* * *
Правда, из разряда "бутербродных" журналистов я незаметно для себя переместился в категорию "кредитных"; для таких, как я, редакция открывала кредит в кабачках на Казанской улице или в Фонарном переулке, где я пил свое "кредитное" вино, а слепой тапер играл на рояле (наверное, тоже в кредит?). В этот период жизни я стал неумеренно много выпивать, сознавая свою неустроенность и свое непонимание жизни…
Около 1901 года заболел дифтеритом в Пажеском корпусе Георгий Карагеоргиевич, старший брат будущего короля, и Петербург навестил их отец, с которым я тогда же и познакомился в доме № 6 по Адмиралтейской набережной, где он остановился на квартире своего брата – Арсения Карагеоргиевича, полковника русской службы. В этом же доме проживал и знаменитый художник Константин Маковский, друживший с Карагеоргиевичами.
Петр Александрович (это его фотографию показывала мне мама!) выглядел усталым и бедным человеком, огорченным житейскими невзгодами и недавней смертью жены. Он в совершенстве владел русским языком. Держался крайне скромно, но я-то знал, что скромность не есть личное достоинство – это национальная черта всех сербов, уважающих себя. Претендент на престол в Белграде, Петр Карагеоргиевич душевно благодарил меня за мое внимание к его младшему сыну – Александру.
По газетам я знал, что Петр уже пытался добыть престол, возглавив народное восстание в Боснии, но инсургенты потерпели тогда поражение; в войне 1877–1878 гг. Петр сражался с турками в рядах неукротимых черногорцев. Мне было интересно слышать, за что им получен французский орден Почетного Легиона.
– Я окончил Сен-Сирскую академию и, будучи офицером, сражался за Францию при Седане; раненный в битве, я сумел переплыть реку и тем спасся от германского плена… Сейчас я лишь частное лицо, – уныло признался Петр, – но в Сербии неспокойно, народ не выносит Обреновичей, многое может перемениться!
Именно в этом доме на Неве я встретил женщину ослепительной красоты, которую запечатлел на своем портрете Константин Маковский; маэстро окружил свою бесподобную натуру старинной бронзой, эффектно бросил на колени красавицы шкуру леопарда.
Для женщин ее круга эмансипация, о которой так рьяно хлопотали курсистки-бестужевки, казалась уже лишней – она была уже достаточно эмансипированной, как и все дамы высшего света столицы, но свою женскую свободу видела лишь в полном раскрепощении нравов – и не этим ли привлекла меня, глупого юнца?..
Эта женщина была замужем и намного старше меня.
В новое для меня время я вступил стоящим на коленях.
Перед высшим существом на земле – перед женщиной!
Впрочем, я не хочу называть ее имени, запятнанного пороками и явным предательством. Я тогда не знал, что она была любовницей министра юстиции Муравьева, а недавно делала аборт после связи с Иренеем, викарием Киевским. Опытной светской львице, наверное, нравилось то привлекать меня к себе, то повергать в бездну отчаяния наружной холодностью.
Удивляюсь, как быстро была парализована моя юношеская воля, а все планы жизни разрушились этой блудницей.
Наконец настал день окончательного решения.
– Надо стреляться! – убежденно сказал я себе.
Помню, что действовал почти механически, как следует проверив работу револьвера. Потом присел к столу, сочиняя нечто вроде послания: "Вы, живущие после меня, должны быть счастливее нас, а я покидаю этот мир, не желая винить никого, ибо обстоятельства намного сильнее меня…" Как я был наивен!
Но все готово. Можно стреляться.
– А теперь встань! – услышал я голос отца.
Он неслышно появился на пороге моей комнаты, привычным жестом протирая стекла пенсне замшевым платком.
– Прочти, что ты там напортачил, – велел отец.
Я молчал. Папа подошел ко мне. Прочел сам.
– Пшют гороховый! – заявил он мне. – Я всю жизнь тянусь в нитку, чтобы сделать из тебя полезного для России человека… Подумал ли ты обо мне? Вспомнил ли ты о матери?
– У меня нет матери, – отвечал я, подавленный.
– Как у тебя поворачивается язык? – вдруг закричал отец. – Я давно наблюдаю за тобой, и ты давно мне противен и гадок. Встань прямо. Не смей отворачивать свою похабную морду…
При этом он хлестал меня по щекам. И это было так ужасно, так нестерпимо позорно, а голова так жалко моталась из стороны в сторону, что я не выдержал – заплакал:
– Прости, папа. Но я очень несчастен.
– Я… тоже, – ответил отец. – Я тоже глубоко несчастен. Потому что продолжаю любить твою мать, которая – я верю – еще вернется к нам, и я все прощу ей… все, все, все!
