Честь имею - Валентин Пикуль 31 стр.


* * *

Гартвига звали Николаем Генриховичем, и вряд ли можно было догадаться, что этот человек с немецкой фамилией являлся отчаянным славянофилом. В мое время он занимал важный пост русского посланника в Белграде, считаясь творцом Балканского союза; его популярность на Балканах сложилась еще в Петербурге, когда он ведал раздачей стипендий малоимущим студентам из Сербии, Македонии, Боснии и Черногории, приехавшим учиться в русских университетах, и, как говорили, помогал беднякам даже из своего кармана.

Когда-то посол в Тегеране и директор Азиатского департамента, Гартвиг сам сделался "азиатом", внеся в политику на Балканах нечто от восточной эмоциональности, и, если не возникало событий, нужных его замыслам, он сам эти события устраивал, дабы потом убедить министра Сазонова в своей правоте. Гартвиг не только пренебрегал советами Сазонова, но явно саботировал их, проводя в Белграде ту политику, какую считал необходимой. Один из сербских историков, вспоминая те годы, писал, что "Гартвиг был почти абсолютным господином в нашей внешней и отчасти даже во внутренней политике". Именно благодаря настояниям Гартвига в Петербурге стали уповать не на Болгарию, вышедшую к берегам лечезарного Босфора, а на Сербию, обставленную из-за Дуная пушками Франца Иосифа…

Я, русский "дописник", близкий к атташе Артамонову, был радушно принят в нашем посольстве. Николай Генрихович, кряжистый и плотный, почти лысый, чем-то напоминал мне своей внешностью фабриканта Савву Морозова. С первых же слов посла я догадался, что он знает обо мне если не все, то почти все.

– Вы слышали обо мне от полковника Артамонова?

– Нет, от полковника Драгутина Дмитриевича, а… какая разница? – спросил Гартвиг. – Они так хорошо спелись, что, кажется, уже способны подменять один другого по службе.

Меня насторожил следующий вопрос посла:

– Ваша мать сидела в тюрьме Главняча?

– В секретной башне Нейбоша.

– А где же она теперь?

– Ее следы затерялись… навсегда!

– Но остались же родственники в Сербии?

– Имеются, – заострил я эту тему. – Так, например, даже Карагеоргиевичи приходятся мне очень дальней родней…

Гартвиг пригласил меня на костюмированный бал в посольстве, предупредив, что с меня достаточно, если я украшу себя цветком в петлице. Гостей у входа приветствовали жена Артамонова в костюме казанской татарки и взрослая дочь посла в одеждах московской боярышни. Сам же Гартвиг прогуливался по залу среди гостей, держа под локоток австрийского посла – барона Владимира Гизля, которому меня и представил:

– Офицер в отставке… ныне корреспондент петербургских "Биржевых Ведомостей". Ужасно талантлив!

Гизль почему-то решил, что названная ему газета прислуживает бирже, и просил меня отметить, что таможенные тарифы Австрии на границах с Сербией значительно снижены:

– Мы охотно закупаем стада сербских свиней.

– Благодарю, – отвечал я, даже не стараясь быть остроумным. – Этот факт чрезвычайно обрадует наших читателей, ибо тема о свиньях и поросятах весьма насущна для русских…

Среди гостей русского посла было немало сербов, но я затруднялся понять, кому из них Гартвиг отдавал предпочтение, ибо рядом с министром или богатым коммерсантом были студенты и даже комитаджи (македонские партизаны). Гости танцевали, советник посольства за разгадывание шарад получил приз – поцелуй княжны Елены Черногорской, приехавшей из Цетине. Вовсю дурачился Пьеро в маске на лице, всем надоев своими ужимками и грохотом бубна с колокольчиками. Лишь после бала в нем признали племянника короля – Павла (Арсеньевича), в мать которого я когда-то был безнадежно влюблен. Мне стало печально видеть ее сына, и я удалился в библиотеку посольства…

Здесь было тихо. А на столе разложены для угощения каймак, овечий сыр, жареные цыплята, в бутылке светилась медовая ракия. Сдвинув треножцы (табуретки), рядком сидели два молодых серба, которым мое появление, кажется, помешало. Они, как я догадался, говорили о Богдане Жераиче, стрелявшем в австрийского наместника Верешанина.

– Жераич покончил с собой? – спросил я. – Мне помнится это время, когда над миром крутилась комета Галлея, от которой ничего хорошего люди не ожидали.

