Честь имею - Валентин Пикуль 32 стр.


Глава вторая
Пляска святого витта

Не надо несбыточных грез,
Не надо красивых утопий.
Мы старый решаем вопрос:
Кто мы в этой старой Европе?

Вал. Брюсов

НАПИСАНО В 1940 ГОДУ:

…сомневаюсь. В таких условиях работать невыносимо, и в утешение себе почаще вспоминаю древнюю мудрость Нила Синайского: "Наложив узду на челюсти свои, ты причинишь чувствительнейшую боль угрожателям и поносителям своим". Теперь, когда все мыслящие люди оказались "врагами народа", их посты занимают трусливые и безграмотные личности, у которых анкеты в идеальном порядке; такие люди очень уважают сами себя, но больше всего им нравится, когда аплодисменты "переходят в бурные овации". Однако еще не было такого врага, которого бы устрашили аплодисменты, и не бывает войн, выигранных овациями…

* * *

Наша армия застряла на линии Маннергейма, несет страшные потери, масса обмороженных, Питер сделался сплошным госпиталем. Об этом, конечно, у нас помалкивают. Зато всюду мелькает гладко обритая голова маршала С. К. Тимошенко, в газетах старательно подчеркивают его скромность. Конечно, знать об этом приятно, но все-таки не скромность – главное условие для победы. Сейчас на железобетонные доты Маннергейма он бросает массы пехоты, не задумываясь о количестве жертв. С. К. бьет в одну стенку, пока не проломит в ней дырку, совсем не думая о том, что обходный маневр – не сегодня же придуман! Помилуй бог, но подобная горе-тактика была осуждена еще в русско-японскую войну, так следует ли повторять зады минувшей истории? Я боюсь, что эта возня на линии Маннергейма раскроет перед Гитлером всю нашу слабость, ведь от Европы не скроешь, что красноармейцы вооружены винтовками еще из царских арсеналов, а финский солдат поливает нас из автоматов "суоми"…

Страшно, какой тяжкий крест несут поляки! Уничтожается цвет нации – аристократия, духовенство, интеллигенция. Во все времена тираны именно так и поступали, отрубая народу голову думающую, оставляя лишь безгласное тело. Подозрительны вести из Югославии, наводняемой загадочными "туристами". Через таможни хлынул с наклейками дипломатического багажа поток громадных чемоданов, которые исчезают бесследно, оказываясь потом в руках этих "туристов". Ясно, что идет доставка оружия из Германии… Что будет?

На Западном фронте без перемен. По утрам из окопов, французских и немецких, вылезают заспанные солдаты и совершенно открыто делают физзарядку. Война выражается через громкоговорители, противники облаивают один другого, а после короткой перестрелки боевой день заканчивается.

Одну из лекций в Академии я посвятил проблеме войны в условиях окружения, но тут же был вызван "наверх":

– Вы с ума сошли! Кто вам позволил заниматься подобным паникерством? Красный командир целеустремлен в активном наступлении, и – только! Никаких окружений… Это вы еще не опомнились после того, как маршал Гинденбург устроил вам "Канны" под Алленштейном… Забудьте год четырнадцатый! Прошлое никогда не повторится…

* * *

Меня вызвал к себе Ф. И. Г[оликов], выведывал сведения о начальнике финского генштаба при Маннергейме:

– Что вы можете сказать о генерале Энкеле?

Оскара Карловича я хорошо знал, и его жену Надю. Энкель не скрывал своих симпатий к Швеции и Финляндии, но как русский генштабист служил хорошо. Думаю, что Энкелю вряд ли приятно воевать с нами. Ф. И. допытывался:

– Он был царским шпионом, как и вы?

– Ну зачем же так грубо? Да, он служил в русской разведке, был военным атташе в Риме. Затем, состоя при Жилинском, начальнике Генштаба, Энкель вел слежку за Распутиным и даже не скрывал, что Гришка у него "случайно" попадет под колеса трамвая. До меня доходили слухи, что финны ставили в упрек Энкелю скорую карьеру при Маннергейме и женитьбу на русской… Больше я ничего не знаю.

– Или не хотите сказать? – посуровел Ф. И. Г[оликов].

– Если вы так думаете обо мне, своем подчиненном, – отвечал я, – так не лучше ли вам со мною расстаться?..

