У ворот гетманского двора стояло несколько "сердюков", принадлежавших к личному конвою гетмана. Это были большею частью молодые украинцы, дети наиболее "значных" малороссийских семейств, из коих Мазепа, воспитавшийся на польский лад, старался искусственно выковать нечто похожее на европейское дворянство и польское шляхетство, положительно несовместимое с глубоко демократическим духом казачества и всего украинского народа. Молодые люди, скучая бездействием, выдумали себе забаву: они свели на единоборство огромного гетманского козла с таким же великаном, гетманским бараном. И козел и баран давно жили на одном дворе и всегда враждовали друг против друга: козел считал своею территорией ту часть гетманского двора, где помещались конюшни, а баран считал себя хозяином не только около поварни, но и у самого панского крыльца, и при всякой встрече враги вступали в бой. Теперь сердюки заманили их за ворота и раздразнили того и другого. И козлу и барану они присвоили названия сообразно ходу тогдашних политических дел: козел у них изображал "москаля", а баран - "шведа".
В то время, когда на улице показалась Мотренька, бой между "москалем" и "шведом" был самый ожесточенный: козел, встав на задние ноги и потрясая белой бородой, свирепо шел на своего противника; а баран, стоя на одном месте и понурив голову, с бешенством рыл землю ногами. В то время, когда козел не успел пройти половину пространства, отделявшего его от противника, баран разом ринулся вперед - и противники страшно стукнулись лбами. Сила удара со стороны барана была такова, что козел осел на задние ноги и замотал головой.
- Крипись, москалю!
- У пень его! У пень, шведе!
- А ну ще, москалю! Не той здоров, що поборов…
Но голоса сердюков разом смолкли, когда они увидели, что рассвирепевший козел, заметив идущую по улице Мотреньку, поднялся на дыбы и направился прямо на нее… Молодые люди оцепенели от ужаса, растерялись, не зная что делать, куда броситься. Девушка также растерялась… А между тем страшное животное шло на нее… расстояние между ними с каждым мгновением ока уменьшалось.
Но в этот момент из кучки сердюков бросается кто-то вперед, в несколько скачков достигает до козла - и хватает его за заднюю ногу… Животное спотыкается, ищет нового врага, оборачивается - и в это время остальные сердюки окружают его. Тот из них, который первым столь самоотверженно бросился на разъяренное животное и остановил его, поднялся с земли при немом одобрении товарищей. Он был бледен. Глаза его смущенно смотрели в землю.
Девушка первая оправилась от испуга. Подойдя к тому, который первым бросился на ее защиту, она остановилась в нерешимости. Молодые сердюки также чувствовали себя неловко.
- Спасибо вам, - первою заговорила девушка, обращаясь к тому, который оказался находчивее прочих. - Чи вы не забились?
- Ни, Мотрона Василивна, - отвечал тот, не смея взглянуть на девушку. - Простите нас, Бога ради, - мы вас налякали…
- Як вы?.. Вы тут не винни…
- Ни… се наши играшки… Се мы, дурни, его розсердили… Тильки не кажить, будте ласкави, панови гетьманови, що вы злякались…
- Не скажу… на що казати?.. Я не маленька…
- Щире дякуемо… А то вин нас со свиту сжене…
- Ни бийтесь… А оце вам рожа - за те що вы смилый козак. И девушка подала ему розу. Молодой сердюк взял ее, повертел в руках, понюхал и воткнул за околыш шапки.
- О який лицарь! - засмеялись товарищи.
- Козинячий лицарь, - пояснил тот, кому досталась роза.
Девушка тоже засмеялась. Она не знала, что этот "козинячий лицарь" будет играть важную роль в ее жизни… Это был Чуйкевич…
Пройдя мимо часового, ходившего около крыльца гетманского дома, девушка из светлых сеней вступила в большую приемную комнату, увешанную оружием и бунчуками. На пороге встретил ее огромный датский пес, видимо обрадовавшийся гостье.
- Здоров, Цербер, - сказала Мотренька, гладя красивое и ласковое животное. - Пан дома?
Пес радостно залаял, услыхав про пана, которым он эти дни был недоволен: эти дни пан такой хмурый, сердитый, что как ни виляй перед ним хвостом - он не замечает этого собачьего усердия и ничем не поощрит его.
