Он поднялся с места и подошел к возвышению, к чертожному месту.
- Мы великим государям и вам, государыням, верно служить рады, - сказал он кланяясь, - за православную веру, за церковь и за ваше царское величество готовы головы свои положить и по указу вашему все сделать. Токмо сами вы, государыни, видите, что народ возмущен, и у палат ваших стоит множество людей: только бы как-нибудь этот день проводить, чтоб нам от них не пострадать… А что великим государям и вам, государыням, идти из царствующего града, сохрани Боже! Зачем это?
- Иван правду говорит, - послышались голоса.
- Что ж! Мы ничего, мы служить рады, нам что! Наплевать!
Софья опять села на чертожное место и, когда оглянулась, то поймала очень выразительный взгляд князя Голицына… "Светик Васенька придумал что-то", - подсказал ей этот взгляд, а еще более ее собственное сердце. Голицын снова повел глазами по рядам бояр и думных, поймал взгляд Сумбулова, и оба они незаметно скрылись из палаты.
"Что бы мог придумать мой сокол? - билось в сердце влюбленной царевны. - И Сумбулов с ним же вышел… Что б оно было такое?"
Никита угрюмо молчал… "В срубе сожгут али голову отсекут?"
Чтение челобитной, наконец, кончено. Патриарх берет в одну руку евангелие, писанное митрополитом Алексеем, в другую соборное деяние патриарха Иеремии с символом веры.
- Вот старые книги, - говорит Иоаким, - и мы им истинно последуем.
Все молчали. Из среды духовенства выходит священник с книгой и кланяется царевнам, патриарху и всему собору. Видно, что в руках у него старая книга. Никита даже узнает ее: она напечатана до Никона, еще при патриархе Филарете. Глаза его блеснули торжеством.
- Знаешь эту книгу, Никита? - спрашивает его священник.
- Мне ль не знать ее! - слышится гордый ответ.
- Ты ей веришь?
- Кто б ей не поверил!
- До слова ей веришь, Никита? - переспрашивает священник.
- До слова, яко Самому Господу Богу!
Священник развертывает книгу на одном месте и подает Никите.
- На, читай вслух.
- Кое место честь?
- Чти: в великий четверток и в страстную субботу…
- В великий четверток и в страстную субботу разрешение мяса и елея…
Книга вываливается из рук фанатика. Общее смятение. Никита поражен.
- Что, Никитушка? - спрашивает ехидный священник. - Теперь веришь старым книгам? Мясо в эки дни пропечатано…
Никита отчаянно махнул рукой и отвернулся.
- Такие же плуты печатали, как и вы! - мог только сказать он.
Увидев поражение "столпа" своего и апостола, раскольники заволновались. Грановитая палата наполнилась невообразимым гамом, таким гамом, какого, по тогдашнему выражению, "никакое человеческое писало описать не в состоянии". Диспут ревнителей состоял только в том, что они поднимали вверх правые руки с двумя выставленными в виде сорочьих хвостов пальцами и неистово вопили:
- Вот как, православные! Вот как!
- За батюшку аза постоим!
- За матушку сугубую аллилую головы положим!
- Вон из Христа - света проклятую ижицу!
Но Цыклер и выборные стрельцы прикрикнули на них, и они опешили.
- По вашему челобитью указ великих государей будет после! - объявила Софья. - Идите по домам.
Толпа потянулась из палаты, кресты, налои, книги, свечи, все двинулось, громыхая сапожищами и подымая с торжеством вверх два пальца.
- Победихом! Победихом! Во как веруйте, православные!
На дворе их ожидало необыкновенное зрелище, от которого они пришли было в умиление. Весь двор уставлен был столами, а на них горы калачей и саек, да громадные, как купели, медные ушаты с вином и водкой. "Отцы" вообразили, что это их хотят угостить, яко победителей, и уже стали было подбираться к ушатам и ендовам, но бывший тут со стрельцами князь Василий Голицын остановил их:
- Проходите, проходите! Святым отцам этого не полагается, им один елей, а у нас елею нетути.
