- И мне сна нету… Да и как ему быть! Экося, что деется!
- Да, Софьюшка, милая, осиротели мы, обнищали.
- Не говори так, Марфуша! - горячо возразила Софья. - Не обнищали мы! Есть у нас родной брат, и ему быть на царстве. Я подниму стрельцов: они выкрикнут на государский стол братца Иванушку. Нету такого закона, чтобы старшего брата обходить. Наша сторона не ихней чета, у нас все родовое боярство столбовое: Милославские, Толстые, Хованский Иван.
- А князь Василий Васильевич Голицын?
- Об нем я и не говорю уж… А сила наша в стрельцах…
- И отцы нашу руку тянут, архиереи… Мне ужо Иван Гаврилыч сказывал…
- А ты где его видела? - быстро спросила Софья.
Царевна Марфа вспыхнула. Даже уши ее покраснели.
- Мы… я ужо… он даве над братцем псалтырь читал… так я… он и сказывал. Говорит, отцы…
Софья внимательно посмотрела на нее и улыбнулась.
- Ничего, ничего, Марфушка, я знаю, я давно заприметила, что он тебе люб… Что ж! Не всем же князья да бояре, а теремная-то неволя нам девкам не сладка… Любитесь, с Богом, только чтоб оказательства не случилось…
Марфа Алексеевна совсем зарделась.
- Чего вы, царевны мои золотые, полуночничаете? - послышался вдруг еще голос в светлице. - Он уже ранок Божий, заря утренняя занимается.
Это вошла в светлицу доверенная постельница царевны Софьи Алексеевны, Федора Семеновна Родимица, вдова, украинка, уже не молодых лет женщина, с заметною проседью в черных, как вороненая сталь, волосах.
- Что не баинькаете, царевнушки золотые, червонные?
- Да как же, Федорушка, спать-то! Али не видала, как обошла нас "медведица" - то?
- А на "медведицу", рыбка моя, есть рогатина… Стрельцы-то на что! Мне Цыклер давно сказывал, что стрельцы на бояр да на Нарышкиных дышут адом и зубы точат, а кто, говорит, им зубы позолотит, того и на царство посадят. Так у нас на Украйне гетманов, того ссаживают казаки с уряду, а тому, кто им люб, дают булаву и бунчук, это по вашему, по-московски, "скихветро" та "яблуко".
Софья задумалась. Где-то в Замоскворечье пронесся в сонном воздухе звон колокола. Благовестили к заутрене.
- Ин, быть так, Федорушка, - решительно сказала Софья, - утро, я сама вижу, мудренее вечера… Сегодня я оповещу о себе Москве.
- Как, сестрица? - спросила Марфа Алексеевна.
- Пойду в ходах, за гробом братца пойду.
- Как! Сама пойдешь! - изумилась Марфа.
- Сама, своими резвыми ноженьками…
- Владычица! - с испугом проговорила Марфа. - Да разве царевне, девке, можно это!
- Мне все можно! - резко сказала Софья.
- Девке-то, в городе! Без фаты на улице!
- А чем лицо девичье зазорно?
- Да ведь ты царевна, подумай!
- А чем лицо царевнино зазорно?
Марфа не нашлась что отвечать. Она окаменела от изумления. Видано ли, чтоб царевна, девка, показывалась в народе с незакрытым лицом! Да этого не бывало, как и свет стоит.
Украинка нашлась: там, в ее милой далекой Гетманщине, не знали этих предрассудков.
- Что же тут зазорного, царевнушка моя золотая! - обратилась она к Марфе. - И Богородица Мария тоже из царского рода, а ходила же девицею с непокрытым лицом… Да и у нас, на Украине, гетманивны ходят просто, с непокрытою косою.
Софья Алексеевна между тем рылась в дорогом массивном ларце, звеня золотом. Потом она вынула оттуда увесистую сафьяновую калиту - кису и отдала ее своей постельнице.