12 марта был подписан мир с Финляндией, и – по слухам – Энкель был одним из тех финских генералов, которые желали этого мира. Тимошенко назначен наркомом обороны СССР в звании маршала. Боюсь, что на этом посту он проявит свою похвальную скромность. Вряд ли он осмелится возражать Хозяину, как это делал не раз Б. М. Ш[апошников]. Была уже весна, Гитлер оккупировал Данию и Норвегию, его вермахт, отлично моторизованный, был упоен успехами, а у нас, слава богу, догадались ввести генеральские и адмиральские звания.

Печальный, я возвращался домой после очередной лекции в Академии Генштаба, где невольно порассуждал перед слушателями о знаменитом "стоп-приказе" Гитлера, который задержал лавину своих танков на подступах к Дюнкерку, позволив англичанам спокойно убраться восвояси.

– Вряд ли этот шаг продиктован легкомыслием или, паче того, боязнью. Скорее, в этом поступке заключен немаловажный политический смысл, вроде приглашения к танцу. Не исключено, что мало кому понятный "стоп-приказ" выразил желание Гитлера обратить Англию из противника в своего союзника…

В булочной на углу Столешникова я купил свежий батон и уже подходил к дому, когда возле меня, резко взвизгнув тормозами, остановилась черная легковая машина. Первая мысль была такова: "Ну, сейчас станут брать…"

– Здравствуй, – услышал я приятный голос. – У тебя есть свободная минута, чтобы поговорить?

В машине сидел епископ Нафанаил, в прошлом мой сокурсник по старой Академии Генштаба, в миру бывший князь Сергей Оболенский. Я сел подле него в машину, и мы медленно покатили по вечерней Москве. Долго молчали.

– Ты, кажется, очень печален?

– Мне присвоили звание генерал-майора.

– Поздравляю. Так надо радоваться!

– Ты бы, Сережа, на моем месте не возрадовался. Потому и печален, ибо вторичный путь к генеральскому чину оказался гораздо сложнее, нежели первый.

– Конечно, – засмеялся Нафанаил, – генерал без эполет, с черствым батоном в руках – это еще не генерал, а так… Заедем на подворье и отметим твое возвышение.

В покоях епископа было уютно, мягкие ковры глушили шаги, в клетке распевала канарейка, перед ликами святых теплились лампады, а неподалеку от киота висел портрет Хозяина. Служка в подряснике быстро накрыл стол, появилось вино.

– Ну, садись, – предложил Нафанаил.

Радио передавало последние сводки с западных фронтов: "панцер-дивизии" вермахта вторгались во Францию, Бельгию и Голландию. Нафанаил советовал мне закусить.

– У диктора, – сказал я, – такой ликующий голос, будто не Гитлер разогнал свои "ролики" до Парижа, а сам Хозяин освещает нам путь к победе.

– А я верю Сталину, – отвечал Нафанаил. – Да и стоит ли беспокоиться за Францию? У них же там "линия Мажино".

– Которую легко обойти через Бельгию, – добавил я, – как это сделал еще кайзер в четырнадцатом…

У нас тоже поговаривали о "линии Сталина", но я-то знал, что никакой "линии", ограждавшей наши западные рубежи, не было и в помине, вместо нее громоздились кучи строительного мусора: после переговоров Молотова с Риббентропом работы по укреплению границы забросили как ненужные и даже вредные, а тех, кто укреплял эту границу, всех пересажали по тюрьмам как паникеров и врагов народа, не верящих в силы Красной Армии. Я ни с кем не делился своими мыслями, но мне казалось, что было бы правильным – отвести наши войска на сто-двести миль от границы, дабы избежать первого мощного удара немцев, хорошо подготовив контрудар на отдельных рубежах… Но кто бы меня стал слушать?

– Скажи, что будет? – вдруг спросил Нафанаил.

– Война.

– С кем?

– Конечно, с Германией.

– А как же договор с нею?

– Не задавай наивных вопросов, Сережа. Ты ведь сейчас красуешься панагией, украшенной рубинами, но когда-то носил аксельбанты знающего генштабиста… Соображай сам!

– Скажи, а мы… готовы?

– Нет, – ответил я. – Впрочем, когда и в какие времена Россия была готова? Это же ее нормальное состояние – быть постоянно неготовой. Уж не в этом ли и заключена наша тайная, почти мистическая сила – ждать, пока жареный гусь не клюнет нас в задницу, чтобы очухаться и… ура! ура! ура!

Нафанаил, явно удрученный, долго думал.