Один из сербов был одет с претензией на дешевый шик, а другой носил черную косоворотку – традиционный "мундир" всех русских социал-демократов. Мы познакомились. Неделько Габринович, показавшийся мне франтом, приехал в Белград из Сараево, по его речам я понял, что он социалист, но в голове его крутились мятежные вихри идей анархизма. Второй собеседник, одетый в косоворотку, назвался Данилой Иличем, он был сельским учителем из Боснии, а сейчас служил мелким клерком в банке того же Сараево. Из разговора выяснилось, что Данило – редактор социалистической газеты "Звоно" ("Колокол"), переводчик Максима Горького на сербский язык, отсюда, наверное, и возникло его пристрастие щеголять в косоворотке.

– Да, мы говорили о Богдане Жераиче, – сказал он. – Дело в том, что с нами из Сараево приехал гимназист Гаврила Принцип, который несколько ночей провел на кладбище, где, впадая в состояние экстаза, беседовал с Жераичем над его могилой.

– Помешался? – спросил я.

– Напротив, здравомыслящий юноша. Ведь скоро будет юбилей битвы сербов на Косовом поле, а Гаврила Принцип слишком разгорячен желанием отметить эту дату.

– У русских все юбилеи отмечаются хорошей выпивкой.

Илич и Габринович откровенно рассмеялись:

– Наши страдания не залить никаким вином… У нас, живущих в Сараево под пятой австрийцев, свои счеты с Габсбургами. Рано или поздно Австрия все равно бросится душить нас, и война с нею неизбежна. Мы знаем, что поединок закончится плохо для нас. Но, возможно, случится иначе… для нас лучше!

Не стоило большого труда выяснить, что эти молодые ребята из Сараево, приехавшие в Белград с душевным трепетом, словно мусульмане в Мекку, мечтали о возрождении той "Великосербии", которая погибла на Косовом поле. Неделько Габринович так и выразился – почти доктринерским тоном:

– Любое политическое движение необходимо крепить не только кровью в битвах или вином на партийных банкетах, но его следует возбуждать национальной идеей, иначе все наше дело развалится на радость Вене…

Мне, признаюсь, было жалко этих ребят, уже отмеченных какой-то обреченностью. Во имя чего? Для них национальное единение всех славян под одной крышей стало идеей фикс, и я понимал, что после жизни в Белграде, где они отмолились на могилах сербских героев, им особено тяжко возвращаться в Боснию, порабощенную швабами.

– Габсбурги имеют такой богатый опыт в разобщении народов, что нам трудно с ними тягаться, – сказал Илич. – Они возвышают над нами хорватов, а подле их костелов высятся минареты мечетей, и стоит нам, православным сербам, сдружиться с хорватами-католиками, как Вена сразу же на нас и на тех же хорватов натравливает галдящие оравы мусульман.

– Да, я бывал в Сараево, – признался я.

– Тогда вы знаете Гришу Ефтановича?

– Впервые слышу!

– Да это же тесть Мирослава Спалайковича, сербского посла в вашем Петербурге… Если будете в Сараево, останавливайтесь только в его гостинице. Гриша Ефтанович посылает в день всего две молитвы к богу – за сербов и за русских, почему швабы уже не раз его разоряли до нитки…

В конце беседы Габринович объявил с ожесточением:

– Дело кончится топором! Лучший способ избавиться от перхоти – отрубить башку под самый корень, чтобы в ней более не шевелились гниды и не копилась перхоть!

Мне вспомнилась ночь убийства короля Обреновича в конаке, в ушах снова застучали громкие выстрелы. Я сказал:

– Понимаю: хорошо быть сербом, но – нелегко…

За окном пролился освежающий ливень. Мы поднялись из-за стола, и тут я увидел, что "франт" Неделько Габринович носит кожаные "чакширы" – крестьянские штаны. Бал закончился. В посольстве уже гасили огни, советник Гартвига, получивший приз в виде поцелуя, провожал последних гостей. Павел в костюме Пьеро на прощание ударил в бубен, глухо звенящий. Гартвиг, откровенно позевывая, раскрыл передо мною портсигар:

– Как вам понравились молодые люди из Сараево?

Я отвечал уклончиво – ни да, ни нет.

– Кстати, – пояснил Гартвиг, – эти беглецы из Сараево вчера ночью имели секретную аудиенцию у принца Александра Карагеоргиевича. Смею думать, что с наследником престола они были откровеннее, нежели с вами.

– В этом я не сомневаюсь, господин посол!