- На, Федорушка… Золоти стрелецкие зубы…
Восток алел. Наступал день царских похорон. С раннего утра Кремль стал наполняться народом. Стрельцы выстраивались шпалерами, которые с небольшим перерывом для прохода духовенства и бояр во дворец тянутся от крыльца царских теремов до Архангельского собора. Кареты и колымаги вельмож и бояр останавливаются за шпалерами, а сами бояре между рядами стрельцов направляются к Красному крыльцу.
Несмотря на то, что на дворе весна и яркое солнце порядочно греет и головы собравшегося на царские похороны народа, и серые камни мостовой, не занятой толпой и давно просохшей, перед Красным крыльцом стоят двое саней, обитых дорогим бархатом с белыми серебряными тесьмами и такими же кистями. Около саней чинно стоят стольники.
Зачем же здесь сани и притом без лошадей? Кто поедет в них? Да разве зима теперь, чтоб в санях ездить?
Но вот все уже духовенство в печальном облачении, с крестами и иконами, князья, бородачи бояре, гостиная знать - все проследовало во дворец.
Простонал большой колокол на Архангельском соборе и смолк, но стон его долго, долго замирал в сотрясенном воздухе. Погребальный стон повторился на Иване Великом, потом на Успенском соборе, и затем простонали все московские храмы. Печальное, недосказанное что-то слышалось в этих медных не повторявшихся криках… Чего-то ждется… Чего же? Ведь это смерть: в ней-то и есть что-то недосказанное…
- Несут! Несут! - заволновались толпы, и весь Кремль как бы дрогнул.
Действительно, с "верху", от дворца, потянулась погребальная процессия. Задвигались и засверкали в воздухе кресты, дорогие иконы в ризах, потянулись ряды певчих, духовенства. Заговорили колокола всех московских церквей, заговорили нескладно, но разом, как-то торопливо, словно бы испуганно.
- Несут! Несут! Эво-на! Несут! - Только теперь можно было произнести это слово.
Из дворца выносили гроб. Послышались женские рыдания. Гроб положили в первые сани. За гробом монахини вывели под руки что-то живое, закутанное во все черное.
- Царицу ведут! Матыньки! - ахнули бабы.
Вдову - царицу посадили в другие сани. Те и другие сани, сани с мертвецом и сани с оставленною им вдовою, стольники подняли на плечи и понесли. Странно и страшно было видеть эти колыхающиеся над человеческими головами сани. Странный поезд летом!.. Но мертвец отправляется в далекую, неведомую страну, может быть, к студеному океану, к непроходимым снегам… Прежде предков этого покойника после смерти клали в лодку и сжигали на костре. Сжигали вместе с ним и его жену и любимого коня. А теперь вон покойника в санях несут. Прежде душа покойника должна была через реки и моря переезжать, оттого мертвеца и сжигали в лодке, а чтоб нескучно было ему там быть одному, жгли с ним и его жену. Теперь душа мертвеца идет на тот свет по снегам. Вот почему мертвого царя и несут в санях, а за ним едет и жена…
- Матыньки! Да это никак сама царевна, Софья Алексеевна!
- Владычица! Она и есть! Сама идет за гробом.
- Ахти, соромота какая! Девка, царевна, в народ показалась. Да экой соромоты не бывало, как и Москва стоит.
- Спокон веку, мать моя, не бывало, уж и времена настали!
- И не говори! И чего мачеха-то смотрела!
- Что мачеха, голубка моя! Мачеха - мачеха и есть.
- Ну ин тетки бы не пустили, сестры, бояра!
- Послушает она их - ту! Сама востра… А как голосит!
- Точно инда душенька надрывается: сироточка ведь, ну и плачет.
- А чернички - ту как голосят! Уж и голоса!
- А все же царевна пересиливает их… Ну голос! Истинно царской.
- Гляди-тко, гляди-тко и царек молоденький идет, сущее дите.
- Как есть молоденец.