Мне вдруг стало безумно жаль его. Ведь он совсем одинок. И когда мама покинула нас, он продолжал любить, и это открытие ошеломило меня. Перед его трагедией жизни моя страсть показалась мне жалкой и мелочной…
Отец вдруг спросил:
– Что ты ценишь из житейских заповедей?
– Только одну: "Если все, то не я!"
– Так и следуй этой заповеди, а больше не дури…
Я всю ночь размышлял: где мне быть?..
Как раз умерла британская королева Виктория, опозоренная поражениями английской армии, которую избивали в Южной Африке буры. Пожалуй, на стороне буров были тогда все – не только народы, но все правительства, а в России даже дворники, подметая панели, во все горло распевали:
Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
Я оказался в Одессе, где собирались добровольцы, едущие на край света, дабы на стороне буров сражаться с английскими колонизаторами. Я не был одинок в своем стремлении: среди добровольцев встречались студенты и крестьяне, интеллигенты и просто разочарованные люди, искавшие благородной смерти в бою, немало было и врачей Общества Красного Креста. Нет смысла излагать дальний путь, скажу, что только в порту Джибути я впервые увидел африканцев; пароход "Наталь" доставил нас в гавань Делагоа-Бей, откуда мы поездом въехали в страну буров.
Я всегда был равнодушен к пейзажу, и, наверное, по этой причине природа Африки не произвела на меня сильного впечатления. Буры жили на хуторах-фермах, окруженных деревьями мимозы и стройными эвкалиптами. В каждом доме было обязательно пианино – для безграмотных женщин, на почетном месте лежала Библия – для полуграмотных мужчин. Интеллектом и культурой буры никогда не блистали, и лишь много позже я понял то, чего не мог понять раньше: буры такие же колонизаторы, как и англичане, но желавшие сохранить свое первенство в Африке, дабы и далее угнетать чернокожих.
При мне рабы-кафры заваривали кофе для господ фермеров и подавали трубки для буров, выслеживающих англичан в зарослях у железнодорожной насыпи. Все буры были прекрасные стрелки, я сам видел, как с расстояния в 600 метров один пожилой бур влепил пулю английскому офицеру точно между глаз. Прирожденные охотники на антилоп и жираф, буры и эту войну с колонизаторами, по-видимому, рассматривали как большую охоту на зверей, посмевших вторгнуться в их заповедный кораль. Городское же население Трансвааля состояло из подонков и аферистов, наехавших откуда угодно искать золото и алмазы, готовых сражаться сегодня за буров, а завтра за англичан, и потому отношение самих буров к русским добровольцам сначала было несколько настороженным. Надо было пожить с ними, попить с ними кофе и выкурить несметное количество табака, чтобы они стали тебе доверять. Теперь-то все знают, что англо-бурская война – результат давнего англо-германского соперничества из-за колонии в Африке, но тогда мне, как и большинству русских, казалось, что буры, воодушевленные любовью к самоизоляции, подобно черногорцам, сражаются только за свою свободу…
Немало запомнилось в этой войне, но я нарочно сокращаю свое описание, дабы не увлечься множеством любопытных деталей чужестранного быта. Выберу из копилки памяти главное. Я был ранен пулей в плечо, после чего валялся в госпитале Претории. Затем меня свалила жестокая малярия, приступы которой ощущаю и поныне. Наконец, однажды на поезд буров наскочил английский бронепоезд, я – с оружием в руках – попал в плен к англичанам. Сначала они никак не желали признавать во мне "нонкомбатанта", угрожая расстрелом на месте, а потом загнали меня за колючую проволоку своего концлагеря, где джентльмены морили голодом и жаждой тысячи женщин и детей буров. Русские люди уже достаточно изведали на своем историческом пути все виды тюрьмы и каторги, но до создания концлагерей они еще не додумались, а Гитлер только совершенствовал систему массового истребления людей, изобретенную англичанами.
Я вывез на родину из этой войны не только зверский аппетит и знакомство с малярией, но еще три весьма полезные вещи: умение маскироваться, пристрастие к защитному цвету – хаки и ловкость в стрельбе, ибо именно англо-бурская война вызвала во всем мире большой интерес к снайперскому искусству…
* * *
В конаке Белграда все оставалось по-прежнему, и король-кретин обожал свою перезрелую Драгу, а в окружении его престола заглавная роль отводилась "напреднякам" – австрофилам.
В марте 1903 года на улицы сербской столицы вышли студенты и рабочие, демонстрируя под окнами конака:
– Долой деспотов… свободы! Живео Србия!
– Стреляйте в них, – требовали "напредняки".
Но солдаты гарнизона отказались выполнять приказ.
– Так вызовите жандармов, – повелел король.
– И пусть они перещелкают всех! – взывала Драга…
Жандармы убили восемь человек и десять тяжело ранили.
