– Отчего ты ведешь себя не так, как все нормальные люди? (Я не понял его.) Ведь естественно, что при виде встающего покойника надо бы тебе бежать без оглядки… Прости, я ведь наблюдал за тобой: ты даже не удивился! Мало того, ты еще и чокнулся с этой падалью… Неужели не испугался?
– Не знаю, – ответил я.
– Тогда пошли ко мне. Манечка будет бить нас чем попало, но ты не обращай внимания: она очень хороший человек, сам увидишь… редкая, замечательная женщина!
Мы пришли. Щеляков сказал через дверь:
– Манюня, это я, твой Миша. И не один… с другом!
Дверь на мгновение открылась. Чья-то могучая рука, сграбастав писателя за воротник, втянула его в квартиру с такой быстротой, с какой жалкую лягушку всасывает в трубу мощного насоса. Я услышал какой-то непонятный шум, будто из одного ведра перелили жидкость в другое ведро. Затем двери распахнулись, и по лестнице, теряя котелок и тросточку, скатился необъятный бегемот-Щеляков. Внизу я помог ему подняться. Он пошарил у себя в карманах и вручил мне ту самую карточку, которая уцелела в завалах моего архива.
– Только виноградные вина! – провозгласил он. – Зато у Пашу мы встретим самое благородное общество Петербурга…
Через двери пробился визгливый голос:
– И больше не ходить. Шляются тут… всякие!
– Ничего, – говорил Щеляков. – Манечка золотой человек. Но мы пришли слишком рано. Выпьем и придем чуть попозже…
* * *
В прошлом артист-неудачник, Михаил Валентинович порвал со сценой, чтобы стать неудачником в литературе. Но это не уменьшило его природного оптимизма и любви ко всему смешному. До сих пор жалею, что у меня пропала книга Щелякова о жизни домашних животных, собак и кошек, с его дарственной надписью:
Дай Бог, чтоб жизнь твоя шла просто.
Чтоб деток было бы штук до ста.
Полста – твоих, полста – жены…
Мы для труда все рождены!
Сейчас никто не читает Щелякова, а – жаль. Нет, пожалуй, забавнее книги, чем его "Поцелуй с точки зрения физиологии, гигиены, истории народов и философии". Щеляков сделал очень мало: ему всегда мешали любовь к раблезианским радостям жизни и страстная погоня за смешными случаями, которые он даже коллекционировал в своей уникальной картотеке. Михаил Валентинович был человек образованный, выпуклый и оригинальный, но обжора и сластена, которого позже сразил миокардит, вызванный приступом хохота. Я потому задержался здесь на Щелякове, ибо именно он, ныне прочно забытый писатель, заронил во мне первое зерно настроений, которые позже определили мое будущее.
А теперь спустимся в винный погребок на Загородном проспекте. Как сейчас вижу плотную фигуру караима Жозефа Пашу, выдававшего себя за француза, который давно плюнул на свой политехнический диплом, сделавшись хозяином подвала, пропитанного запахами вина и подгорелых пончиков. Здесь, в отдельном кабинете винницы, образовалось нечто вроде подпольной секты оптимистов-неудачников, взявших себе за правило по-масонски поддерживать друг друга в неурядицах жизни…
Боже, кого я там только не повидал! Князь А. Д. Голицын, известный винодел России, вина которого получали Гран-при на конкурсах в Париже, присылал в дар Пашу бочонки с вином лучшего крымского урожая, и тогда за общим столом можно было видеть почтенного сенатора и мелкотравчатого, забитого нуждою чиновника, репортера и артиста – всех объединяла бочка с вином и полное забвение житейских неприятностей. В подземной пещере на Загородном скрывался от надзора властей клуб "пашутистов", в который я был принят по рекомендации Щелякова.