Софья действительно была первая русская царевна, которая показалась публично на похоронах брата. Как ее ни отговаривали от этого сестры, тетки, все дворское бабье, она никого не послушалась. Ей непременно хотелось, чтобы вся Москва заметила ее, чтобы об ней заговорили, пожалели ее. Она еще и другое нечто держала в уме, но это она берегла к концу похорон. Она насолит матери юного, вновь избранного царя, ненавистной мачехе, косолапой "медведице": она так ударит по столу, что ножницы сами скажутся где они, звякнут. Она стукнет по всей Москве, и ножницы скажутся…
Ребенок - царь шел за санями брата рядом с матерью. Подвижное личико его выдавало недовольство, каприз. Его слишком рано разбудили, и он злился. А тут еще эта Софья воет, черницы воют. В церкви, наконец, терпение его лопается. Он постоянно дергает мать за рукав.
- Мама! А мама!
- Что, сынок?
- У меня ножки устали.
- Так садись, мой свет, отдохни малость.
- Не хочу сидеть! Все стоят.
- Тебе можно, мой соколик: ты государь.
- Я есть хочу!.. Мне Бориска ничего сегодня не дал есть: говорит, нельзя до обедни.
- И нельзя, сынок.
- А я хочу! До обедни нельзя, а теперь уж обедня.
Мать знала характер своего баловня. Она чувствовала, что он сейчас раскапризничается и затопает ногами: в церкви-то, среди торжественного служения - да это срам!
- Ну, пойдем, соколик… только простись с братом!
- Я уж прощался.
- Так еще надо, дитятко, а там и домой.
Они простились с покойником и ушли. За ними вышли и их приближенные. Софья видела все это и кипела гневом.
"Хорош братец! Точно смерда хоронят, а не царя! Не мог и обедни выстоять… Добро!.. Я им отпою!.."
Но вот все кончено. Толпы повалили из Архангельского собора. Впереди шла Софья. Даже стрельцы своими шпалерами не могли сдержать народ, который напирал со всех сторон, точно на пожаре, чтобы только поближе взглянуть на такое невиданное диво, шутка ли! Девка - царевна идет, и лицо видно, не закрыто фатой! Да эдакого дивища отродясь Москва не видала! Девка - царевна лицо открыла! Мало того, девка голосит в истошный голос!
- Православные! - вопит царевна. - Видите, как брат наш, царь Феодор, нечаянно отошел от сего света… Отравили его враги зложелательные, отравили! Умилосердитесь над нами, сиротами, православные! Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата. Брат наш Иван, старший, не выбран на царство, а выбрали младшего… Если мы чем перед вами или боярами провинились, то отпустите нас живых в чужую землю, к королям христианским. Умилосердитесь, православные, отпустите нас.
- Зачем пущать! - заволновалась толпа. - Мы их, зложелателей, тряхнем! Мы их переберем! Мы…
Софья достигла того, чего желала.
V. Заговор Хованского
В тот же вечер, в задних хоромах, внутреннее убранство которых при самой богатой обстановке носило на себе печать истовой старины, в хоромах князя Ивана Андреевича Хованского, сидела знакомая уже нам постельница царевны Софьи украинка Федора Родимица и о чем-то по секрету рассказывала хозяину, седому старику с длинной святительской бородой, с иконописным пробором волос и живыми, совсем молодыми черненькими глазками.
- Ну, и как же, Федорушка миленькая? - спрашивал Хованский, поглаживая бороду.
- Да так-то, князюшко: глядим мы это, а она и ведет царя под руку. Что, думаем, за притча? Обедня только началась, а они уж и за шапки. Царевны и говорят: надо узнать, здоров ли молодой царь, что не достоял обедни, бросил брата - покойничка несхороненным. Подь, говорят, Федорушка, спознай, поспрошай - что там. Я и пошла.
- А кто спослал-то тебя? - перебил ее хозяин.
- А спосылала царевна Марфа Алексеевна да Марья. Вот и пошла я. Прихожу. А нянюшка-то царева моя закадычная. Что у вас, говорю, нянюшка, все ли здорово? - Все, говорит, хвалити Бога. - А почто царь - от, говорю, из церкви ушел? - Да так, говорит, тошнит нашего соколика промежду ворон: не хочу, говорит, слышать, как чернички воют, да и ножки, говорит, устали и есть, говорит, хочу. А уж коли он что у нас заладит, так вынь да положь. Теперь он покушал маленько, да на одной ножке скачет и велит за собой на одной ножке скакать и князю Борису Алексеевичу, а коли, говорит, не догонишь, кнутом высеку.