Между тем Сумбулов воротился в Грановитую палату и, пробравшись незаметно к Софье, сообщил ей что-то тихонько на ухо. Царевна кивнула головой и улыбнулась. Потом она обратилась к остававшимся в палате выборным от стрельцов:
- Верная пехота наша, не променяйте нас и все российское государство на Никиту и пятерых чернецов, не дайте в поругание святейшего патриарха и всего освященного собора!
За всех стрельцов отвечал Цыклер:
- Государыня! Нам до старой веры дела нет: это дело святейшего патриарха и всего освященного собора!
Но некоторые из стрельцов оказались порядочными крикунами и буянами.
- Мы-ста еще тряхнем стариной! Мы не дадим старой веры в обиду!
- Девка всем глаза отвела, братцы! Смутьянка! Под клобук девку! - орали они, шумною толпою выходя из Грановитой.
Но тут они и рты разинули. Вид столов с горами калачей и саек, ушаты, чаны и ендовы в полтора, в полтретья и в полчетверта ведра, вид всего этого парализовал их гражданский смысл: они обо всем забыли и видели только царские ушаты с зеленым вином да калачи в доброе колесо…
И сама продувная "смутьянка" вышла на крыльцо… Так и поет соловьем!
- Милости прошу отведать хлеба-соли нашей… Устали, чаю, милые… Откушайте, не побрезгайте нами, сиротами… Пригубьте винца…
И пригубили! Иной с головой в ушат влез. От калачей животы стали точно наковальни. С зелена вина очи рогом лезли…
И досталось же после этого "отцам"! И Никита получил чаемое: ему отсекли голову… Говорят, что когда голова его отделилась от туловища, правая рука все силилась сотворить "перстное сложение".
XIV. Темный донос
Прошло два месяца со дня прений с раскольниками в Грановитой палате.
Ночью с 1 на 2 сентября к селу Коломенскому приближаются какие-то три темные фигуры. Кто они такие, в темноте ночи нельзя разобрать, да и идут они, как можно заметить, не для того, чтобы кто-нибудь их видел: пробираются сторонкой от дороги, видимо, таясь от кого-то. Вон уже во мраке виднеются ограды коломенского дворца, высится влево надворотная башня и слышно, как на шпице ее поскрипывает от ветра жестяной змей, показывающий обитателям коломенского дворца направление ветра.
Не доходя нескольких десятков сажен до ворот, неизвестные прохожие остановились и прилегли к земле, вероятно, для того чтобы прислушаться. Так они пролежали молча несколько минут.
- Кажись, ничего не слыхать, - послышался тихий шепот.
- Должно никого нету у ворот, - отвечал другой голос.
- Как нету! А часовой?
- Ну може, заснул… На Новый год, чай, поднесли ему.
- Так кто ж, братцы, полезет? - спросил первый голос.
- Знамо, ты… Ты человек бывалый, ратный, под Чигирином вон бывал, турских да крымских языков добывал.
- Что ж! С Божьей помощью поползу.
- А воск у тебя? Не обронил?
- Зачем его ронять?
- Ну с Богом… Помоги, Владычица.
- А ежели что, братцы, смотри выручать.
- Знамо, за тем пришли; не забавка это, государево дело.
Одна фигура отделилась и поползла по земле. Она то и дело останавливалась, припадала ухом к земле и зорко вглядывалась вперед… Треснула какая-то щепочка.
Что это! Как будто кто сопит вблизи. Да, точно, ближе, ближе, шелестит… Ох!..
- Фу ты, нечистый! - чуть не вскрикнул тот, кто пробирался к воротам. - Еж! Ах гадина!
Еж испуганно засопел и скрылся во мраке. Вот и ворота, а часового не видать. Ползет еще ближе… А! Часовой спит, опершись на бердыш, и даже носом посвистывает. Тем лучше.
Темная фигура у самых ворот. Вот она осторожно приподнимается на ноги и торопливо прикладывает что-то белое к черным железным воротам. Должно быть, бумага. Да, бумага, это видно. Затем фигура опять припадает к земле и с быстротой уползает во мрак.
- Прилепил? Крепко?