– Я хочу любить и быть любимым, – рассуждал король.
Вечером 28 мая в конаке должен был состояться "домашний" концерт. Драга обещала королю спеть веселую песенку.
Я появился в Белграде накануне этого концерта.
Как же это случилось? Да очень просто…
6. Хорошо быть сербом…
В моем поведении, как я понимаю сейчас, ничего странного не было, и вы, пожалуйста, не сочтите меня авантюристом. Дело даже не в сербской крови, доставшейся мне от матери. Слишком красноречиво высказывание поэта Байрона, павшего в борьбе за свободу греков: "Если у тебя нет возможности бороться за свободу у себя дома, так борись за свободу своего соседа". По-моему, лучше не скажешь…
После всего пережитого в Африке я проводил время в Петербурге, ымного читая и навещая своих "пашутистов". Однажды, после неприятного для меня разговора с отцом, я всю ночь не спал. И всю ночь скрипел расшатанный паркет под шагами неспавшего отца. Утром он вошел ко мне и деловито отсчитал для меня четыре сотенных "катеринки":
– Обменяешь на франки в Париже! Проблудись, как паршивый кот, чтобы всякая блажь из головы вылетела. Делай что угодно, но ты обязан вернуться домой совсем другим человеком…
Заграничный паспорт до Парижа был легко раздобыт в канцелярии санкт-петербургского градоначальства; полиция подтвердила, что препятствий к моему отъезду не имеется: политически я был чист, аки голубь небесный. Я покинул столицу варшавским поездом, который когда-то увез в неизвестность и мою маму. Билет у меня был до Парижа, но, доехав до Варшавы, я пересел в венский экспресс. До сих пор не берусь четко объяснить, почему я так поступил, однако я сделал это в твердом убеждении, что поступаю правильно. И точно так же, как не прельщали меня соблазны Монмартра, так не манили меня и волшебные сказки Венского леса, мне был безразличен великолепный Пратер с его постоянным оживлением красивой, нарядной и привлекатальной публики…
Австро-Венгрия, по мнению газет, была давней тюрьмой славянских народов, и уже на венском вокзале "Вестбанхофф" я заметил, что немецкую речь заглушают голоса чехов, словаков, сербов, поляков, иллирийцев, русинов и украинцев, особенно галицийских. Мне, признаюсь, было отчасти даже забавно развернуть венскую "Русскую Правду", имевшую сногсшибательный подзаголовок: "Газета для русских мужиков". Возле меня на бульварной скамье расположилась семья беженцев из Белграда; суровый отец с двумя девочками, обутыми в нищенские "опанки", сказал, что у него был и сынок – студент-технолог.
– Но его в Белграде напредняки ухапшили. Ныне там, – добавил он, – пришло ванредно станьо…
Я кивнул сербу: ухапшись – это значит арестовать, а ванредно станьо – это осадное положение. Слова беженца из Сербии запали мне в душу жестоким укором:
– Почему не жить нам спокойно? Все это проклятые Обреновичи… неужели мать-Россия за нас, сербов, не вступится? Пусть он сгорит, этот проклятущий конак с королями вместе!
Он дал мне газету, просил читать имена арестованных радикалов и социалистов – что там с его сыном, жив ли? Но в длинном списке, среди множества узников башни Нейбоша, мне вдруг встретилось имя… матери.
Я, наверное, изменился в лице.
– Что стало, друже? – спросил серб.
Оставив ему газету, я поспешил обратно на вокзал в кассу и протянул деньги. "Куда же ехать дальше?"
– Билет до… Землина, – сказал я кассиру.
Землин – пограничный город Австрии, с его речных пристаней уже хорошо видны улицы Белграда и даже тюрьма Нейбоша.
– Вы серб? – спросил кассир, наверняка посаженный в эту будку, чтобы докладывать полиции о всех подозрительных.
– Да! – отвечал я с нарочитой гордостью.
На что я тогда рассчитывал – сам не знаю. Тем более что в своей соседке по купе, развязной и говорливой мадьярке, я без особого труда распознал служащую венской полиции. Она и сопроводила меня до Землина, игривою болтовней отвлекая от тяжких дум о матери, ждущей расправы в башне Нейбоша.
Итак, я появился в Белграде накануне концерта …
* * *
Когда колесный пароходик Австро-Дунайской речной компании переплыл из Землина в Белград, на причале, совершенно пустынном, стоял лишь одинокий жандарм, встречая прибывших в королевство. Я предъявил паспорт, жандарм не вернул мне его:
– В день отъезда получите в русском посольстве…
Вечерело. Над Дунаем и Савой клубились тучи, в отдалении громыхнул гром, прошумели прибрежные ветлы и тополя. Жандарм свистком подозвал пролетку, я сел в нее и поехал по незнакомым улицам. Белград с его лачугами и грязью, с лужами и поросятами в лужах напомнил мне захудалую русскую провинцию.