Хованский только головой покачал.
- Ну чадушко растет, - сказал он задумчиво, - ну и что же дальше, Федорушка?
- Дальше что, князюшка? Да час от часу не легче. Кончилась это служба, воротились все с похорон, а царевна моя золотая, Софья Алексеевна, так убита, так убита, что и сказать нельзя. За кого, говорит, нас принимают? Мы ровно их холопы, а не царской крови: не хотели вон и царя-то своего, нашего брата Федюшку, похоронить как след. Спосылаем, говорит, к ней-то, к "медведице", с выговором. Потолковали - потолковали промеж себя царевны все, и сестры и тетки, и спосылают игуменью на тамошню половину с выговором: хорош-де братец! Не мог дождаться погребения царя. А "медведица" и одыбься: царь, говорит, дитя малое - долго не ело, да и ножки притомило. А братец-то ее, Ивашка Нарышкин, что недавно колодником был, так и совсем крикнул: кто умер, тот пускай-де и лежит, а царское величество не умер, жив и здоров. Так и отрезал!
- Каков щенок! - возмутился Хованский. - Погоди, Иванушка… рано пташечка запела, как бы кошечка не съела.
В это время в дверях послышался кашель, и в комнату вошли новые гости. Один из них был белокурый и статный, с серыми, как бы стоячими глазами, другой - черный, бородатый, сутоловатый.
- А, блаженни мужие, иже не идут на совет нечестивых, - приветствовал их хозяин.
Вошедшие были стрелецкие полуполковники Цыклер и Озеров. Поздоровались.
- Ну что хорошего скажете? - спросил Хованский, усаживая гостей.
- У нас ничего, князь, хорошего не повелось: може, у вас хорошее водится, - загадочно отвечал Цыклер.
- У нас то хорошо, что худо, - не менее загадочно отвечал Хованский.
- Как так?
- А вот как: нет денег перед деньгами, а худо перед хорошим.
- Так худо, сказать бы, - мать хороша?
- Истинно: чем хуже, тем лучше.
- Так, стало, худо на "верху" перед хорошим?
- Истинно.
- Ну загадки же ты, князь, загинаешь.
- А ты отгадывай.
- Что тут отгадывать! Вон ноне царевна Софья Алексеевна на весь мир плакалась.
- Что же! Она права: промахнулись вы с выбором-то.
- Какой наш промах! Мы стояли далече: нас бояре и перекричали.
- Эх, Иван! Умный ты человек, а не дело говоришь: коли бы ваши полковники не стакались с боярами, так стрельцов бы никому не перекричать. У стрельца-то, сам горазд знаешь, две глотки, два языка: устал тот, что во рту, так заговорит тот, что в руке, железный. А вы, словно красные девки, в рукав шушукали. Ну и не выгорело, а теперь всему государству поруха, а стрельцам от полковников теснота, и то ваша вина.
- Что же, княже, мы свою вину на невину повернуть можем, - сказал Озеров мрачно.
- А коим это способом? - лукаво спросил Хованский.
- Да по твоему же лекалу, - нехотя отвечал стрелец.
- А како тако мое лекало, миленький? - продолжал Хованский.
- Да матушку Худу забеременеть заставим.
- Ловко сказано! - не вытерпел Цыклер.
- И матушка Худа зачнет во чреве своем младенца Хорошу? - улыбнулся хитрый князь.
- Точно, зачнет и родит, - по-прежнему угрюмо отвечал Озеров.
- А кто же повитухой будет? - дразнил Хованский.
- Кому же, как не царевне Софье Алексеевне.
- А князюшка крестным будет? - в свою очередь улыбнулся хитрый немчин.
- Буду, буду, миленький, и ризки знатны припасу, - шутил Хованский.
- А у меня уж и на зубок новорожденной припасено, - вмешалась в разговор Родимица, до этой поры молчавшая, и тряхнула лежавшей около нее тяжелой кисой.
- Ай да Федора Семеновна! - воскликнул Хованский. - Ай да гетман - баба! Тебе бы быть не постельницей, а думным дьяком: ты и дьяка Украинцева за пояс заткнешь.
