Царь и гетман - Даниил Мордовцев 4 стр.


Когда Мотренька стала большенькою, уже она не любила обыкновенных детских игр и выдумывала для себя собственные развлечения. У нее был целый завод и домашней и прирученной птицы, а также разных зверей, начиная от ручных зайцев, ежей, кроликов и кончая сайгаками. Журавли, аисты, лебеди, пеликаны - все это бродило на ее птичьем дворе, и когда поутру Мотренька являлась к своим любимцам, то звери и птицы наперерыв старались завладеть ее вниманием и лакомыми яствами, с которыми являлась к ним девочка.

- Ото в тебе, Василий Леонтиевич, росте цариця Клеопатра, - говаривал Мазепа Кочубею, видя Мотреньку, окруженную зверями и птицами.

- Так-то так, пане гетьмане, Клеопатра, та тильки Антония у нас немае, - отвечал на это Кочубей.

- Овва! За такими дураками дило не стане, - смеялся старый гетман, не подозревая, что этим Антонием будет он сам и так же, как Антоний римский, погибнет чрез свою Клеопатру.

Врожденная ли впечатлительность и самоуглубление или любовь к рассказам о сверхестественных силах и явлениях, о чарах, скрытых в природе, необыкновенно развили в девочке воображение. Когда ей уже было лет пятнадцать, она ночью ходила в лес отыскивать цветы папоротника, для того чтобы с его помощью облететь весь мир и посмотреть, что в этом мире делается. Особенно ее тянуло в те неведомые страны, где, по народным рассказам, томились на "турецких галерах" казаки-невольники, думу о которых она никогда не могла слышать без того, чтобы в конце концов не разрыдаться. Судьба невольников не выходила у нее из головы с тех пор, как она в первый раз услыхала думу "про Марусю Богуславку". Это было в Батурине, когда Мотреньке не было еще десяти лет. На первый день Пасхи, когда Мотренька восхищалась надаренными ей разными "писанками" да "крашанками", на двор к ним прибрел старый слепой лирник и, усевшись под забором, запел под однообразное треньканье бандуры тоскливое причитание про Марусю Богуславку. Мотренька стояла и жадно слушала незнакомую ей думу. Немного поодаль стояли другие слушатели - домочадцы Кочубеев, преимущественно "жиночки", "дивчата" та "дитвора". Тут же была и Устя, старая нянька Мотреньки, "удова Варенька", как она себя называла, большая фантазерка, баба, воображавшая, что она та "удовиця", об которой поется в думах и у которой был сын "удовиченко", хотя этот сынок был большой "гульвиса" и лентяй, за что Кочубеиха и сослала его на хутора - пасти конский табун. Это-то обстоятельство и заставило Устю воображать, что сынок ее в "турецкой неволе", за синими морями, за быстрыми реками.

- Яку ты се, дидушка, проказати хочешь? - спросила Устя, когда лирник настроил свою бандуру и жалобно затренькал.

- Та великодну ж, люде добри, - отвечал лирник, не поднимая своего слепого лица, - бо сегодни, кажуть люде, святый великдень.

- Та великдень же, старче Божий.

- Так и я великднои…

Старик откашлялся, пробежал привычными пальцами по струнам и визгливым старческим голосом затянул:

Ой що на Чорному мори,
Ой що на билому камени,
Там стояла темная темница,
Ой що у тий-то темници пробувало симсот козакив,
Видных невольникив.
То вже тридцять лит у неволи пробувают.
Божого свиту, сонця праведного в вичи соби не видают…

И он поднял свои слепые глаза к небу, как бы желая показать, что он, слепорожденный, может созерцать "праведное сонце": "бидни невольники" лишены и этого.

Глубоко подействовал припев на слушателей. Чем-то священным, казалось, веяло на них и от этих понятных всем горьких слов, и от этого скорбного, тихого треньканья. Мотренька вся задрожала, когда до слуха ее долетели слова: "тридцать лит у неволи…"

- Що мати Божа! Спаси и вызволи, - тихо простонала Устя, в воображении которой встал ей "бидный невольник" - сынок у конского табуна.

А старик, чутким ухом своим уловивший и этот невольный стон матери и едва слышные вздохи других слушательниц, продолжал, разом возвысив свой дребезжащий голос до октавы:

Ой тоди до их дивка бранка,
Маруся - Попивна Богуславка
Прихождае,
Словами промовляе:
"Гей, козаки,
Вы бидни невольники!
Угадайте, що в наший земли християньский за день тепера?"
Що тоди бидни невольники зачували,
Дивку бранку,
Марусю - Попивну Богуславку
По ричах познавали,
Словами промовляли:
"Гей, дивко бранко,
Марусю - Попивно Богуславко!
Почим мы можем знати,
Що в наший земли християньский за день тепера,
Бо тридцять лит у неволи пробуваем,
Божого свиту, сонця праведного у вичи соби не видаем,
То мы не можемо знати,
Що в наший земли християньский за день тепера?"
То дивка бранка,
Маруся - Попивна Богуславка
Tee зачувае,
До козакив словами промовляе:
"Ой козаки, Вы бидни невольники!
Ой що сегодни у наший земли християньский великодная суббота,
А завтра святый праздник, роковый день великдень…"

Стон прошел по всему сборищу добрых слушательниц… С последним визгом струны словно оборвалось у каждой из них на сердце… Мотренька стояла как окаменелая, не чувствуя, как из ее широко раскрытых глаз катились крупные слезы и капали на красивые крашанки, которые словно замерли в ее руках.