* * *

Проппер из Петербурга затребовал у меня статью о делах в Македонии, уже покинутой турками, но теперь на нее яростно претендовали греки, сербы, черногорцы и болгары. Желание Проппера совпало с моими интересами: я давно хотел посмотреть, как партизанят сербские комитаджи. В канун поездки я посетил королевский парк Топчидер – ради тренировки в тамошнем тире "Народна Одбрана". Меня сопровождал ближайший друг Аписа – майор Войя Танкосич, отчаянный вождь комитаджей, излазивший все горные тропы Македонии, а в Белграде он прославил себя тем, что однажды набил морду принцу Георгу Карагеоргиевичу, и принц только утерся, но жаловаться отцу не посмел, ибо за Танкосичем стоял сам Апис, а за спиною Аписа черная рука сжимала кинжал возмездия…

Именно здесь, в стрелковом тире, я впервые увидел Гаврилу Принципа: мне он показался юнцом в последнем градусе чахотки, уже обреченным. Мне даже подумалось: не затем ли этот несчастный гимназист молился над мертвым Жераичем, чтобы тот потеснился в могиле, освобождая ему место рядом с собою…

Танкосич резким ударом выбил оружие из руки Принципа.

– Дерьмо! – внятно и грубо заявил майор. – Какой же ты серб, если не умеешь держать даже оружие, данное тебе страдающим нашим отечеством? Подними… пали дальше!

Мне не понравилась эта сцена, я тихо спросил:

– Вы к чему-то готовите этого гимназиста?

– Каждый серб должен отлично стрелять, – уклончиво отвечал майор…

Моя поездка в Македонию была короткой, статью для Проппера я подписал псевдонимом "Босняк", но в типографии допустили опечатку, и я вышел в свет под именем "Босяка". Я уже понимал, что в Сербии возникла "ситуация посторонних факторов"; страной правили не те, кто занимал ответственные посты в государстве, а те, что затаились в мрачном подполье организации Аписа. Мне казалось (и вряд ли я ошибался), что "Черная рука" даже премьера Николу Пашича заставляла плясать под свою волшебную дудку…

В беседах со мною полковник Артамонов с горячей убежденностью доказывал:

– Поймите! Такая страна, как Сербия, не может не опираться на военную хунту. А как же иначе? После расправы с династией Обреновичей сербская армия закономерно стала главною повелительницей в стране, и не только Пашич, но даже король Петр никого так не боится, как своих же офицеров…

С тех пор прошло уже много лет, не стало короля Петра, сына его Александра прикончили в Марселе хорватские усташи, а этот дуралей в костюме Пьеро, игравший на бубне в нашем посольстве, уже ездил на поклон к Гитлеру, – да, очень многое обратилось изнанкой, весьма отвратительной, и я часто спрашиваю себя: стоит ли говорить об этом? Стоит ли снова возмущать покой мертвых и тревожить память еще живых?

Ладно. Буду откровенен. Но в тех пределах, которые никак не задевают ни моей чести, ни чести моего государства.

Артамонов велел мне душевно приготовиться:

– Отнеситесь к этому так же просто, как если бы вы решили вступить в масонскую ложу. Но вы обязаны знать: войти в организацию Аписа вы можете, а выход из нее карается смертью. Отныне вы теряете право уклоняться от решений верховного совета "Черной руки", и даже самые страшные пытки не извинят вам измены, караемой очень жестоко… Вы сомневаетесь? – вдруг спросил меня Артамонов.

– Отчасти – да! Пристало ли мне, офицеру российского Генштаба, влезать в этот хоровод, в котором сами танцующие не знают, какой дракой это веселье закончится. Мне все-таки было бы желательно иметь согласие своего начальства, дабы не зависеть едино лишь от сатанинской воли Верховенского из "Бесов" Достоевского… Вы поняли, кого я имею в виду!

Артамонов словно и ждал такой реакции. Он развернул передо мною бланк шифровки из русского Генштаба, в которой было четко сказано: "От предложения А. не отказываться".

– Воля ваша, – сказал я, отбросив сомнения…

Что было, то было. Очевидно, в мою судьбу тоже вмешались "посторонние факторы".

– Ты будешь не один в этот торжественный день, – сообщил мне Апис. – Вместе с тобою даст присягу второй…

Странно! Меня привезли в ту самую одноэтажную казарму Дунайской дивизии, где я когда-то скрывался от ищеек Обреновичей и откуда начался мой путь в большую жизнь. Меня провели в комнату, где горела лишь одна свеча: в полумраке я глянул, кто же второй, и перестал всему удивляться: рядом со мною стоял гимназист Гаврила Принцип.

– А вам это зачем? – спросил я его шепотом.

– Я готов. Ко всему…

На столе, накрытом черным бархатом, лежали крест, кинжал и револьвер. Из боковой двери неслышно появился некто с черною маскою на лице, и я невольно вспомнил Пьеро с его бубном. Этот некто, колыша дыханием маску на лице, внятно зачитал жесточайшие правила организации "Уедненье или смрт", после чего нас привели к присяге. Вот ее текст:

– Клянусь солнцем, согревающим меня, клянусь и землей, питающей меня, клянусь кровью моих предков, моей жизнью и честью, что всегда буду готов принести себя в жертву нашей организации. Я клянусь перед всевышними силами, что все тайны организации унесу только в свою могилу.