Из приемной девушка отворила дверь в следующую комнату и приостановилась на пороге. Это была также довольно просторная комната с стенами, украшенными картинами и портретами. Одна стена занята была стеклянным шкапом с книгами, а вдоль другой на полках блестело серебро и золото. Сайгачьи головы с рогами, кабаньи морды с огромными клыками и чучело громадного орла с распростертыми крыльями довершали украшение этой комнаты.
Остановившись на пороге, девушка увидала знакомую широкую спину и такой же знакомый польский седой затылок. Мазепа, нагнувшись над столом рассматривал лежавшую на нем ландкарту.
- Од Днипра за Случ, а там за Горынь, а там за Стырь и Буг до самого Кракова… Так-так… А от Кракова Червоною землею до Коломии, а от Коломии до самого моря… Ото усе наше… Де била сорочка та прямый комир - то наше… Ох, бисова поясница! - бормотал старый гетман, водя пальцем по карте.
- Добридень, тату… Здоровеньки були, - тихо сказала девушка.
Согбенная спина старика мгновенно выпрямилась. Он обернулся - и хмурое, усталое, угрюмо - болезненное лицо его осветилось радостной улыбкой. По серым глубоко запавшим глазам прошло что-то теплое…
- Се ты, ясочка моя… Спасибо, доненько…
У старика дрогнул голос - он остановился… Девушка быстро подошла к нему и поцеловала руку.
- Помогай - би, тату, - еще тише сказала девушка, - що вы шукаете там? (Она указала на карту.)
Старик, взяв ее за руки и грустно глядя ей в глаза, так же тихо отвечал:
- Могилы соби шукаю, доненько.
- Якои могилы, тату любый? (И у нее голос дрогнул.)
- Глыбокои, глыбокои, доненько, могилы, щоб, почиваючи в ний, моя сидая голова плачу людського не чула, щоб очи мои старии, сырою землею присыпании, не бачили бильше твоей головки чернявенькой, щоб замисть горя сумной едноты - в сердци моим черви - гробаки мишкали… Глыбокои, глыбокои могилы шукаю я, доненько моя.
В голосе старика звучала глубокая, тихая, безнадежная тоска, словно бы в самом деле он хоронил себя… Девушка чувствовала, что к горлу ее приливают слезы… Она крепко сжала старые руки.
- На що могилу!.. Не треба могилу, таточко… Не треба вмирати… Що болит у вас?
- Душа болит, доню… Прискорбна душа моя даже до смерти, - говорил старик, садясь около стола и усаживая около себя девушку. - Для чого я живу? Кому на корысть, на утиху? - продолжал он как бы сам с собою. - Ни дитей у мене, ни ближних… Ближний далече мене сташа - и аз в мире сем, точию в пустыне пространной… О! Ты не знаешь, дитятко, яке то велико горе - сиротство старости! Яки довги, страшни ночи для старика безридного!.. Оце ходишь по пустым покоям, слухаешь витру або лаю собачого, ждешь сонця… а сонце прийде - и воно не грие… Так лучче в домовину, та в могилу - щоб не бачить ничого и ничого не чути… Де мои други и искрении? - Нема их! Один Цербер друг мий и товарищ - весь добрый и вирный… Буде з мене и пса, бо я - гетьман, игемон великий народу украиньского… Та Господи ж Боже мий! Бог - Саваоф, игемон видимого и невидимого мира - и той не один, и той в тройци… А я - я один, один як собака!
Он остановился. Девушка грустно склонила голову, машинально перебирая цветы, положенные ею на стол.
- Се ты мени, доню, на могилу принесла? - тихо спросил Мазепа, дотрагиваясь до цветов.
- Бог з вами, тату! - с горечью сказала девушка и тихонько смахнула слезу, повисшую на реснице.
- Бог… Бог зо мною… истинно… А ты знаешь, дочко, что есть посещение Божие? - как-то загадочно спросил он.
- Не знаю, тату.
