Царь и гетман - Даниил Мордовцев 6 стр.


- Эге, рыбко, то таки святый Юрко, а се - Палий… От и пишов Палий за Днипр на Вкраину. Иде та й иде. Як оце побаче татарина, так зараз из мушкета - лусь! - и вбив татарина. А як побаче ляха, то зараз шаблюкою - брязь! - и стяв головку у ляшка. А як побачит жидовина, то зараз на аркане его, та на осину и повисит, як собаку… Так од самого Запорожжа до Вкраины и проложив великий шлях: зараз знати, де йшов Палий - оце тут татарин застреленный валяеться у степу, а тут лях порубаный лежить, а тут жидовин повишеный висит - так и знати Палиеву дорогу… А сам вин - Мати Божа! - такий, що его ни куля не бере, ни шабля не вруба, мов зализо. А оце як начнуть козаки с татарами або з ляхами битись, то Палий сам гарматы заряжае навхресть - и бье за двадцать верст, а чужи гармати до его не достают. А кинь у его такий, що ледве земля его держить, а на простого коня вин только руку положит, так той кинь на землю пада. А шабля в его в пьять пуд-таки важка. Як оце який козак провинится, то Палий и дае ему свою шаблю нести, так той бидный аж стогне - не пидниме нести, а други козаки за его смиются… Оттакий-то, рыбко, той Палий…

А "рыбка" между тем, слушая болтовню старушки, спала крепким сном. Упав горячей головой на руки, положенные на подоконник, она долго прислушивалась к щелканью соловья и к монотонному говору старой няни; перед нею проходили, словно в тумане, образы Палия и Мазепы, которые сливались как бы в одно лицо, и только у Мазепы старые глаза искрились слезою - и Мотреньке стало его жалко-жалко… То выступал этот молоденький белокурый сердючок с пышною розою на шапке, то шел на нее никогда не виданный ею москаль Петр в виде огромного "цапа"… И сон неслышно подкрался к ней под щелканье соловья, так что когда няня подошла к ней, то увидала только белую спину, до половины прикрытую белою сорочкой, да черные косы, густыми прядями лежавшие на подоконнике… В окно уже заглядывала заря чудного, просыпающегося утра…

- А воно вже й спит… От дурна дитина! - тихо бормотала старуха, качая головой. - От дурне! Як же ж я его теперь положу на лижко - вже мени его не пидняти на руки: славу Богу - выросло… Он яке, спасибо Богови, выгодавалось: здоровеньке та повнотиле та кругленке, мов яблучко червоне, и не вщипнешь его… А де ж его подняти! Мене, стару, переросло… О-о-хо - хо!.. А чи давно ж его на руках носила, кашкою, мов горобчика, годувала?.. Молоде росте, як твой мак цвите, та як мак и опадае: сонечко пригрие, витрец повие - весь цвит розвие… Поки дитина, поти й горя не знае, писни спивае та в косу стрички заплитае… Спи-спи, дитятко, поки косою свитешь, горенька не знаешь… А прийде час - и его пизнаешь…

- У могили темно-темно, - слышится сонный лепет девушки.

- Господь с тобою, рыбонько, - яка могила…

- Гетьман могилу шукае…

- И нехай шукае… Може й могила его шукае давно, та не найде… А ты, дитятко, лягай спати…

- Я, я, няню, сплю…

Старушка тихо приподняла голову панночки. Та не сопротивлялась.

- Иди ж, рыбко, лягай…

- Иду, няню… нехай соловейко щебече, а я буду спати…

- Спи, спи, мое золото червоне…

Девушка, придерживаемая старухой, улыбаясь сквозь сон, перешла на кровать.

- Нехай соловейко щебече, а ты кажи про Палия, - бормотала она в полусне.

Недаром занимал Палий и Мазепу и Мотреньку. В одинаковой мере он занимал и царя Петра, когда он, твердо ступив своею пятою на берег Невы и воткнув трезубец Нептуна в пасть Швеции, мечтал уже поразить этим трезубцем и турецкую пасть в устьях Днепра.

Что же был Палий для Петра и Петр для Палия?