Некто задул свечу и удалился, чтобы никто из нас не узнал его. В комнате сразу вспыхнул электрический свет.

– Я готов, – шептал Принцип, целуя крест. – Я готов… я готов… я готов… Господи, укрепи меня!

* * *

Может, я напрасно разоблачаю себя?

Но теперь, думается, нет смысла скрывать то, что стало известно многим. Да, люди из России в Белграде были, пусть даже косвенно, причастными к событиям, послужившим причиной великой войны. Нашу причастность уже невозможно отрицать, и мне не стоит отказываться от того, что было.

Взаимодействие русской и сербской разведок подтвердил Лев Троцкий в книге "Годы великого перелома" (Москва, 1919); Анри Барбюс в своем журнале "Clartй" (Париж, 1925) опубликовал показания очевидцев, это же дополнил барон Е. Н. Шелькинг, бывший царский дипломат (Берлин, 1922), и, наконец, нас разоблачил некий Н. Мермет (Вена, 1925) в журнале Балканской федерации коммунистических партий…

После всего этого стоит ли мне притворяться?

Я состарился и совсем не хочу умирать виноватым, хотя невинным ангелом себя не считаю. При этом мне вспоминается Сократ; когда он взял чашу с ядом, ученик спросил его:

– Учитель, зачем ты умираешь невинным?

На это Сократ отвечал ему так:

– Глупец! Разве ты хочешь, чтобы я умирал виноватым?..

Постскриптум № 4

Россия считалась тогда великой аграрной державой, к началу первой мировой войны имея 20 миллионов крестьянских дворов, в которых проживали и трудились в поте лица ТРИ ЧЕТВЕРТИ всего населения великой Российской империи…

С самого начала XX века многострадальная мать-Россия настрадалась от юбилеев со множеством банкетов и заздравных речей, а сами участники этих празднеств с полным основанием могли бы вспомнить на старости лет, как им было трудно:

Уж мы ели, ели, ели,
Уж мы пили, пили, пили,
Так что еле, еле, еле
По домам нас растащили…

В 1911 году Россия праздновала пятидесятилетие "освободительной" Крестьянской реформы, и по всем городам и весям великой империи водружались на стогнах памятники императору Александру I – хорошие и дурные, сидячие и стоячие, где одни бюсты, а где и головы на постаментах.

1912 год – год особый, величественный, и для народа он был священным. Россия дружно отмечала столетие Отечественной войны 1812 года. Весь двор, генералитет, историки, делегации из других стран и толпы народа стекались к Бородинскому полю – полю славы русского оружия. Устроители торжеств отыскали в деревнях стариков и старух, лично видевших Наполеона. Их приодели в чистые зипуны, согбенные, они шли, опираясь на палки, шли на Бородинское поле. Старцы были представлены царю, одна старуха пала в ноги Николаю II, и он поднимал ее с земли, вежливо приговаривая:

– Бабушка, ну хватит… не надо! Прошу вас…

В 1913 году династия Романовых-Голштейн-Готторпских праздновала трехсотлетие своего сидения на престоле российском. От первого царя Михаила Федоровича до самого последнего пролегла слишком долгая дорога, и Николай II, "ныне благополучно царствующий", еще не ведал путей господних, кои приведут его в дом тобольского купца Ипатьева, а этот юбилей явился как бы генеральной репетицией похорон дома Романовых.

1914 год обещал тоже немало банкетов для сладкоглаголющих прокуроров и адвокатов, ведущих свой корень от Судебной реформы 1864 года, а для военных людей он сулил немало почестей, ибо Россия не забыла 1814 год, когда русская армия, освободив Европу, вступила в Париж. Впрочем, эту дату старались особенно не выпячивать, ибо этот юбилей мог быть не слишком-то приятен для честолюбивых союзников-французов.

Наконец, ожидался еще один юбилей!

28 июня 1914 года сербский народ собирался отметить 525 лет со Дня национальной скорби. Именно в этот день (в 1389 году) в битве на Косовом поле Сербия была закована в цепи турецкой неволи, после чего и начались многовековые страдания южных славян.

Да, это был очень мрачный юбилей – день Видовдан в память св. Витта, и никто ведь еще не думал, что с этого дня вся Европа, словно потеряв разум, бешено задергается в конвульсиях той болезни, которую так и называют -

ПЛЯСКА СВЯТОГО ВИТТА.

Назад Дальше