– Все равно, – сказал он, – Россия способна вынести любые поражения, но побежденной ей не бывать. И нет такой силы, чтобы сломить ратный дух русского человека. И что бы ни случилось, но церковь всегда останется с народом…

14 июня немцы вошли в Париж. Приезжие из Берлина рассказывали, что город не узнать: витрины магазинов украсились айсбергами датского масла, громоздились, словно ядра, пирамиды голландских сыров "со слезой" (сыр немцам, а слезы голландцам), всюду французские вина, немки раскупают парижскую парфюмерию. Когда автомобиль Гитлера появился на Вильгельмштрассе, берлинцы сыпали под колеса букеты цветов…

У нас тоже новости. Последовал здравый указ о введении восьмичасового рабочего дня. Вместо дурацкой пятидневки образовалась старинная рабочая "неделя" с понедельниками и субботами, и я от души приветствовал этот указ, ибо народ уже разболтался, слишком радуясь успехам советского футбола. Хватит! Пора браться за дело. Теперь прогульщиков сажали, а не убеждали исправиться…

Но даже в Москве я слышал грохот немецких сапог…

* * *

Летом 1940 года меня направили в Таллинн (бывший Ревель); к этому времени согласно договорам с СССР в государствах Прибалтики размещались наши воинские гарнизоны, а в гаванях дислоцировались корабли Балтийского флота.

Следовало ожидать, что Литва, Латвия и Эстония скоро вернутся в состав нашего государства – на правах республик.

Я ехал в Эстонию на птичьих правах "советника", заранее предчувствуя, что хорошего ничего не будет, ибо гитлеровский абвер давно опередил нас. Именно тогда – по договору с Германией – началась массовая депортация немецкого населения Прибалтики, которое со времен Ордена меченосцев по-хозяйски обживало эти края. Возникало немало конфликтных ситуаций. Под видом "немцев" желали удрать русские белоэмигранты, бывшие офицеры армии Юденича, а некоторые из природных немцев, напротив, отказывались выезжать в гитлеровскую Германию, слезно умоляя наши власти о советском гражданстве.

Перед моим отъездом сослуживцы завидовали мне:

– О! Да там, в Эстонии, всякого добра завались. За сущие пятаки можно приодеться джентльменом. Это не наш ширпотреб, когда на пиджаке забывают сделать дырки для пуговиц…

Тряпья действительно в магазинах Ревеля было много, но в канун моего приезда подорожали продукты, особенно бекон, ибо депортированные в "счастливую" Германию немцы вывозили жиры тоннами, так как боялись маргарина. Я, конечно, ехал в Эстонию не ради пиджака и бутербродов, но жизнь чужого города казалась мне любопытной. На улице Пикк по вечерам загорались огни ресторанов и баров, из лакированных автомобилей, украшенных флажками иностранных посольств и консульств, респектабельные господа выводили элегантных дам – все было так, будто ничего не изменилось, а советские корабли на рейде – это так, ради экзотики. Но за приятными декорациями укрывались непривлекательные детали. Наших матросов не пускали на берег, зато с немецких кораблей матросы валили по трапам толпами, быстро разбегаясь по закоулкам города и его злачным местам, отчего агенты абвера – под видом гуляк-матросов – становились для нас неуловимы.

Телеграфный кабель, протянутый по дну моря из Таллинна до Хельсинки, работал по-прежнему, и что там передавали для услуг абвера – оставалось тайной. Финская радиостанция "Лахти" транслировала для жителей Эстонии антирусские передачи на русском же языке.

Я снимал комнату в частной квартире старого еврея Хацкеля, который портняжил еще тогда, когда Эстония была Эстляндской губернией. Однажды Хацкель, не стесняясь меня, увеличил громкость радиоприемника до предела. Выслушав рассказ "Лахти" о том, что в одном колхозе жители, доведенные голодом до отчаяния, зарезали и съели своего председателя, я сказал хозяину:

– Арон Исакович, охота вам слушать такую ерунду?

– А цо? Рази васы не врут! – засмеялся он.

– Еще как врут! – не отрицал я. – Но врут в вашу же пользу, а не для пользы Германии…

С настоящей ненавистью я столкнулся в антикварной лавке, где осматривал старинное оружие. Какой-то потрепанный человек предлагал хозяину купить у него орден Станислава 3-й степени. Хозяин лавочки отказывался, говоря, что у него полный набор царских орденов. Было видно, что голодранец сильно огорчен, и мне стало жалко его, явно голодающего:

– Не изволите ли продать Станислава мне?