Палий действительно был борзенский казак, как уверяла и Устя, старая няня Кочубеевны. Родовая фамилия его действительно была Гурко, а уже после, по народному обычаю, он получил прозвище Палия, с которым и перешел на страницы истории, как последний представитель исторически вымиравшего казачества "тогобочной", правобережной, Украины, хотя сам родился в левобережной Украине.

Тихим, добрым, ласковым "хлопчиком" рос Семеник Гурченко в своем родном городишке. "Хлопчик" этот всегда казался робким, застенчивым, и если его и любили товарищи - хохлята, то именно не за казацкие качества, а за то, что он был добрый и деликатный, "як дивчинка". Обыкновенно эти качества не нравятся сверстникам, таких они называют "мизями", "плаксами" и другими подобными укоризненными "дражнениями". Но Семеника Гурченко, напротив, любили за эти качества, потому что с восковою мягкостью характера в нем амальгамировалась необыкновенно стойкая честность, самоотверженность и беззаветная доброта. Не умея плавать, он бросался в воду вытаскивать утопающих товарищей, голодный сам, он отдавал свой кусок голодной собаке, и чем существо, взятое им под покровительство, было жальче и беззащитнее, тем более убивался над ним Семеник. Под внешней робостью и застенчивостью в нем крылись поэтические инстинкты, и он любил степь больше, чем обработанное поле, горы и леса предпочитал садам Борзны, а пустыню его воображение населяло целым миром таинственных существ.

Когда Семеника отдали учиться в киевскую коллегию, он показал необыкновенные способности, и здесь он уже начинал проявлять себя так, как потом проявлялся всю жизнь: он становился нечувствительно центром и головою кружка, в котором вращался; он всегда знал больше всех, успевал делать больше всех; все товарищи, пугаемые латынью и всеми школьными чудовищами, прибегали к Семенику, и Семеник разгонял эти чудовища с такою легкостью, что товарищи невольно преклонялись перед этою ласковою "дивчинкою".

Но вот он выучился, вырос, стал "козакувать"… Застенчивая "дивчинка" встречает другую, более бойкую "дивчину" с "долгою косою" и "бровями в шнурочку"… Начинаются свидания "у вишневому садочку", по ночам, чтоб не стыдно было - "щоб не соромно було дивчину обнимати"… Целовались-целовались - и доцеловались "до рушников"… Вот и руки поп связал "рушниками"… А все Семенику и в церкви "соромно" было при людях взглянуть на свою невесту…

Оженился Семеник - и овдовел… Где утопить горе великой потери, где размыкать тоску одиночества? Такие робкие, застенчивые натуры не скоро забывают "свое"… Где этот омут забвения? В степи, в пустыне - там, где от Украины осталась одна "руина", за Днепром, далеко от родины…

И Семен Гурченко пропадает, словно в воду канул…

Вынырнул он в Запорожье: это уже Палий - "такий козак, якого з - роду - вику не видано"…

Но и в Запорожье заскучал он. Не такого простора искала душа его, не по сердцу ему была собачья жизнь - или сидеть сторожевой собакой, или ловить в поле татар, словно волков. Душа его искала дела живого, творческого… И затосковал он…

Нередко казаки и рыбаки видели одинокого Палия бродящим по берегу Днепра и о чем-то думающим. То сядет он на горе и смотрит куда-то вдаль своими добрыми глазами…

- Кто даст мне криле, яко голубине, - и полечу, - часто шептал он молитвенно.

И он улетел из Запорожья. Видели его потом на той стороне Днепра, в польской Украине.

Что же он там делал? Его неудержимо влекла к себе "руина" Украины - пустынная местность, бывшая когда-то цветущею страною, а потом свидетельницею кровавейших войн казаччины с поляками, местность, на которой Хмельницкий добивал господство ляха над украинцем и где потом преемники его добили самую казаччину… Местность эта была разорена - разорена самым безбожным образом, как не разорена была когда-то даже Палестина, посыпанная римскою солью. Западная Украина была залита кровью, и над ней произнесено было проклятие земных владык: вывести из нее на левый берег оставшееся в живых население, и пусть она навеки останется "руиною".