- Крепко. Бог помог, не упадет.
- Молодец! Ну теперь давай Бог ноги. - И темные фигуры исчезли во мраке. Прошло немного времени, как у ворот что-то завозилось и зевнуло.
- Ишь, леший! Попутал-таки… вздремнул малость, - проворчал часовой, это был он.
И дворцовый страж начал шагать и позевывать.
- А все Степанидка, она поднесла. Да что ей! Дворская: от самой Родимицы в ключах ходит.
За оградой пропел петух, да так лениво, сонно, как будто бы он исполнял эту повинность неохотно или как будто и ему Степанидка поднесла. Ему отвечал другой, бодрый, свежий голос.
- Должно, третьи петухи, да, третьи… К утрею дело идет.
Он все шагал и позевывал. Но вдруг остановился.
- Кой прах! Что это белое на воротах проявилось?..
Свят-свят! Чур ему… Вот наваждение!.. Боязно и подойти… А подойти надоть, а то полусотенный увидит… Ах, прах его побери… Господи Исусе, Царь Давыд во кротости, Неопалимая Богородица!.. Ах, Степанидка! Дернуло ж тебя!
И почтенный стражник боязно приблизился к белому пятну на воротах. Но протянуть руку никак не решался.
- Ах ты, Господи, Неопалимая! А может, оно заворожено, може, на чью жисть положено, Господи! Нешто перекстясь, бердышом полыснуть?.. А ну-ка, святой Спас в Чигасах, помоги! Свят-свят!
И он хватил бердышом в ворота. Бумага свалилась на землю.
- Упала… Свят-свят… Царь Давыд во кротости…
Он поднял бумагу и со страхом вертел ее в руках.
- Кому ж я отдам ее? Полусотенному, ни в жисть! Запытает: скажет, уснул, а воры и подметнули. Ах ты, Господи! Вот напасть! Не ждал, не гадал, а въехало… А то возьму, да и порешу ее совсем, дуй ее!.. Так нет, а ежели что? Тогда не приведи Бог… Може, оно неспроста, може, подвох под меня лихой человек подвел с умыслу, а как сыщется допряма, ну и пропал.
Уже и утро на дворе, а часовой все стонет да охает, как ему быть с этой бумагой. Но, наконец, счастливая мысль озаряет его. Он вспомнил о князе Василье Васильевиче Голицыне.
- Он добрый, дюже добер, ему можно, - и часовой даже осклабился.
Он вспомнил, что на днях тоже вздремнув у ворот, он услыхал, что кто-то идет к воротам, да спросонок и крикнул: "Куда, леший, прешь!". Оказалось, что это сам князь Василий Васильевич! И он не только не рассердился, а посмеялся, похлопал часового по плечу и сказал: "Так, так, молодец! Стереги двор великих государей и всякого лешего останавливай"…
- Ему и отдам, князь Василью.
Действительно, ранним утром по дороге от Москвы показалась карета Голицына, хорошо знакомая караульному. Он заранее широко распахнул ворота, оправился, обдернул полы кафтана, поправил на голове шапку и, ощупав за пазухой предательскую бумагу, выставил вперед лезвие бердыша, чтобы отдать честь великому боярину.
Подъехав к воротам и увидав напряженную фигуру караульного и растерянное выражение его добродушного лица, Голицын улыбнулся ему из окна кареты.
- Стой, стой! Осударь, ваша милость, князь-осударь…
Он растерялся и запнулся. Кучер с удивлением остановил лошадей, а Голицын невольно рассмеялся.
- Что, милый, опять вздремнул? Опять леший…
- Нету, осударь, милость ваша, - дрожащею рукою он полез за пазуху. - Вот письмо вашей милости.
- Какое письмо? От кого?
- Не ведаю, князь-осударь. Ночью, ночным временем (он подал бумагу князю) принес, не ведаю кто, должно, нечистый…
- И отдал тебе?
- Нету, осударь, я не брал, отбивался бердышом. А он, черный с рогами, так и прет…
- А кто письмо разрубил?