В это время на крыльце панского дома показалась фигура старого гетмана. За ним вышли Кочубеи и находившиеся у них вместе с Мазепою гости. Кружок, обступивший лирника, при виде панов дрогнул и хотел было расступиться, но Мазепа махнул рукой - и все остановились.

Мотренька ничего этого не видела, не спуская глаз с лирника, который тихо тренькал по струнам и молча кивал седою головой, как бы давая роздых наболевшей груди и глотая накопившиеся в груди слезы. Около слепого лирника сидел маленький "хлопчик". Это был вожатый слепого бродяги и его "михоноша". Хорошенькое личико ребенка, которое, по-видимому, ни разу в жизни не было обмыто заботливыми руками любящей матери, непокрытая головенка с спутавшимися прядями никогда не чесаных волос, босые ноги, вместо сапог обутые в черную кору засохшей грязи, - все это, буквально "голе и босе", само напрашивалось на сожаление и участие; а между тем ребенок беззаботно играл красным яичком, не обращая внимания ни на вздыхающих слушательниц, ни на плачущую бандуру своего "дида".

А скрипучий голос "дида" опять заныл, мало того - и зарыдал, потому что зарыдали "бидни невольники":

Ой як козаки тее зачували,
Билим лицем до сырой земли припадали,
Плакали - рыдали,
Дивку бранку,
Марусю - Попивну Богуславку
Кляли - проклинали:
"Та бодай ты, дивко бранко,
Марусю - Попивно Богуславко,
Щастя й доли соби не мала,
Як ты нам святый праздник, роковый день великдень сказала!"

И важный Мазепа - этот "батько козацький", и Кочубей, и их гости, и все эти босые и обутые бабы и "жиночки", "дивчата", "дивчаточки" и "дитвора" - все это с глубоким вниманием и интересом слушало родную, дорогую для каждого украинца повесть страданий их бедных братьев, словно бы это было народное священнодействие, поминовение тех, которые теперь, в этот светлый праздник, изнывают в темной неволе, вдали от милой родины…

Но особенно потрясающее впечатление на женщин произвели последние, заключительные строфы думы, когда слепой поэт, нарисовав, как Маруся Богуславка, освободив невольников, прощалась с ними, - рыдающим голосом изображал это прощанье:

Ой, козаки,
Вы, бидни невольники!
Кажу я вам, добре дбайте,
В городы християньски утикайте,
Тильки прошу я вас одного - города Богуслава не минайти,
Моему батькови й матери знати давайте:
Та нехай мий батько добре дбае,
Грунтив великих маеткив не збувае,
Великих скарбив не збирае,
Та нехай мене, дивки бранки,
Маруси - Попивны Богуславки,
3 неволи не вызволяе:
Бо вже я потурчилась, побусурменилась -
Для роскоши турецькои,
Для лакомства нещастного!..

- Ото ж проклята? - невольно вырвался крик у молоденькой белокурой Горпины, которая все время молча слушала надрывающее душу причитанье. - От проклята!

- Де не проклята! - подтвердили бабы-Потурчилась суча дочка!

А Мотренька! Вся попунцовевшая от волнения, сожаления и стыда, при последних словах лирника бросилась к матери да так и повисла у нее на шее…

- Мамо! Мамо! - лепетала девочка. - Яка ж вона негожа… яка вона, мамо!..

- Хто, доню?

- Маруся - Попивна Богуславка…

И девочка разрыдалась… Все были растроганы… Даже молчаливый Мазепа, у которого заискрились старые глаза, тихо подошел к своей крестнице и перекрестил уткнувшуюся в подол Кочубеихи черненькую головку. Мотренька с той поры никак не могла забыть ни Маруси Богуславки, ни "бидных невольников"…