Среди этой-то "руины" и явился Палий. Что он нашел там - этого он не мог забыть всю жизнь!

Страна лежала в развалинах, но и развалины уже перегнивали окончательно, прорастали травой и могильною плесенью… На месте обширных цветущих некогда сел - кучи мусора, золы, разносимой ветром, и обуглившихся бревен… Кое-где уцелели трубы от домов, размытая дождем глина и кирпичи от печей, да какой-нибудь покосившийся одинокий столб, свидетельствовавший, что здесь когда-то стояли дубовые казацкие ворота, которые вели во двор, полный детьми, стариками, "дивчатами" и "молодицями" - и ничего этого не осталось, ничего, кроме следов старого кладбища с торчащими кое-где крестами… Старики померли где-то в пути в новый казацкий Иерусалим, дети повырастали вдали от родины, "дивчата" и "молодицы" похоронили своих женихов и мужей под "руинами" дорогой Украины… Бурьяном позаросли обширные сельские площади, а следы улиц еще хранят память о прошлом в кое-где сохранившихся колеях от железных ободьев тяжелых возов чумацких… И поля вместо пшеницы поросли бурьяном, среди которого кое-где белеются кости человеческие, кости казаков, павших за эту дорогую "руину", когда она еще не была "руиною" … Заплакал Палий, когда увидал эту пустыню, усеянную сухими казацкими костями, и долго плакал он, припав лицом к крутой шее своего любимого коня…

- О чем плачешь ты, сын мой? - раздался вдруг голос позади его.

Палий вздрогнул… Кому быть в этой пустыне, проклятой Богом и людьми?.. Оглянувшись, он увидел старика, седая борода которого спускалась до пояса. На голове у него была скуфейка - нечто среднее между восточной фесой, только черной, и монашескою шапочкой. В руках у него был большой дорожный посох, а за плечами кожаная сума. В лице старика было столько доброты, а в черных глазах столько искренности и какой-то детской незлобливости, что Палий сразу узнал в незнакомце человека не от мира сего…

- О чем слезы твои, сыне мой по благословению? - повторил незнакомец, осеняя крестом Палия, у которого на груди блестело большое серебряное распятие.

И вид и благословение незнакомца расположили Палия к полной искренности.

- Плачу я над сею пустынею и над костями человеческими, отче, - отвечал Палий.

- Плачь, сын мой… дороже фимиама слезы сии пред Господом… Ты тутошний?

- Ни, отче, - тогобочний.

- А ради какого дела пришел сюда?

- Поклониться праху предков моих - и сердце мое разорвалося при виде сей руины… Богом проклята, видно, отчизна предков моих…

- Не говори сего, сыне…

И незнакомец, сняв с плеч котомку, достал из нее толстую книгу в кожаном переплете.

- Читаешь, сын мой? - спросил старик.

- Читаю, отче.

- Раскрой пророка Иезекииля главу тридцать седьмую, - сказал старик, подавая книгу Палию.

Палий отыскал указанное место.

- Чти, сын мой.

"И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в дусе Господни, и постави мя среди поля, се же бяше полно костей человеческих", - читал Палий.

- Се поле и се кости, - сказал старик, указывая на пустыню. - Чти далее.

"И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля и се сухи зело (продолжал Палий дрожащим голосом). И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? И рекох: Господи Боже, ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия, слышите слово Господне: се глаголет Адонаи Господь костем сим: се аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам дух мой в вас, и оживете и увесте, яко аз есмь Господь…"

Палий остановился от волнения. Книга дрожала в его руках. На него, ничего не боявшегося, напал страх, - не страх, а священный ужас…

- Отче святый, мне страшно, - тихо сказал он, боясь взглянуть на незнакомца…

- Не бойся слова Божия… чти дале…

- "И прорекох: якоже заповеда ми Господь, - читал Палий, бледный, растерянный. - И бысть глас внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему. И видех, и се быша им жилы, и плоть растяше и протяжеся им кожа вверху, духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы духови: сие глаголет Адонаи Господь: от четырех ветров прииди душе, и вдуни на мертвые сия, и да оживут. И прорекох, яко же повеле ми, и вниде в ня дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих, собор много зело…"

Палий зарыдал и упал на колени.