- Я, осударь, моя в том вина. Я как хвачу его, лешего, бердышом по руке, да вот ненароком и прорубил письмо, ей-ей, ненароком… ни в жисть… а он, окаянный, с рогами…
Голицын между тем заглянул в письмо, и по лицу его скользнула неуловимая тень, не то улыбка, не то изумление.
- Ненароком, осударь, ей-ей… с рогами…
- Добро, добро… спасибо, милый. Трогай!
И карета тронулась. Караульный перекрестился от радости.
- Ну, теперь и полусотенный ни-ни… Ах, Степанидка, Степанидка!
Выйдя во дворе из кареты, Голицын направился во дворец через то крыльцо, которое выходило в сад, к пруду. Памятный пруд!.. Хорошая, хоть и грустная улыбка осветила благообразное лицо Василия Васильевича, когда перед ним блеснула зеркальная поверхность пруда, теперь заросшего плавучими зелеными листьями и водяными лилиями. А когда-то пруд этот не таков был: с ним у князя Голицына связаны дорогие воспоминания - воспоминания молодости… Это тот пруд, о котором "тишайший" царь писал стольнику Матюшкину: "Извещаю тебе, што тем утешаюся, што стольников купаю ежеутр в пруде, Иордан хороша сделана человека по четыре, и по пяти и по двенадцати человек, зато кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю, да после купания жалую, зову их ежеден, у меня купальщики те едят вдоволь, а иные говорят: мы-де ненароком не поспеем, так-де и нас выкупают, да и за стол посадят, многие нароком не поспевают"… В то время когда "тишайший" батюшка купал в пруде стольников, его балованный сынок, царевич Петрушенька, подражая родителю, купал, а чаще топил в этом пруду своих стольников, щенят и котят… Хорошее было времечко, тихое, не то, что теперь… И его, князя Василия Васильевича, раз в этом пруду выкупал "тишайший": это было в пору золотой молодости. И тогда он в первый раз узнал, что его любит царевна Софьюшка. Она тогда была еще совсем молоденькой девочкой, подросточком, и "урки учила" на галерее, а как увидала, что его, князь Василья, за поздний приход на смотр поволокли к пруду, и как он со всего размаху ринулся в воду и исчез под водою, царевнушка Софьюшка вскрикнула от испуга и покатилась замертво. А он, молодой князь, вынырнул далеко-далеко. Софьюшку подняли без чувств. И узнал он тогда, что стал он зазнобою в сердце царевны, да вот и теперь они любятся. Хорошее то было времечко, золотое. Светом и теплом льется в душу князю, теперь уже седому, всякий раз, как он видит этот запущенный пруд. Да оно так и лучше: вон какие лилии поросли на нем - и в умиленной душе поседевшего князя все еще цветут такие же лилии да незабудки. "Не забудь! Не забудь!"
С грустным вздохом он входит в передние комнаты на половину царевны. Во второй комнате он находит молодую постельницу Меласю, которая сидит за пяльцами и вышивает что-то золотом. Девушка так углубилась в свою работу, а может быть, - и это вернее - в свои думы, что и не слыхала, как вошел князь, тихо ступая по коврам своими мягкими сафьянными сапогами.
- Здравствуй, Маланьюшка! - сказал он ласково.
Девушка вздрогнула и уронила иголку.
- Здравия желаю, батюшка князь, - отвечала она мягким певучим грудным голосом.
- Я, кажись, испужал тебя, милая. Ты так задумалась за работой. О чем твои девичьи думы? О Крыме, чай, как там жилось тебе у Карадаг-мурзы?
Девушка не отвечала, а только покраснела и еще ниже нагнулась к своей работе. Князь подошел к пяльцам.
- Что это ты, девынька, вышиваешь? - спросил он. - Орарь, кажись, для иподиакона?
- Точно, орарь отцу дьякону Ивану Гавриловичу… Царевна Марфа Алексеевна указала.
Голицын лукаво улыбнулся, но потом с доброю уже улыбкою проговорил:
- А я чаял, это пояс новому боярину!
- Какому новому боярину? - спросила девушка, подняв на своего собеседника черные мягкие глаза.
