И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко все видно.
Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
Весело мне стало! "Эх, важно! - думаю, - удалая девка Радда!" Вот она подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко, разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
- Брось! Голову разобью! - Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет дальше!
- Слушай! - Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: - Я не убить тебя пришла, а мириться, бросай нож! - Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я - и все тут.
- Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! - говорит Радда. Тот только плечами повел, точно связанный по рукам и ногам.
- Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы себе бы сбрил - моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтобы ты был моим и душой и телом, слышишь? - Тот усмехнулся.
- Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну-ка, скажи еще!
- А еще вот что, Лойко: все равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. Так не теряй же даром времени - впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше - петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром времени, - сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою - и тогда я буду твоей женой.
Вот чего захотела чертова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган - никогда! Ну-ка, сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но не выдала себя.
- Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко!
- Слышу! Сделаю, - застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.
Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
Воротился я табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да посмотреть - что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
- Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только - и все тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойку Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? - Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видать, как Лойко Зобар упадет в ноги девке - пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
- Ну! - крикнула Радда Зобару.
- Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… - засмеялся он. Точно сталь зазвенела, - засмеялся.
- Так вот и все дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, - простите меня, братцы!
Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:
- Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. - да и умерла…
Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка была!
- Эх! да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! - на всю степь гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.
Что ты скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: "Надо связать его!.." Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой, да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
- Вот так! - повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.
Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой, как лунь, лег вниз лицом на землю и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
Было тут над чем плакать, сокол!
…Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не загинешь даром. Вот и все, сокол!"
Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими, умными глазами, неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
- Гоп, гоп, эгой! - крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: - Спать пора! - Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев цыган - Лойке Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.
1892
Емельян Пиляй
- Ничего больше не остается делать, как идти на соль! Солона эта проклятущая работа, а все ж таки надо взяться, потому что этак-то, не ровен час, и с голоду подохнешь.
Проговорив это, мой товарищ Емельян Пиляй в десятый раз вынул из кармана кисет и, убедившись, что он так же пуст, как был пуст и вчера, вздохнул, сплюнул и, повернувшись на спину, посвистывая, стал смотреть на безоблачное, дышавшее зноем небо. Мы с ним, голодные, лежали на песчаной косе верстах в трех от Одессы, откуда ушли, не найдя работы. Емельян протянулся на песке головой в степь и ногами к морю, и волны, набегая на берег и мягко шумя, мыли его голые и грязные ноги. Жмурясь от солнца, он то потягивался, как кот, то сдвигался ниже к морю, и тогда волна окатывала его чуть не до плеч. Это ему нравилось.
Я взглянул в сторону гавани, где возвышался лес мачт, окутанных клубами тяжелого черно-сизого дыма, оттуда плыл глухой шум якорных цепей, свист локомотивов. Я не усмотрел там ничего, что бы возродило нашу угасшую надежду на заработок, и, вставая на ноги, сказал Емельяну:
- Ну что ж, идем на соль!
- Так… иди!.. А ты сладишь? - вопросительно протянул он, не глядя на меня.
- Там увидим.
- Так, значит, идем? - не шевеля ни одним членом, повторил Емельян.
- Ну, конечно!
- Ага! Что ж, это дело… пойдем! А эта проклятая Одесса - пусть ее черти проглотят! - останется тут, где она и есть. Портовый город! Чтоб те провалиться сквозь землю!
- Ладно, вставай и пойдем; руганью не поможешь.
- Куда пойдем? Это на соль-то?.. Так. Только вот видишь ли, братику, на соли этой тоже толку не будет, хоть мы и пойдем.
- Да ведь ты же говорил, что нужно туда идти.
- Это верно, я говорил. Что я говорил, так говорил; уж я от своих слов не откажусь. А только не будет толку, это тоже верно.
- Да почему?
- Почему? А ты думаешь, что там нас дожидаются, дескать, пожалуйста, господа Емельян да Максим, сделайте милость, ломайте ваши кости, получайте наши гроши!.. Ну нет, так не бывает! Дело стоит вот как: теперь ты и я - полные хозяева наших шкур…
- Ну ладно, будет! Пойдем!
- Погоди! Должны мы пойти к господину заведывающему этою самою солью и сказать ему со всем нашим почтением: "Милостивый господин, многоуважаемый грабитель и кровопийца, вот мы пришли предложить вашему живоглотию наши шкуры, не благоугодно ли вам будет содрать их за шестьдесят копеек в суточки!" И тогда последует…
- Ну вот что, ты вставай и пойдем. До вечера придем к рыбацким заводам, поможем выбрать невод - накормят ужином, может быть.
- Ужином? Это справедливо. Они накормят; рыбачки народ хороший. Пойдем, пойдем… Но уж толку, братец ты мой, мы с тобой не отыщем, потому - незадача нам с тобой всю неделю, да и все тут.