Извозчик остановился возле "Хотел Кичево", где на первом этаже размещался дешевый ресторанчик, над ним располагались комнаты для приезжих. Начался дождь, и я был рад крыше над головой. Лакей проводил меня в комнату. Водопровода не было, а будка уборной находилась во дворе. Все выглядело убого и жалко. Но одно лишь сознание того, что я нахожусь близ матери, заточенной неподалеку от меня, взвинчивало нервы, и я был готов к самым дерзким решениям…
Лакей оказался очень внимательным ко мне.
– Друже, наверное, из Одессы? – справился он.
– Нет… из Кишинева, – приврал я.
– А где научились говорить по-сербски?
– От матери, а дед ее был серб – Хорстич.
– Значит, у вас полно родственников в Белграде?
– Даже в башне Нейбоша, – ответил я.
Странно прозвучала следующая фраза лакея:
– Жаль, что вы приехали в такое подлое время… Впрочем, в пиварнях можно выпить, а в кафанах послушайте анекдоты.
Он предупредил, что "Кичево" строено еще турками, обычай здесь старый: если комнат для гостей не хватает, приезжих кладут по два человека на одну постель.
– Эта манера осталась еще от мусульман, – сказал лакей.
Я не стал возражать и вышел прогуляться на двор. А когда вернулся, на кровати уже лежал какой-то молодой человек.
– Так вы откуда? – спросил он по-русски.
– А вы?
– Из Сараево. Но учился в вашем Славянском учительском институте, после чего был учителем рисования в гимназии Таганрога, преподавал черчение иркутским гимназистам…
Я прилег с ним рядом. Сосед загасил свечу.
– Не засыпайте, – предупредил он меня шепотом.
– Почему?
– Здесь оставаться нельзя. Опасно!
– Что может мне угрожать?
– О вашем приезде я узнал от лакея… Доверьтесь мне. Сейчас тихо покинем эту комнату, на углу Караджорджевой ожидает коляска с поднятым верхом. Мне поручено увезти вас отсюда, и чем скорее уберемся, тем лучше. Для вас и для меня.
– А разве я здесь в опасности?
– Да. Надо спешить. Все объяснят вам потом…
Мы покинули гостиницу (и в самом деле подозрительную), на коляске с верхом, застегнутым от дождя, подъехали к выбеленному известкой длинному зданию с одинаковыми окошками.
– Это… что? Казармы? – удивился я.
– Да. Казармы славной Дунайской дивизии.
Мы проникли внутрь со двора. Через кухню я был проведен в помещение, освещенное не электричеством, а газовыми горелками. Судя по всему, это было офицерское казино. Вдоль стола выстроились троножцы (по-нашему – табуретки), в буфете размещались бутылки с вином и горки посуды. В углу, возле икон, я сразу приметил портреты Суворова, Скобелева и Гарибальди. Иногда заходили с улицы офицеры, в мое сознание крепко впечатывались их сербские имена: Милорад, Божедар, Любомир, Радован, Душан, Светозар. Головы офицеров покрывали "шайкачи", чем-то очень похожие на пилотки современных летчиков. Поглядывая на меня, сербы выпивали по стопке ракии, тихо беседовали и удалялись, ни о чем меня не спрашивая. Я уже хотел прилечь на диване, когда в казино стремительным шагом вошли два офицера, и один из них, окинув меня острым, пристальным взором, представился:
– Поручик Драгутин Дмитриевич, но зови меня… Апис!
"Апис"? Но ведь Аписом называли священного быка из храма Мемфиса, о котором я читал у Плутарха, и я догадался, почему этот офицер так именуется: Драгутин-Апис был ростом под потолок и, наверное, как бык, обладал геркулесовой силищей. Могучей дланью он указал на своего товарища:
– А это поручик Петар Живкович. Сейчас поужинаем…
Живкович по-хозяйски достал из буфета посуду, на столе появились жареные цыплята, вареные яйца и бутыль с вином.
– Ты, друже, не удивлен? – спросили меня.
– Отчасти – да. Есть чему удивляться.
Но возле этих людей мне было уже хорошо.
– Мы забрали тебя из "Кичево" ради твоей безопасности. После случая с писателем Гиляровским здесь в любом русском подозревают опасного журналиста или шпиона, – пояснил Апис.
На это я ответил, что от литературы далек, зато невольно стал близок к матери, которую держат в белградской тюрьме. Заодно я сказал, что мои предки – Хорстичи, и потому я всегда чувствовал себя не только русским, но и сербом:
– А моя мать через Ненадовичей была в родстве с женою Петра Карагеоргиевича… не за это ли ее ухапшили?
Апис, поблескивая глазами, выслушал меня спокойно.