V

В то время, когда началось наше повествование, крестнице Мазепы было уже шестнадцать лет. Девочка выравнялась в статную, стройную, прекрасно развитую женщину, которая казалась несколько старше своих в сущности еще детских лет. Но эта возмужалость пришла к ней вместе с ее южным горячим темпераментом, в котором сказывалась немножко восточная кровь - кровь Кочубеев, может быть хаджибеев, давно забывших свое татарское гнездо и превратившихся в коренных украинцев. Необыкновенно живая, впечатлительная, страстно стремительная Мотренька с годами становилась все сдержаннее, ровнее. Быстрые движения кошки превратились в движения плавные, полные непринужденности и грации. Только цвет волос и какой-то глубокий свет черных глаз изобличали что-то жаркое, азиатское, смягченное необыкновенною мягкостью лицевых очертаний. Но грезы детства не отлетели от нее с возмужалостью, и если она не искала цветка папоротника в шестнадцать лет, как искала раньше, то взамен этого мысль ее и живое воображение развертывали перед нею картины всего мира, среди которых не последнее место занимали далекие, никогда не виданные моря с плавающими по ним галерами турецкими… А на галерах - эти "бедные невольники"… А вдали, на азиатском берегу, на серой скале, висящей над морем, стоит девушка и ломает себе руки… Это - Маруся Богуславка…

Несколько лет Мотренька прожила в Киеве, в одном из женских монастырей, где она под надзором настоятельницы и наиболее образованных монашенок докончила свое образование, начатое дома. В монастыре ее часто навещал Мазепа, который все по-прежнему любил и баловал свою крестницу и всегда с интересом расспрашивал настоятельницу об успехах своей любимицы. И Мотренька со своей стороны все более и более привыкала к старому гетману. Она даже узнавала топот гетманского коня, когда Мазепа, особенно по праздникам, заезжал в монастырь или во время обедни, или после службы. Когда он входил в церковь, то, не оглядываясь, Мотренька, узнавала об его приближении и всегда была рада его видеть, тем более что он или привозил ей вести от отца и матери или оделял ее подружек-монастырок разными "ласощами".

Как дома, так и в монастыре Мотренька проявляла несколько большую самостоятельность характера и пытливость, чем того желали бы ее родители и воспитатели, взросшие на преданиях и на законе обычая, столь крепком в то старосветское время. Дома она ходила искать цвет папоротника, бродила одна по лесу, чтобы встретиться с "мавкою" или русалкою, но искания ее оказались напрасными. В монастыре она задалась упрямым решением - помогать выкупу "бидных невольникив" из турецкого плена. С этой целью каждую церковную службу, особенно же в большие праздники, она вместе с матерью - казначеею и другими инокинями обходила всех молящихся в церкви, таская огромную кружку с надписью: "на освобождение плененных" - и часто к концу службы кружка ее была битком набита медью, серебром и золотом… "На бидных невольников… на страдающих в пленении", - шептала она, погромыхивая звонкою кружкою, - и карбованцы сыпались в кружку черноглазой клирошанки…

Однажды Мотренька произвела в монастыре небывалый, неслыханный соблазн… Дело было таким образом. Монашенки постоянно твердили, что женщина не может входить в алтарь, что она - нечистая, что раз она вступила в святая святых, ее поражает гром… Мотренька решилась войти во святая святых, но не из шалости, а по страстному влечению того чувства, которое влекло ее ночью в лес за цветком папоротника… Три дня она постилась и молилась, чтоб очиститься, - и наконец, когда церковь была пуста, со страхом вступила в алтарь… Там она упала на пол и жарко молилась - благодарила Бога за то, что она не нечистая… В этом положении застала ее старая монастырская "мать оконома" - и остолбенела на месте… "Изыди… изыди, нечистая!.. Огнь небесный пожрет тя", - завопила старушка… Мотренька тихо поднялась с колен, приложилась к кресту, благоговейно вышла из алтаря и радостно сказала изумленной "окономе":

- Матушка! Бог помиловав мене… Вин добрый - добриший, ниж вы казали…

Девочка была строго наказана за это, но Мазепа, которому мать игуменья пожаловалась на его крестницу, с улыбкой заметил:

- Вы кажете, матушка, що дивчини не след у олтарь ходить, що дивчина не чиста… А як вы думаете, мать святая, дяк Опанас, що по шинкам, да по вертепах, да по пропастях земных вештаеться, чище над сю дитинку Божу?

На это матушка игуменья не нашлась что отвечать.

С годами Мазепа все больше и больше привязывался к своей крестнице. Иногда ему казалось, что он был бы счастлив, если б судьба послала ему такую дочку, как Мотренька. С нею он не чувствовал бы этого холодного, замкнутого сиротства, которое особенно стало чувствительно для старика после смерти жены, более сорока лет делившей его почетное, но тягостное одиночество в мире. Мир этот казался для него монастырской кельей, острогом, из которого он управлял миллионами свободных, счастливых людей, а сам он был и несвободен, и несчастлив. Да и с кем он разделил бы свою свободу, свое счастье? Кому он нужен не как гетман, а как человек?.. На высоте своего величия он видел себя бобылем, круглым сиротой - гетманской булавой, перед которой все склонялись, но которую никто не любил. Хоть бы дети! Хоть бы какие-нибудь семейные заботы, горе, боязнь за других!.. Нет, ничего нет, кроме власти и отчуждения!..