Пашу приветствовал меня словами:
– Коль попали вы к Пашу, выпить сразу же прошу…
Я отстегнул от пояса шпагу и снял треуголку. Подле меня сидел герольдмейстер Е. Е. Рейтерн, племянник поэта В. А. Жуковского по его жене. Одинокий, неустроенный холостяк, он всю душу и все жалованье сенатора вкладывал в собрание графики и гравюр, которые потом и завещал Русскому музею. Оглядев мой "чижиковый" мундир, он сказал:
– Юрист, конечно, должен быть образован. Но в каждой области знаний всегда остается лишь дилетантом. А вас, юноша, разве не тревожит вопрос судейской морали?
При этом он без запинки процитировал мне из Байрона:
Юрист всегда в грязи – того не скроем,
Как нравственности жалкий трубочист,
Покрыт он сажи толстым слоем:
Сменив белье, не станет чист…
Среди "пашутистов" не было принято поминать правительство. Едва услышав это слово, Пашу стучал кулаком по стойке:
– Не выражаться! Правительство – слово нецензурное, критике недоступно, как доступно, например, варьете с раздеванием Бланш-Гандон или полицейский участок с "дантистами", где человеку бесплатно удаляют все лишние зубы…
Именно здесь, в подвале Пашу, я стал набираться впечатлений, каких мне так недоставало в "Правоведении". Русское общество занимали тогда два насущных вопроса: созыв первой Гаагской конференции о мире и телеграмма писателя Гиляровского из Белграда, в которой он обличал террор Обреновичей. Справа от меня сидел композитор В. И. Вердеревский, автор салонных романсов, а подле него карикатурист Э. Я. Пуарэ, более известный своим псевдонимом "Карандаш". По мнению композитора, всеобщее разоружение способно вызвать конфликты:
– Скажи дикарю, чтобы он оставил свою дубину. Дикарь оставит ее, но потом заберется в густой лес, где его никто не видит, и там – назло тебе – вырежет дубину еще потолще.
Пуарэ подмигнул актеру Люсьену Гитри:
– Русским можно ехидничать, у них нет Рейна, за которым лежит вооруженная до зубов Германия, а до Волги никакой кайзер не доберется…
Много говорили о Гиляровском: сам того не ведая, он превысил скромные права журналиста и, по сути дела, произвел против династии Обреновичей крупную политическую диверсию:
– При этом сделал для Сербии великое дело! Но сделал как писатель, а не как опытный пинкертон…
Стараясь не касаться правительства, "пашутисты" яростно обличали двор и окружение царя. Нигде я не слышал такой откровенности, как у Пашу! Открыто рассказывали, что столичный градоначальник генерал Клейгельс украл с Невы речной трамвай, обнаруженный позже на озере в его же имении; Победоносцев никогда сам взяток не берет, зато их берет его молоденькая жена.
К полуночи "пашутисты" раздвигали стулья, скидывали сюртуки и фраки, готовясь к ритуальному танцу перед закрытием заведения, и Вердеревский сиплым голосом запевал:
Если жены наши злятся.
Где же нам от них спасаться?
У Пашу, у Пашу -
Заходите к нам, прошу.
Рейтерн, опутанный долгами, вопрошал друзей:Где средь шумных разговоров
Я забыл о кредиторах?
У Пашу, у Пашу -
Всех друзей к нему прошу.
Щеляков плясал на толстых ногах, импровизируя:
Где с утра и до закрытья
На целкач могу кутить я?
У Пашу, у Пашу -
Убедиться в том прошу…
Теперь-то я понимаю, что в пору тогдашнего "безвременья" пещера "пашутистов" на Загородном была необходимой отдушиной, где образованный человек мог выговориться, не боясь сказать правду. А сколько было тогда подобных "пещер"! Еще император Николай I выразился, что в России царит полная свобода, ибо каждый россиянин может думать что хочет, лишь бы он не болтал своим языком. Русские люди всегда мыслили чересчур крамольно, но у каждого из них была своя "пещера", где он не боялся распахнуть душу… Не помню, как я добрался до дому, в дымину пьяный.
