

Итак, мне захотелось познакомиться с Кондильяком. Давайте же Кондильяка, во что бы то ни стало! К несчастью, его не было ни в библиотеке коллежа, ни у сарландских книгопродавцев. Я решился обратиться к аббату Жерману. Его братья сказали мне, что в его комнате находится до двух тысяч томов, и я не сомневался, что найду между ними желанную книгу. Но этот чудак пугал меня, и требовалась необыкновенная любовь к Кондильяку, чтобы заставить меня подняться к нему.

Подходя к дверям, я почувствовал, что ноги, мои дрожат от страха… Я два раза тихо постучал в дверь.

- Войдите! - крикнул голое титана.

Страшный аббат Жерман сидел верхом на низком стуле, вытянувшись и подобрав рясу так, что видны оыли его мускулистые ноги в черных шелковых чулках. Облокотившись на спинку стула, он читал большую книгу с красным обрезом и шумливо курил из коротенькой коричневой трубки.

- А-а, это ты, - сказал он, едва взглянув на меня… - Здравствуй! Как поживаешь?.. Что тебе нужно?

Резкость его голоса, мрачный вид комнаты, уставленной книгами, поза аббата и короткая трубка в его зубах, - все это окончательно смутило меня.

Мне все-таки удалось объяснить ему, зачем я пришел, и попросить знаменитого Кондильяка.

- Кондильяка! Ты хочешь читать Кондильяка! - воскликнул, улыбаясь, аббат Жерман… - Какая странная идея!.. Не лучше ли выкурить со мной трубочку? Сними-ка со стены этот хорошенький чубук и закури его… Ты увидишь, что это лучше всех Кондильяков в мире.

Я извинился, краснея.

Назад Дальше