Он встал, весь мокрый, потянулся и засунул руки в карманы штанов, сшитых им из двух мучных мешков, пошарил там и юмористически оглядел пустые руки, вынув их и поднеся к лицу.
- Ничего!.. Четвертый день ищу, и все - ничего! Дела, братец ты мой!
Мы пошли берегом, изредка перекидываясь друг с другом замечаниями. Ноги вязли в мягком песке, перемешанном с раковинами, мелодично шуршавшими от мягких ударов набегавших волн. Изредка попадались выброшенные волной студенистые медузы, рыбки, куски дерева странной формы, намокшие и черные… С моря набегал славный свежий ветерок, опахивал нас прохладой и летел в степь, вздымая маленькие вихри песчаной пыли.
Емельян, всегда веселый, видимо унывал, и я, замечая это, стал пытаться развлечь его.
- Ну-ка, Емеля, расскажи что-нибудь!
- Рассказал бы я тебе, брат, да говорилка слаба стала, потому - брюхо пустует. Брюхо в человеке - главное дело, и какого хочешь урода найди - а без брюха не найдешь, дудки! А как брюхо покойно, значит и душа жива; всякое деяние человеческое от брюха происходит…
Он помолчал.
- Эх, брат, коли бы теперь тысячу рублей море мне швырнуло - бац! Сейчас открыл бы кабак; тебя в приказчики, сам устроил бы под стойкой постель и прямо из бочонка в рот себе трубку провел. Чуть захотелось испить от источника веселия и радости, сейчас я тебе команду: "Максим, отверни кран!" - и буль-буль-буль - прямо в горло. Глотай, Емеля! Хо-орошее дело, бес меня удави! А мужика бы этого, черноземного барина - ух ты! - грабь - дери шкуру!.. выворачивай наизнанку. Придет опохмеляться: "Емельян Павлыч! дай в долг стаканчик!" - "А?.. Что?.. В долг?! Не дам в долг!" - "Емельян Павлыч, будь милосерд!" - "Изволь, буду: вези телегу, шкалик дам". Ха-ха-ха! Я бы его, черта тугопузого, пронзил!
- Ну, что уж ты так жестоко! Смотри-ка - вон он голодает, мужик-то.
- Как-с? Голодает?.. А я не голодаю? Я, братец ты мой, со дня моего рождения голодаю, а этого в законе не писано. Н-да-с! Он голодает - почему? Неурожай? У него сначала в башке неурожай, а потом уже на поле, вот что! Почему в других-прочих империях неурожая нет?! Потому, что там у людей головы не затем приделаны, чтоб можно было в затылке скрести; там думают, - вот что! Там, брат ты мой, дождь можно отложить до завтра, коли он сегодня не нужен, и солнце можно на задний план отодвинуть, коли оно слишком усердствует. А у нас какие свои меры есть? Никаких мер, братец ты мой… Нет, это что! Это всё шутки. А вот кабы действительно тысячу рублей и кабак, это бы дело серьезное…
Он замолчал и по привычке полез за кисетом, вынул его, выворотил наизнанку, посмотрел и, зло плюнув, бросил в море.
Волна подхватила грязный мешочек, понесла было его от берега, но, рассмотрев этот дар, негодующе выбросила снова на берег.
- Не берешь? Врешь, возьмешь! - Схватив мокрый кисет, Емельян сунул в него камень и, размахнувшись, бросил далеко в море.
Я засмеялся.
- Ну, что ты скалишь зубы-то?.. Люди тоже! Читает книжки, с собой их носит даже, а понимать человека не умеет! Кикимора четырехглазая!
Это относилось ко мне, и по тому, что Емельян назвал меня четырехглазой кикиморой, я заключил, что степень его раздражения против меня очень сильна: он только в моменты острой злобы и ненависти ко всему существующему позволял себе смеяться над моими очками; вообще же это невольное украшение придавало мне в его глазах столько веса и значения, что в первые дни знакомства он не мог обращаться ко мне иначе, как на "вы" и тоном, полным почтения, несмотря на то, что я в паре с ним грузил уголь на какой-то румынский пароход и весь, так же как и он, был оборван, исцарапан и черен, как сатана.
Я извинился перед ним и, желая его успокоить до некоторой степени, начал рассказывать о заграничных империях, пытаясь доказать ему, что его сведения об управлении облаками и солнцем относятся к области мифов.
- Ишь ты!.. Вот как!.. Ну!.. Так, так… - вставлял он изредка; но я чувствовал, что интерес его к заграничным империям и ходу жизни в них невелик против обыкновения, - Емельян почти не слушал меня, упрямо глядя в даль перед собою.