Потом, обратясь к Цыклеру и Озерову, он заговорил другим тоном:
- Да, худо, худо… Вы сами видите теперь, в каком вы у бояр тяжком ярме… Волы подъяремные! А кого царем выбрали? Стрелецкого сына по матери!
- Что ж, княже! - вспыхнул Цыклер. - А чем стрельцы не люди!
- Не кипятись, Иванушка, - ласково заговорил Хованский, - я не порочу стрельцов, а ты сам ведаешь, что мать нового царя не царского роду и не княжего, а простая стрельчиха.
- И это не порок, - возразил Цыклер.
- Верно, Иванушка, не порок, да ведь царевич-то Иван повыше семенем-то будет Петра, да он же и старший брат.
- Это что, тут точно что чечевичной похлебкой пахнет.
- Именно чечевичной… так я, милые мои, к тому веду: вот увидите, что напредки вам не токма что денег и корму давать не будут, а и вас и семя ваше изведут - зашлют вас и сынов ваших в тяжкие работы, отдадут вас в неволю чужеземным государям, позагонят вас, куда ворон и костей не заносит… Помните Чигирин?
- Помним, - мрачно отвечали стрельцы.
- То-то же. А без вас Москва пропадет, будут плакать по своим ладам милым жены стрелецкие… А тем временем и веру православную искоренят…
- Как у нас на Украине ляхи, - вставила Родимица.
- Да оно к тому и идет - продолжал Хованский, разгорячась, - вон ноне с польским королем вечный мир постановили по Поляновскому договору! От Смоленска отреклись…
- И наш Киев ляхам отдают, - вставила опять Родимица.
- Не быть этому! - сердито ударил по столу Озеров. - Печерские угодники наши - ста!
- Так, други мои! - возвышал голос Хованский. - Теперь пусть Бог благословит нас защищать Русь - матушку: не то что саблями да ножами, зубами будем кусаться!
- А зубы для такого дела позолотим вот этим! - добавила Родимица и вытряхнула на стол кучу золота. - Это царевна Софья Алексеевна шлет стрельцам свое жалованье, свои сиротские…
Хованский встал и начал ходить по комнате. Потом, подойдя к стоявшему в переднем углу аналою, на котором лежали евангелие и крест, он задумался.
- С чего же мы почин учиним? - спросил он после небольшого раздумья.
- Да прямо с бояр, - отвечал Цыклер.
- Бояр на закуску, - процедил Озеров.
- А с кого же, миленький? - глянул на него Хованский.
- С наших лиходеев, - был ответ.
- А! Мекаю, со стрелецких полковничков? С Карандея, с Сеньки Грибоедова? - С их.
Хованский снова задумался, опершись рукой на аналой. Потом, как бы решившись на что-то, направился к двери, ведущей в прихожую палату.
- Погодите малость, други, - сказал он на ходу.
Через несколько секунд он воротился.
- Приступим, - сказал он, - со страхом Божиим и верою приступим… Встаньте, подьте сюда.
Он подошел к аналою. Встали и подошли туда же Цыклер, Озеров и Родимица.
- Зрите сие? - указал Хованский на крест и евангелие.
- Видим, бачим, - отвечали все трое.
- Се крест Христов животворящий и святое евангелие, слово Божие, - продолжал старый князь торжественно, - аще кто ломает крестное целование, того убивает сей крест и все муки геенские насылает на поломщика крестной клятвы в сей жизни и в будущей. А муки сии суть сицевыя: трясение Каиново, Иудино на осине удавление, Святополка окаянного в пустыне, между чехи и ляхи и межи звери дикии, во ужасе шатание, гнусной плоти его землею непринятие, змеями и аспидами выи его удушение, во аде огнь неугасимый, червь невсыпущий, лизание горячей сковороды языком клятвопреступным и иные муки, языку человеческому неизглаголанныя… Ведаете вы сие?
- Знаем, ведаем, - был глухой ответ.
- И целуете крест на том, что я вам поведаю?
- Целуем.
- И тайны моей и вашей не выдадите?
- Не выдадим.