- Ох, тяжко Его посещение!.. Посети Бог мором и гладом… Огнем посети Бог страну - вот что есть посещение Божие… А мене посетив Бог - горькою самотою…
Острою болью по сердцу проходили эти безнадежные слова одинокого старика - эту острую боль чувствовала девушка в своем сердце, и слезы копились у нее на душе… Бедный старик!.. И власть, и богатство, и почет - все есть, а душа тоскует… Девушка не знала, что сказать, чем утешить несчастного…
- А вы б чаще до нас ходили, тату, - сказала она, не зная, что сказать.
Мазепа горько улыбнулся и опустил голову.
- До вас?.. Спасиби, моя добра дитина.
- Далиби, таточку, - ходить… А то он вы яки… могилу шукаете… Мене вам и не жаль…
И девушка вдруг расплакалась. Она припала лицом к ладоням, и слезы так и брызнули между пальцами…
Старик задрожал - эти слезы ребенка не то испугали его, не то обрадовали…
- Мотренько!.. Мотренько моя!.. Дитятко Боже… сонечко мое весиннее… рыбочко моя, - бормотал он, сжимая и целуя черненькую головку. - Не плачь, моя ясочко, ластивочко моя! Я не вмру, я не хочу вмирати… Я буду довго, довго жити… Подивись на оцю бумагу (и он поворачивал плачущую голову девушки к лежащей на столе ландкарте), подивись оченятами твоими ясненькими… Я не могилу шукав соби - ни! Я миряв нашу Украину - неньку… Он яка вона! Дивись вона разляглася - од Сейму до Карпатив и от Дону до самой Вислы… Оце все наше буде, доненько моя, - все твое буде… Ты хочешь, щоб воно все твое було? - спросил он, загадочно улыбаясь.
- Як мое, тату? (Девушка отняла руки от заплаканного лица и глядела на старика изумленными глазами.)
- Твое, доненько… Оце все твое буде: и Батурин, и Киев, и Черкасы, и Луцк, и Умань, и Львив, и Коломия, и вся Червона Русь, и Прилуки, и Полтава - все твое, як оця твоя запасочка червоненька, як оци твои корали на шийци биленькии… Тоби жалко мене, дочечко моя?
- Жалко, тату.
- И твои очинята карии плакатимут на моий могильци?
- Тату, тату!
Девушка опять заплакала. Мазепа опять начал утешать ее.
- Ну, годи - годи, серденько мое, не плачь… Я не буду… Подумаем лучче, що маем робити… Мы ще поживемо… Коли ты хочешь, щоб я жив - я буду жити.
- Хочу, таточко.
- И ты будешь до мене старого ходыти, як теперь прийшла, рыбочко?
- Буду… хочь кожен день…
- И ты не скучатимешь с старым собакою?
- Ну, яки бо вы, тату!
- Так не скучатимешь?
- Не скучатиму… я таки буду жити з вами…
Опять загадочным светом блеснули старые, помолодевшие глаза гетмана.
- А твои - батько и мати? - нерешительно спросил он.
- Тато - ничего… вин добрый… А мати - може й вони ничого…
- А сама ты хочешь до мене?
- Та хочу ж бо! Яки вы!..
Мазепа задумался. Он хотел еще что-то спросить, но не решился.
- Так будемо жити, - сказал он после непродолжительного молчания. - Ты мени даси и здоровье, и молодии годы… А я вже думав кинчати мою писеньку… А писня моя тильки ще заводиться…
Куда девалась и подагра и хирагра! Мазепа бодро заходил по комнате. Седая голова его гордо поднялась, и просветлевшие глаза глядели куда-то вдаль…
- Чи чить, чи лишки?.. Чи Петро, чи Карло, - бормотал он, нетерпеливо встряхивая головою, словно бы на нее садилась докучливая муха. - О, Семене - Семене Палию… мы ще не мирялись с тобою… Помиряемось… чи чить, чи лишка… О, мое сонечко весиннее!..
VI
Семен Палий… Почему Мазепа вспомнил о нем при воспоминании о Петре и Карле? И почему он желал бы с ним померяться?