Иногда на старика нападала страшная, смертная тоска… Для кого жить, зачем? Чего искать? Личного счастья? Но какое же у булавы личное счастье! Да и какое возможно счастье под семьдесят лет! Отрепья старые, жалкие обноски - сухое перекати-поле, зацепившееся за чужую могилу…

Хоть бы дети! Так нет детей! Никого нет! Какое проклятое одиночество! Есть дети… усатые и чубатые "дитки - козаки"…

А он - их "батько"… Но не радуют и эти "детки"… Не радует вся Украина-матка… Для нее разве жить? Ее оберегать? Но надолго ли? Кому она потом, бедная вдовица, достанется? Разве не начнут ее опять трепать и москали, и ляхи, и татары? А ей бы пора отдохнуть, успокоиться…

Вси покою щире прагнуть…

А там, по ту сторону Днепра "тогобочная Украина" тоже мутится… Семен Палий широко загадует… Палий свербит на языке поспольства, на языке всей Украины… Скоро Мазепа и на Украине останется вдовцом, бобылем.

Такое мрачное раздумье нападало на старого гетмана всякий раз, когда ему нездоровилось. К тому же из Москвы приходили тревожные вести: царь разлакомился успехами… Этою весною он уже стал пятою на берегу моря - и не сбить его оттуда… А оттуда, разохотившись, повернет опять на Дон, поближе к этим морям, да и на Днепр, да и на всю Украину…

"А ты, старый собака, чого дивишься! От вин загарба твою стару неньку, Украину - и буде вона плакать на риках вавилонских… О, старый собака!.."

Так хандрил старый гетман, взволнованно бродя по пустым покоям гетманского дворца в Батурине, в то время, когда Кочубеиха, застав свою дочь за чтением Дмитрия Ростовского, заговорила о Мазепе и о том, как он когда-то крестил Мотреньку.

- Занедужав, кажуть, дидусь, - заметила, кстати, Кочубеиха.

- Хто, мамо, занедужав? - спросила Мотренька.

- Та вин же, гетьман.

Девушку, по-видимому, встревожили слова матери. Она давно привыкла к старику, привязалась к нему - ее привлекал его светлый ум, его ласковость, а еще более - его одиночество, которое девушке казалось таким горьким, таким достойным участия.

- Що в его, мамо? - спросила она торопливо.

- Та все то ж, мабуть…

- Та що бо, мамочко?

- Певне - подагра та хирагра… Чому ж бильше бути в его! Нагуляв соби… Час и в домовину…

- Ах, мамо! Грих тоби… А вид подагры, мамо, можно вмерти?

- Як кому… Вин уже сто лит вмирае - та й доси не вмер…

Девушка ничего не отвечала - слова матери слишком возмущали ее. Но она решилась навестить больного старика, как он навещал ее в монастыре, и потому оставила без возражения то, против чего в другое время она непременно бы восстала.

После разговора с матерью Мотренька вышла "у садочек" и нарвала там лучших цветов, которые, как она знала, нравились старому гетману, особенно когда ими была убрана его крестница. Ей так хотелось утешить, развлечь бедного "дидуся", который всегда бывало говорил, что Мотренька - чаровница, которая всякую боль может снять с человека одним своим щебетанием.

Нарвав цветов, она направилась к дому гетмана через свой сад, за которым тянулись гетманские усадьбы. На дороге встретился ей отец, который шел вместе с полтавским полковником Искрою. Лицо Кочубея просияло при виде дочери. Искра тоже любовался девушкою.

- Де се ты, дочко, йдешь? Чи не на Купалу? - ласково спросил отец.

- Який сегодни, тато, Купало?

- Та як же ж! Якого добра нарвала повни руки. Хочь на Купалу.

- Та се я, тагуню, до пана гетьмана… Мама каже - вин занедужав…

- Та що ж - ты его причащать идешь?

- Ни, тату, - так… щоб вони не скучали…

- Ах ты моя ясочка добра! - говорил Кочубей, целуя голову дочери.

- Та як же ж, татуню, - мини жаль его…

- Ну, йди - йди, рыбочко… Вид твого голосу й справди полегшае…

- Бувайте здорови! - поклонилась она Искре.

- Будемо. А дайте ж и мини хочь одну квиточку, - улыбнулся Искра.

- На що вам?

- Та хочь понюхати… може й мини легше стане…

- Ну нате оцей чернобривец…

- Овва! Самый никчемный… От яка…

Девушка убежала. Она знала, что Искра как истый украинец, любивший "жарты", долго не оставил бы ее в покое; а ей теперь было не до "жарт".

Назад Дальше