- А Максиму Исаичу Сумбулову…
При этом имени девушка вспыхнула так, что даже слезы показались на ее прекрасных глазах. Она нагнулась. Слезы действительно капали на шитье.
- Ах какая ты, девынька! О чем же это, глупая? Разве это грех? Сам Спаситель повелел любить. А Максим Исаич спит и видит тебя.
В этот момент в комнату вошла Родимица. На лице ее отражались и смущение, и досада.
- Грех тебе, батюшка князь, смущать молодую девку! - с сердцем сказала она.
- Ба-ба-ба, какая строгая у нас мамушка! Уж и пошутить с девкой нельзя, - улыбнулся князь.
- Шутки шутить можно, да не такие: что девке голову набивать прелестными словами!
- Ну-ну, не буду, не буду! Положи гнев на милость. Что, государыня-царевна изволила встать? - спросил он серьезно.
- Давно, батюшка, уж и Богу отмолилась.
- Можно к ней, Федорушка?
- Тебе, князь, можно. Я уж и обрядила государыню. Она изволила выйти в стеклянную светлицу, на переходы.
Князь хорошо знал расположение коломенского дворца и скоро очутился в указанной светлице, в стеклянной галерее, выходившей окнами на пруд. Софья сидела у окна и задумчиво глядела в окно. Около ее ног терся белый сибирский кот. Она услышала знакомые шаги и быстро бросилась навстречу входившему.
- Васенька! Светик мой! Соколик!.. - И она повисла на его широкой груди, обвив руками шею своего возлюбленного.
- Здравствуй, матушка государыня.
- Какая я тебе государыня! Вот, вот!
Она прижалась своими губами к его губам, так что он не мог ничего выговорить.
- Вот еще! Вот! - продолжала она. - Скажи, кто я тебе?
- Софьюшка, свет очей моих, лебедь белая…
- Нет, нет! Выговори то словечушко, то, разумеешь? То, отчего я со стыда сгорю, а слушать бы то словечушко век слушала. Ну, выговори!
- Софьюшка! Полюбовница моя! Женушка моя!
- Да, да! Полюбовница, полюбовница… Греховное это словечушко, а такое сладкое, слаще меду!
Она отошла в сторону и с любовью посмотрела на своего Васеньку.
- Уж как ты хорош у меня! Как хорош! И бородушка с серебром, а все ж ты милее мне всех. И знаешь, светик, про что я вспомнила, глядючи в это окошко?
- Про что, моя ластушка?
- А про то, как тебя батюшка во пруде этом купал, а у меня ноженьки подломились.
- И я про то же вспоминал, как к тебе шел. А знаешь ли, государыня, я тебе чтой-то принес, - меняя тон, сказал Голицын и вынул из кармана подметное письмо.
- Что это, соколик? - спросила царевна с загадочным блеском в очах.
- Да письмо к тебе, токмо неведомо от кого, а внизу написано: вручить государыне царевне Софье Алексеевне.
- А ты его где взял?
- К воротам у тебя приклеено было ночью, вот и следы - воску остались.
Царевна взяла в руки письмо. Загадочный блеск не покидал ее серых глаз.
- А для чего оно разрезано? - спросила она.
- Ненароком, государыня, бердышом стражник ненароком задел.
Софья развернула и стала читать принесенное письмо.
- А подписи нету, письмо безыменное, - сказала она, взглянув в конец письма.
- Боятся, стало, - заметил Голицын.
"На нонешних неделях, - читала Софья, - князь Иван Хованский да сын его князь Андрей призывали они нас к себе в дом человек девять пехотного чина да пять человек посадских и говорили, чтоб помогали им доступать царства московского, и чтоб мы научили свою братию ваш царский корень известь…"
Она остановилась, широко раскрыв глаза и не то испуганно, не то вопросительно глядя на Голицына.
- Вон оно до чего дошло… до корня до самого… Ай да князь Иван!.. А ну-ну…
"… ваш царский известь корень, - продолжала она, - чтоб прийти большим собранием неожиданно в город и убить вас государей обоих, царицу Наталью Кирилловну, царевну Софью Алексеевну".