Он узнал во мне не только русского, но и советского человека, хотя я был в штатском. Почти наорал на меня:

– А-а-а! У себя в Совдепии все уже разорили, так теперь и сюда забрались, чтобы грабить… Нет уж! Лучше вот так… вот так… смотрите… вот так!

И, выкрикивая эти слова, он, когда-то русский офицер, злобно давил и плющил свой орден каблуком ботинка.

– Ну и напрасно, – сказал я. – Наверное, легко достался вам этот орден, иначе вы бы не поступили с ним так…

– А ты заработай себе хоть один! – крикнул он мне.

– У меня, ваше благородие, было их восемнадцать… вот таких, как ваш, и еще более высоких.

– Кто же вы такой? – оторопел он.

– Честь имею. До революции был "превосходительством"…

Мне трудно. Наша контрразведка, поставленная в необычные условия, работала вяло, арестовывая невинных, и наоборот, через ее фильтры проскакивали хищные акулы абвера. Однажды я не сдержался и наговорил дерзостей:

– В тридцать седьмом не боялись сажать людей за "измену родине" даже в том случае, если они смеялись над анекдотом о Кагановиче, а сейчас, попав сюда, вдруг стали такими добренькими, что боитесь тронуть явных агентов Гитлера.

– Но мы, – отвечали мне, – делаем все, чтобы не раздражать Германию, связанную с нами, договором о мире.

– А вот Гитлер плевать хотел на все договоры…

Я сказал своим сотрудникам, что они даром едят хлеб:

– Вот, пожалуйста! При аресте взяли у одного типа карту Эстонии, тут тебе все, что надо для абвера: дислокация наших частей, батарей и аэродромов.

– Мы же не гестапо, чтобы хватать всех подряд.

– А я думаю, что в гестапо работают точнее вас…

Этот "семейный" скандал притушили, а вскоре в наших фильтрах застряли два немецких агента. Я контролировал работу германского акционерного общества "Умзиедлунгс-трейханд-Акционен-гезельшафт" (УТАГ), которое ведало имуществом немцев, согласных на депортацию. УТАГ с утра до ночи таскал по городу и грузил на корабли гигантские контейнеры с мебелью и добром уезжающих. Я велел сотрудникам:

– Откроем один, какие черти оттуда выскочат?

В контейнере сидел видный германский агент Я. Штельмахер, бывший адвокат в Риге, который выдал своего напарника – Наполеона Красовского, и они сами навели нас на след еще одного агента абвера. Это был Борис Энгельгардт, бывший паж, бывший полковник, бывший член Государственной думы, бывший член Временного правительства при Керенском, ныне работающий тренером на рижском ипподроме. Я допрашивал его сам 3 августа 1940 года, предупредив, что биографию его знаю:

– Вы, еще пажом, участвовали в коронации Николая Второго заодно с нашим генералом Игнатьевым, автором книги "Пятьдесят лет в строю". Игнатьев свято хранил честь мундира, я видаюсь с ним в Москве, и мы как-то даже вспоминали о вас. Что прикажете делать с вами, Борис Александрович?

– Расстреливайте, – грустно отвечал Энгельгардт.

– Жалко, – отвечал я. – Вы же прекрасный жокей… Лучше договоримся. Я обещаю вам пять лет ссылки, после чего с вас бутылка коньяка. Но прежде – сознание…

Энгельгардт признал, что работал на Германию с 1933 года, его резидентура засылала агентов даже на Чудское озеро, вся собранная информация поступала к главному резиденту германской разведки – Целлариусу. Я сказал, что мне нужны каналы для личной связи с Целлариусом. Энгельгардт предостерег:

– Я бы не советовал вам с ним связываться.

– Почему?

– Целлариус раскусит вас сразу, будто орех.

– А вот это уж не ваше дело…

* * *

Целлариус повел себя со мною так, будто он мой начальник, даже покрикивал, но встреча с ним была выгодна для нашей разведки, ибо заводила нас в темные дебри абвера. Вскоре меня срочно отозвали в Москву, а на перроне Рижского вокзала, едва покинув вагон, я был арестован. Это надо же так: 1937 год меня миловал, так попался сейчас, когда я нужен не в тюрьме, а в абвере. Мне инкриминировали то, что я фашистский шпион, пробравшийся в советский Генеральный штаб.

– Но я этого и не отрицаю, – отвечал я.

Назад Дальше