- Отче святый… благослови мя… - молился он.

- Встань сыне… Я грешный человек… встань…

- Ох! Боже! Оживут ли кости сия! - рыдал Палий, целуя книгу.

- Оживут - оживут - и будет собор много зело.

- Благодарю тя, Господи Боже! Благодарю тебя, отец святый!.. Но кто ты?

- Я скажу тебе, кто я… Ты в Хвастов едешь?

- В Хвастов, отче.

- Так пойдем вместе - дорогой ты все узнаешь…

VII

- Я - Юрий Крижанич, словенин, из Загреба, града цесарского, - начал свой рассказ незнакомец. - Ныне возвращаюсь в отчину свою из Москвы, отряхнув прах московский от ног моих, чтобы лечь в родную землю. Многотрудна была жизнь моя, сын мой, но я не жалею о том, что потрудился и пострадал ради великого дела. Я вижу, что ты истинно любишь страну свою, и я открою тебе то великое дело, ему же я отдал и жизнь мою, и душу мою. Дело сие благословил Бог бессмертием, и подобно тому, как воскресли сухие кости человеческие под дуновением духа Божия, так воскреснет дело сие под дуновением духа жизни. - Крижанич остановился. Палий вспомнил, что слышал когда-то это имя, но где и от кого - не припоминал.

- Разверну я перед тобою, сын мой, свиток жизни моей, и ты узришь, куда привела меня нитка моей жизни, - продолжал Крижанич. - Родился я в Загреб-граде, и в оном же отдан был в книжное научение. С детства осталось в моей памяти нечто обидное, горькое: уже в школе немчата тыкали в меня перстами и попрекали меня тем, что я словенин, "склавин" - раб сиречь… Ты разумеешь, сын мой, латинскую речь? - вдруг обратился он к Палию.

- Разумею… Я учился в киевской коллегии.

- Так ты поймешь меня яко человек просвещенный… Так я и пошел с отрочества за "раба". В Вене потом учился я, и наименование "раба" не снимали с меня, а глумились еще более над моим несчастным рождением от матери - рабыни. Но жажда знания росла во мне с годами; я отправился к самому источнику мудрости человеческой - в университет в Болонью. Я жадно пил из сего источника, как только может пить раб, чающий своего освобождения. Но на мне тяготело проклятие - на мне оставались следы словенской проказы: я был словенин. Из Болоньи ушел я в Рим, а словенская проказа была у меня за плечами: и в Риме я чувствовал себя прокаженным… Но не было Христа, который исцелил бы меня, а если бы и исцелил, то оставались бы миллионы прокаженных словен… Я много трудился, сын мой, много писал, а жажда моя все еще не была удовлетворена, ибо жажда сия превратилась в жажду вечную; я думал найти Христа, который бы снял проказу с словенского тела… Я направил стопы мои в Царь-град с мыслию поискать и там Христа для спасения словенского рода; но там я нашел токмо алчность и лживость греческую и вспомнил бытописателя вашего, преподобного Нестора: "Суть бо льстиви греци и до сего дне…" Там же я нашел, что словенские народы превратились в вола подъяремного под турскою властию, и некогда славные болгаре, сербы - иллирцы стали притчею во языцех… Тогда я обратил мои взоры на север, к великому народу российскому - не найду ли там Спасителя словенства, который бы снял проказу с тела словенского. Пришед в Вену, я обратился к бывшему там посланнику московского царя, к Якову Лихареву со товарищи. Лихарев усердно звал меня на службу в Московию, обещая мне царское жалованье таково, "какого-де у тебя, Юрия, и на уме нет…" Но не жалованья искал я, а Спасителя словенского.

Крижанич опять остановился. Седая голова поникла в раздумье и изредка вздрагивала.

- И что же, отче, нашел в Москве, кого искал? - спросил Палий, грусно глядя на старика.