Эти вопросы очень беспокойно занимали Мотреньку после ее свидания с Мазепой, да и многие другие мысли наводнили ее впечатлительную головку после разговора с старым гетманом, разговора, подобного которому она еще ни разу не вела в жизни ни с Мазепой, ни с кем-либо другим. И что сталось с гетманом? То он ищет могилы, говорит, что "встосковался" на этом свете не глядел бы на мир Божий в своем одиночестве, то обещает ей, Мотреньке, всю Украину, как вот эту червонную плахту… И отчего ей не жить с ним, чтоб он не скучал? У него нет детей, никого на свете, не так, как у них, у Кочубеев, - и братья, и сестры, и родичи… А он - один, бедненький, как былиночка в поле… Но что ему сделал Палий! И зачем они все четверо сошлись - Мазепа, Палий, Петр - царь и Карл - король! Надо бы расспросить кого-нибудь! Но кого?.. Маму, хиба? Так мама ни Палия, ни Мазепы не любить… А хиба, татка? - Татко добрый. Так татко смиячиметься… "Пиди, скаже, в цяцю пограйся…" От кого спытаю: старую няню - вона все знае…
Так думала Мотренька, ворочаясь с боку на бок в жаркой постели… А тут еще этот "соловейко" не дает спать - щебечет тебе под самым окном всю ночь, точно ему сорокоуст заказали: щебечи да щебечи от зари до зари…
Да и ночь как на беду жаркая, тихая, душная - лист на дереве не шелохнет, воздух куда-то пропал, нечем дышать человеку… Вместо воздуху в окна спальни пышет душный запах цветущей липы - точно и она задыхается… А этот "соловейко" так и надрывается, так и стучит, кажется, под самое сердце…
"А той сердючок молоденький, що цапа за ногу пиймав… Який чудний… Козинячий лицарь… И яки в его очи чудни… А ну буду думати про цапа, может й засну… Цап-цап - у цапа роги, у цапа борода, мов у москаля… Цап… цап… Мазепа… Палий… Петро… Петро… Карло… А те молоденьке москальча, що весною плакало у садочку?.. Царський, бач, денщик - Павлуша Ягужинский, а плаче, мов дивчинка… А що се соловейко все одно спивае?.. А може, й ранок близько… Подивлюсь у викно…"
И Мотренька осторожно сползла с кровати, чтобы пробраться к окну, выходившему в сад. Она была в одной сорочке, босиком и с распущенной косой, потому что не любила спать ни в чепчике, ни с заплетенною косой… А теперь же так жарко!.. Вот она идет к окну, а в окна кто-то смотрит… Ох!.. Да это белые цветы липы - это они так пахнут…
- Оце вже! Чи не коров доити? - послышался вдруг голос из угла спальной.
- Ах, няня! Як ты мене злякала! (Это была старуха нянька, Устя, спавшая у панночки на полу.)
- Де злякати! Сама злякалась… Думала, видьма йде - розхристана, простоволоса…
- Мени, няню, жарко - не спится…
- Може, блошки кусают?
- Ни, няню, - блох нема… А так жарко… Я все думаю про Палия…
- От тоби на! Чи тебе не зглажено часом?
- Ни, няню… А ты бачила Палия?
- Бачила, панночко… Що се вин тоби, дитятко, приснився?
- Не приснився, няню, а я так думала… Який вин, няню?
- Та старый, дуже старый… Такий старый, як ота тополя у перелазу… От, сказать бы, я стара: ще коли жив був старый Хмильницький и мене замиж оддавали, так и тоди Палий був уже старый-старый, аж сивый… От уже я семый десяток по земли вештаюсь, симсот, може, раз на мене смерть косою замахувалась, симсот, може, молоденьких дубкив, що мини на домовину росли, посохло й позрубовано, а я все, мов бовкун - зилля, бовванию на свити, - а Палий Семен так и передо мною такий ветхий, як я перед тобою, моя зелененька ягидко…
- А який, вин, няню, из себе?
- Великий та понурый, а очи - оттаки, а вусы - сиви та довги, мов рогачи…
И старуха, сидя на полу, показывала, какие огромные глаза у Палия и какие длинные усы.
- Що ж вин робе, няню?
- Татар, та ляхив, та жидив бье. Ему так вид Бога наказано…
- А сам вин добрый?
- Такий добрый, рыбко моя, такий добрый, що и сказати неможно… Бо вин од святой золы уродивсь…
- Як од святой золы, няню?