* * *
Спасибо родителям: от матери я воспринял слишком пылкую кровь, наследовав от отца расчетливый разум и умение верно оценивать обстановку ("Долготерпение – русская добродетель", – часто слышал я от него). В результате мой характер образовывался из сплава двух нетерпимых крайностей, отчего я привык обдумывать поступки холодно, зато действовал горячо и порывисто. Можно сказать, что, взяв от родителей самое существенное, я не был похож на них, – уже тогда, вступая в полосу зрелости, я становился самим собой…
Совсем неожиданно мне пришлось драться на дуэли. Случилось это из-за ерунды. Однажды в дортуаре Училища я заметил сокурсников, которые что-то горячо обсуждали шепотом, а в их руках шелестели бумажные ассигнации. Я сказал им:
– Уж не собираете ли денег на новый венок?
Эстляндский барон Аккурти повернулся ко мне.
– Ты появился как раз кстати! – обрадовался он. – Входи в нашу общую долю. Надеюсь, у тебя еще нет содержанки?
– Оплачивать таковую у меня нет и денег.
– Вот и хорошо. Нас, малоимущих, только четверо, а нам не хватает пятого, чтобы собрать для первого аванса. Мы решили сообща платить за одну красотку с удобной квартирой, а навещать ее станем все пятеро строго по расписанию.
– Неужели любовь в складчину? – возмутился я.
– А почему бы и нет? Если в складчину выпивают, так почему бы не иметь в складчину и женщину? Это дешевле и удобнее.
Я врезал Аккурти пощечину, после чего выпалил ему в лицо те стихи Байрона о нравственности юристов, которые запомнил со слов сенатора Рейтерна. Вскоре состоялась дуэль – на шпагах. Противник удачным выпадом распорол мне рукав мундира, слегка повредив мышцы, что вынудило меня три дня побыть дома – подле отца… Чем больше я взрослел, тем холоднее становились мои с ним отношения. Головою я понимал, что он человек далеко не глупый и вполне добропорядочный. Но сердцем не мог принять его чересчур правильных сентенций. Мы стали далеки.
Единственное, что еще связывало нас, так это смутная память о матери, пропавшей где-то в круговерти Европы, словно никогда и не было подле нас этой красивой женщины, которая когда-то стояла на балконе, держа меня на своих руках, а под нами, ощетинясь штыками, шли, шли и шли…
Они идут и сейчас! Я слышу их железную поступь.
Время неподвижно – это движемся мы, наивно думая, что летит время. Однако прав ли я в этом? Не сближаю ли библейский афоризм с казарменным острословием: "Солдат спит, а служба идет"? Календарь готов уронить последнюю страницу года, которая и опадет неслышно, как последний лист с усталого дерева.
Где лучше всего спрятать отживший лист? Оставьте его в лесу, и там его никто никогда не найдет…
5. Не надо стреляться
Не могу забыть, что однажды в Новой Деревне ко мне пристала цыганка с младенцем на руках и, отказавшись от гонорара, столь существенного для ее профессии, наворожила мне:
– Будешь часто болеть, но проживешь долго. Будешь иметь много заслуг, но спасибо тебе никто не скажет. А умрешь одинокий, зато в конце жизни найдешь свое счастье…
Эти слова почему-то преследовали меня всю жизнь, и теперь остается лишь ожидать в старости счастья.
Под влиянием афоризма Писарева я обрел почти мученическую усидчивость в самообразовании и смею думать, что к началу XX столетия вступал я в него уже вполне здравым, хорошо начитанным человеком. По мере того как близился срок выпуска, правоведы, мои однокашники, становились все откровеннее в своих притязаниях на будущее: при 12-балльной системе экзаменов получение чина зависело от набранных баллов; все чаще слышалась в дортуарах банальная песня:
Мы адвокаты – нам куш подай,
и вот тогда ты речам внимай.
Давай нам дело – чернее тьмы,
и станет бело – клянемся мы!