- Нашел…

Крижанич опять остановился. Видно было, что тяжело говорить ему, что в памяти его разбередились какие-то раны, еще не зажившие. И Палий молчал. В его душе слышался чей-то таинственный голос: "Сыне человечь, оживут ли кости сия?" И ему казалось, что пустыня оживает - совокупляются сухие кости казацкие, кость к кости, каждая к составу своему, и кости связываются жилами, и растет на них плоть, и плоть покрывается кожей… Боже! Какой собор людей! Конные и пешие, и знамена веют по воздуху, и бунчуки косматые развиваются, и чубы казацкие по ветру распущены…

- Да, нашел я, сын мой, нашел в Москве… ссылку, Сибирь, - продолжал как бы про себя Крижанич.

- Ссылку?.. Сибирь?

- Сибирь, сын мой… В Сибирь послал меня царь искать Спасителя словенства…

На лице Палия выразилось глубокое изумление.

- Который царь сослал тебя? - спросил он.

- Тишайший.

- И долго ты пробыл в Сибири?

- Пять - надесять лет - до смерти Тишайшего.

- За что же сослали?

- Богу одному ведомо… Но думаю, что по какому-то ни на есть подозрению: боялись меня. А может, и за то, что царю докучал я своим словенским делом… О! Тяжко было мне, сын мой, говорить с человеком, от которого зависит спасение всего словенского мира и который не разумеет своих выгод. Я говорил ему: "Посмотри, державный владыко севера, как гнется под немецким и турецким ярмом выя словенина, болгарина, хорвата, серба, иллирца, чеха… Он уподобляется Христу, ведомому на пропятие и несущему свой страстный крест, а ты - о царю! - уподобляешися Агасферу, не токмо не помогшему Спасителю нести его тяжкий крест, но и не давшему ему успокоения при доме своем… Я громко вопиял к царю: "Помни, о царю, участь Агасферову: не поможешь ты ныне словенам снять с себя тяжкий крест мученичества, этот крест падет на выю твоих преемников, царей российских, и тогда крест сей будет еще тяжеле - тяжеле целыми веками страданий словенских народов. Вместо тысяч жертв во искупление словенства, преемники твои принесут на алтарь словенства миллионы жертв, ибо России не избыть того, что предопределено ей Провидением. Чем раньше совершится сие, тем легче будет самое совершение. И не ради себя должен ты сделать сие, а ради их: не думай завоевывать их, расширять твое царство на счет словенских народов - ты только освободи их, и ты будешь в тысячу раз сильнее и могущественнее того, чем ежели бы ты покорил их под власть свою…""

Старик снова умолк.

- Чудна, чудна Москва, - проговорил про себя Палий в раздумье.

- Ты что говоришь, сын мой? - спросил Крижанич, как бы очнувшись от забытья.

- Та кажу - дурна Москва, - отвечал Палий по-украински.

- Истинно, дурна - выгод своих не разумеет…

- Так за щож царь рассердивсь? - продолжал по-прежнему Палий.

- Не царь, а бояре, думаю… Я говорил царю: "Покорение словенских народов - се гибель московского царства, сие покорение будет не иное что, как самоукушение скорпиево… Покоривши - дунайских ли словен, ляхов ли, болгар ли, Москва всенепременно наложит на них железную цепь тяжких законов царя Ивана Грозного и царя Бориса - татарина: она наводнит словенские земли своими темниками и баскаками, приставами да целовальниками, боярами да стольниками, дьяками да подьячими, и сие зло - злее зла турецкого, злее яду немецкого…"

- Се б то дуже правда, - покачивал головой Палий.

- Какое не правда! Познал я московскую душу: ее и в десяти водах не вываришь…

- Так-так… Он и у нас, на Вкраине, Москва вже свои порядки заводить, така вже московска натура - ижаковата…

- И я сие сказывал царю.

- Що ж вин?

- Милостиво молчал и шубу с плеча своего пожаловал мне…

- А там и гайда!.. У Сиберию?

- Да, сын мой.

Палий даже рассердился. Он передвинул свою курпенчатую шапку с одного уха на другое и с досадою остановился.

- Так це все бояры?

- Бояре - кому ж больше: они и царя обманули.

Назад Дальше