- Все это так, - перебил он меня, неопределенно махнув рукою. - А вот что я тебя спрошу: ежели бы нам навстречу теперь попался человек с деньгами, и большими деньгами, - подчеркнул он, мельком заглянув сбоку под мои очки, - так ты как бы, ради приобретения шкуре твоей всякого атрибуту, - укокошил бы его?
- Нет, конечно, - отвечал я. - Никто не имеет права покупать свое счастье ценою жизни другого человека.
- Угу! Да… Это в книжках сказано дельно, но только для ради совести, а на самом-то деле тот самый барин, что первый такие слова придумал, кабы ему туго пришлось, - наверняка бы при удобном случае, для сохранности своей, кого-нибудь обездушил. Права! Вот они, права!
У моего носа красовался внушительный жилистый кулак Емельяна.
- И всяк человек - только разным способом - всегда этим правом руководствуется. Права тоже!..
Емельян нахмурился, спрятав глаза глубоко под брови, длинные и выцветшие.
Я молчал, зная по опыту, что, когда он зол, возражать ему бесполезно.
Он швырнул в море попавшийся под ногу кусок дерева, и, вздохнув, проговорил:
- Покурить бы теперь…
Взглянув направо в степь, я увидел двух чабанов, лежащих на земле, глядя на нас.
- Здорово, панове! - окликнул их Емельян, - а нет ли у вас табаку?
Один из чабанов повернул голову к другому, выплюнул изо рта изжеванную им былинку и лениво проговорил:
- Табаку просят, э, Михал?
Михаил взглянул на небо, очевидно испрашивая у него разрешения заговорить с нами, и обернулся к нам.
- Здравствуйте! - сказал он, - где ж вы идете?
- К Очакову на соль.
- Эге!
Мы молчали, располагаясь около них на земле.
- А ну, Никита, подбери кишеню, чтоб ее галки не склевали.
Никита хитро улыбнулся в ус и подобрал кишеню. Емельян скрипел зубами.
- Так вам табаку надо?
- Давно не курили, - сказал я.
- Что ж так? А вы бы покурили.
- Гей ты, чертов хохол! Цыц! Давай, коли хочешь дать, а не смейся! Выродок! Аль потерял душу-то, шляясь по степи? Двину вот по башке, и не пикнешь! - гаркнул Емельян, вращая белками глаз.
Чабаны дрогнули и вскочили, взявшись за свои длинные палки и став плотно друг к другу.
- Эге, братики, вот как вы просите!.. А ну, что ж, идите!..
Чертовы хохлы хотели драться, в чем у меня не было ни малейшего сомнения. Емельян, судя по его сжатым кулакам и горевшим диким огнем глазам, тоже был не прочь от драки. Я не имел охоты участвовать в баталии и попытался примирить стороны:
- Стойте, братцы! Товарищ погорячился - не беда ведь! А вы вот что - дайте, коли не жаль, табаку, и мы пойдем себе своей дорогой.
Михаил взглянул на Никиту, Никита - на Михаила, и оба усмехнулись.
- Так бы сразу и сказать вам!
Затем Михаил полез в карман свиты, выволок оттуда объемистый кисет и протянул мне:
- А ну, забери табаку!
Никита сунул руку в кишеню и затем протянул ее мне с большим хлебом и куском сала, щедро посыпанным солью. Я взял. Михаил усмехнулся и подсыпал еще мне табаку. Никита буркнул:
- Прощайте! - Я поблагодарил.
Емельян угрюмо опустился на землю и довольно громко прошипел:
- Чертовы свиньи!
Хохлы пошли в глубь степи тяжелым развалистым шагом, поминутно оглядываясь на нас. Мы сели на землю и, не обращая более на них внимания, стали есть вкусный полубелый хлеб с салом. Емельян громко чавкал, сопел и почему-то старательно избегал моих взглядов.
Вечерело. Вдали над морем родился мрак и плыл над ним, покрывая голубоватой мутью мелкую зыбь. На краю моря поднялась гряда желто-лиловых облаков, окаймленных розовым золотом, и, еще более сгущая мрак, плыла на степь. А в степи, там, далеко-далеко на краю ее, раскинулся громадный пурпуровый веер лучей заката и красил землю и небо так мягко и нежно. Волны бились о берег, море - тут розоватое, там темно-синее - было дивно красиво и мощно.
- Теперь покурим! Черт вас, хохлов, растаскай! - И, покончив с хохлами, Емельян свободно вздохнул. - Мы дальше пойдем или тут заночуем?
Мне было лень идти дальше.
- Заночуем! - решил я.
- Ну и заночуем. - И он растянулся на земле, разглядывая небо.
Емельян курил и поплевывал; я смотрел кругом, наслаждаясь дивной картиной вечера. По степи звучно плыл монотонный плеск волн о берег.
- А клюнуть денежного человека по башке - что ни говори - приятно; особенно ежели умеючи дело обставить, - неожиданно проговорил Емельян.
- Будет тебе болтать, - сказал я.