Осуждая других, буду судить и себя. Если Россия моего времени и была вулканом, то я, конечно, как и мои современники, невольно отравлялся его ядовитыми газами. Правда, я старался не дышать полной грудью, но уже тогда осознал, что карьера законника не по мне. Но я презирал и бунтующий нигилизм, которым так гордилась тогдашняя молодежь, вместе с дурным отвергавшая и все доброе в русской жизни, и для нигилизма я нашел иное слово – нигилятина…
Перед Щеляковым я однажды честно сознался:
– Не знаю чего хочу, но я очень хочу.
– Только не иди в актеры, – предупредил он меня. – На сцене, как и на эшафоте, много людей потеряло головы.
– А если – в литературу?
– Посмотри на меня: где ты видишь мою голову?..
В ту пору меня очень привлекали сады с гуляньями и кафешантаны столицы – "Фоли-Бержер", "Шато-де-Флёр", "Монплезир", "Орфеум". Я любил толпу и любил сливаться с нею. Мне нравилась эстрада, ужимки площадных клоунов, виртуозность иллюзионистов. Помню, как знаменитая Франкарио изображала сцену купания. Прохожий оборванец воровал ее одежду, брошенную на сценическом берегу, оставив женщине только шляпу. Но из этой шляпы Франкарио извлекала чулки и туфли, нижнее белье и платье, наконец, в ее руке раскрывался зонтик – и она исчезала за кулисами, полностью одетая. В этом фокусе меня потрясла не вульгарность женщины, а технические возможности ее шляпы.
Наверное, по этой причине меня стал привлекать уголовный мир с его профессиональными навыками. Мне как правоведу был открыт доступ в "Музей сыскной полиции", где я – с помощью одного взломщика – осваивал приемы вскрытия секретных замков. Когда однажды я открыл сейф с помощью обычной сапожной дратвы, мой наставник приподнял над головой котелок:
– Довольно, мсье! Если ваши успехи будут таковы и далее, боюсь, это увлечет вас в сторону от законности…
Общение с преступниками высокого класса и мастерами уголовной полиции сделало меня очень внимательным; в любой уличной давке я стал угадывать, у кого тут пальцы смазаны канифолью для изъятия кошельков из карманов; у меня развилась отличная память на лица людей, встреченных в толпе хотя бы однажды. Боясь огорчать отца, я не хотел порывать с "Правоведением", но все же испробовал себя в литературе. Часто дежуря в полицейских участках, бывая в тюрьмах и на допросах, я стал пописывать в бульварных газетенках скромные заметки о преступности. Но приобрел славу лишь "бутербродного" репортера, как называли всю газетную шушеру, ибо в редакции за мою информацию расплачивались рюмкою водки и бутербродом с колбасой. Когда недавно я рассказал об этом нашему артисту В. Р. Гардину, он долго смеялся, а потом сказал, что стопка водки с бутербродом – это еще замечательный гонорар.
– А вот я в свой первый театральный сезон в Риге (я, бывший офицер!) получал за каждый спектакль пирожок с рисом.
– Наверное, в рисе было и мясо?
– Ни мясинки! И продать нечего. Один револьвер в кармане, а его не продашь: иначе из чего бы застрелиться?..
Время было нехорошее. Люди как-то разучились ценить свою жизнь, а статистика самоубийств в России постоянно повышалась. Стрелялись из-за двойки по латыни безусые гимназисты, томные дамы умирали от порции аптечного хлоралла, а горничные сводили счеты с жизнью посредством фосфорных спичек.
Отец, кажется, уже заметил, что со мною происходит что-то неладное: он умолял меня сдать экзамены последнего курса. Мне совсем не хотелось оставаться в мире юриспруденции, но я все же закончил Училище, получив на экзаменах средний балл, выходя в этот пагубный мир по Х классу Табели о рангах – в чине коллежского секретаря. Все мои сокурсники сразу нашли свое место в жизни, а я в это время потерял свое место…
Потеряв это место, я заодно уж потерял и голову!