- Так - од золы… В его й батька не було - тильки мати…
- Як же ж се, няньцю, я не розумию.
- А от як, рыбко моя… Оце був соби чоловик та жинка, а в их дочка Оленка. От и поихав той чоловик у поле орати. Оре та й оре - коли хрусь! - щось хруснуло пид плугом у земли… Дивиться чоловик - аж то голова чоловича, та така велика голова, мов казан… От и дума той чоловик: "Се мабуть великого лицаря голова, такого лицаря, що вже давно перевелись…" От вин и взяв ту голову - дума: "Нехай батюшка пип над нею молитву прочитав, та помьяне, та водою свяченою скропить, та по-християнськи поховае…" Приихав до дому той чоловик и голову с собою привиз та й положив ии на лаву, а сам сив вечеряти… Повечеряв - а голова все лежит на лави. А жинка, глядючи на голову, и каже: "Мабуть, голова ця на своим вику богато хлиба переила". А голова й каже: "Буде вона ще исти…"
- Ох, няню! Се мертва голова сказала? - с испугом спросила Мотренька, поглядывая на окно.
- Та мертва ж, рыбко.
- Ох, як страшно!
- Чого страшно, рыбко? Се од Бога.
- Ну, няню?
- Ну голова й каже: "Буду я ище исти…" От жинка та як злякаеться, та у пич ту голову й кинула… И стала та мертва голова билою золою… Выгрибли золу у горщик - поставили на лави, щоб москалям на поташ продати… А дочка того чоловика, що найшов голову, не знала, що то зола - думала, що силь, та й посолила соби кусочок хлиба - так маленький шматочок - и ззила… Та важкою ото и стала…
- Важкою, няню? Як се б то?
- Важкою, рыбко… Ты сего не знаешь ще… Бог ий сына дав… од золы…
- Ну, няню, - се казка…
- Яка казка!
- Та казка ж, няньцю…
- А Палий казка?
- Ни, няню, - Палий не казка.
- Так то, бач, рыбонько, и був сам Семен Палий - от золы родився… Тоди вин ще не був Палий, а просто Семеник Гурченко, бо его мати була Гурченкова… Той чоловик, що найшов мертву голову, був Гурко.
- Який Гурко? Що в Борзни?
- Та вин же ж борзеньский, рыбко… Ото Гурки в Борзни - то его родичи по матери та по дидови, а сам вин од золи родився, вид попилу… Ему б, бач, треба було бути Золенком, або Попилченком, а вин сам себе зробив Палием…
- Як же ж се, няню?
- А от як, рыбко… Як той Семеник, що вид попилу родився, став парубком, от и захтив козакувати: "Пиду, каже, мамо, та пиду в Запороги". От и пишов. Йде - йде, дивится - Запороги стоят, горы страшенни. А на горах тих запорозци стоять та й дивлятся - смиются: як-то вин, молоденький хлопчик, на гору страшенну злизе… Бо посередини гори, рыбко, на великому камини сидит - не к ночи будь сказано - сидит сам… - Старуха остановилась.
- Хто сам, няню?
- Та чорный, рыбко.
- Який чорный?
- Та нечистый, сказать бы, - чортяка…
- Ну? Се впьять казка, няню…
- Ни, не казка, рыбко… От сидит та козинячими нижками тупотить та рогами в гору бье…
Мотреньке вспоминается козел, который сегодня шел на нее, потрясая бородой и рогами, и ей стало смешно…
- Так у его, няню, роги, як у цапа?
- Як у цапа, рыбко… От вин сидит, та нижками тупотить, та рогами в гору бье… А Семеник як стрелит из мушкета, як загуркотит по горах, - дивляться козаки, аж там, де сидив нечистый, одно поломья паше та смола пекельна - кипит… Се бач, Семеник чорта убив - спалив его. От запорозьци й кажуть: "Оце так козак! Оце так Палий - самого чорта спалив". А кошовый и каже: "Ну, брате, буде же ты Палием, та йди на Вкраину, та пали от так усяку нехрист, як ты дидька лисого спалив". И с того часу став вин Палием.
- Ах яка бо ты, няньцю, - возразила Мотренька, - та се ж не про Палия разсказуют, а про святого Юрия, як вин чорта спалив.