Спиридион - Жорж Санд 14 стр.


Речь моя прозвучала для Донасьена как гром среди ясного неба; доведя ее до конца, я сел на свое место и отказался отвечать на множество вопросов, которыми засыпали меня монахи. На мгновение дерзость моя смутила Донасьена, однако очень скоро он оправился и объявил, что мой голос не только бесполезен, но и не может быть принят в расчет, поскольку во время обсуждения кандидатуры нового настоятеля я искупал тяжкий грех, снося унизительное наказание, и, следовательно, в соответствии с уставом не имел права голосовать.

– Кто же установил степень тяжести моего греха? – осведомился я. – Кто дерзнул меня за него покарать? Помощник настоятеля? Он не имел на это права. Чтобы на законном основании отстранить меня от участия в голосовании, следовало созвать шестерых старейших членов капитула и подвергнуть мой проступок их рассмотрению; торжественно заявляю, что это сделано не было.

– А откуда вам известно, что это не было сделано? – спросил один из этих старейших монахов, принадлежавший к числу ревностных сторонников моего неприятеля.

– Я утверждаю, что это не было сделано, ибо я имел право быть об этом извещенным: о суде надо мной следовало уведомить сначала меня самого, а потом и всю братию; следовало, наконец, вывесить извещение об этом в церкви, прямо над моим местом, меж тем никакого извещения там нет и никогда не было.

– Прегрешение ваше таково, – воскликнул Донасьен, – что…

– Вам угодно называть тяжким мое прегрешение, – перебил я его, – мне же угодно высказаться относительно наказания, которому вы меня подвергли; объявляю вам, что почитаю его унизительным не для меня, а для вас. Скажите же, в чем заключалось мое прегрешение! Я требую, чтобы вы сказали об этом здесь, перед всей братией, а после я скажу, на какое наказание вы обрекли меня, не имея, впрочем, на это никакого права.

Видя, что я вне себя от гнева и что монахи с любопытством прислушиваются к моим словам, Донасьен поспешил положить конец нашему спору, призвав на помощь осторожность и хитрость. Он подошел ко мне и с сокрушенным видом попросил, во имя Спасителя рода человеческого, прекратить выяснение отношений, недостойное монахов и противное духу милосердия, который должен царить в монастыре. Он добавил, что я ошибаюсь, обвиняя его в кознях столь коварных, что речь наверняка идет о недоразумении, которое непременно разъяснится в ходе дружеской беседы.

– Что же касается ваших прав, брат мой, – продолжал он, – мне казалось и кажется до сих пор, что вы их утратили. Возможно, следовало бы подвергнуть этот вопрос обсуждению всей братии; однако вы обвинили меня в том, что я отстранил вас от участия в выборах, потому что видел в вас соперника. Подозрение это для меня столь тягостно, что я обязан рассеять его как можно быстрее. Посему объявляю, что желаю тотчас же включить вас в число соискателей. Умоляю братию снять с вас все обвинения и, вне зависимости от того, имеете ли вы на это право, позволить вам принять участие в следующем голосовании. Я умоляю братьев поступить таким образом, но при необходимости перейду от просьб к приказам; ведь до тех пор, пока не окончится голосование по вашей кандидатуре, этой досточтимой обителью управляю я.

Хитрая эта речь была встречена приветственными кликами; однако я воспротивился намерению возобновить голосование тотчас же. Я объявил, что желаю предаться уединенным размышлениям, причем, поскольку остальные удовлетворились тремя днями вместо предписанных сорока, я последую их примеру, однако вовсе лишать себя этого права не стану ни при каких обстоятельствах.

Донасьен зашел слишком далеко, чтобы пойти на попятный. Он сделал вид, будто задержка эта ничуть его не раздражает, и смиренно попросил братию не чинить мне никаких препятствий. Намерение мое вызвало, правда, некоторый ропот, но, вероятно, отнюдь не такой громкий, как надеялся Донасьен. Сильнейшая из всех страстей, владеющих монахами, – любопытство; братья сгорали от желания узнать тайну моих отношений с Донасьеном. Исчезновение мое удивило многих. Прежде чем подчиниться новому настоятелю, с виду такому медоточивому и кроткому, иные из братьев захотели получить более подробное представление об истинном его характере. Сведения такого рода надеялись они узнать от меня. Смирение, с каким Донасьен выслушал в присутствии всего монастыря обвинения, столь страшные для человека надменного и честолюбивого, одним казалось возвышенным, другим – разумным, большинству же – странным и сулящим немало бед. Против избрания Донасьена высказались тридцать монахов, не имевших, впрочем, единой кандидатуры, которую могли бы ему противопоставить. Было очевидно, что теперь они отдадут голоса мне. Три дня, посвященные новым размышлениям и сбору более подробных сведений, могли лишить Донасьена немалого числа сторонников. Это понимали все, и большинство, поначалу застигнутое врасплох и как бы одурманенное смутьянами, обрадовалось отсрочке, полученной моими стараниями.

Через час после того, как заседание, прошедшее столь бурно, окончилось, ко мне в келью уже ломились мои сторонники, ибо помимо воли я обзавелся сторонниками, и притом весьма пылкими. Донасьен пробуждал во многих сердцах жгучую ненависть, и я не погрешу против истины, если скажу, что все наименее подлые и наименее развращенные обитатели монастыря принадлежали к числу его противников. Тем временем я постепенно успокоился; лестные предложения, мне делаемые, не вызывали у меня ни малейшего желания ими воспользоваться. Я был честолюбив, но честолюбив на свой лад: монастырь был мне тесен, я мечтал о деяниях возвышенных, великих, как сама Вселенная. Мне хотелось бы сделать научное или философское открытие, постичь некую истину и возвестить о ней человечеству, породить одну из тех идей, какие воодушевляют целые поколения; я хотел править своими современниками, оставаясь, однако, в своей келье и не пятная рук грязью дел общественных; я хотел царить над умами посредством ума, над сердцами с помощью сердца, одним словом, уподобиться Платону или Спинозе. Понятно, что перспектива командовать сотней невежественных монахов нимало меня не прельщала. Убогие преимущества такой роли не вызывали в моей душе ничего, кроме отвращения; однако я понял, какие выгоды сулит мне мое положение, и не стал разочаровывать своих сторонников. К вечеру тридцать человек, проголосовавших против Донасьена, решили отдать свои голоса мне. Донасьена это не столько испугало, сколько разгневало. Он явился ко мне в келью и попытался меня запугать. Если я откажусь от своих притязаний, говорил мой враг, он не станет предъявлять мне обвинение в ереси, хотя еретические мои взгляды хорошо ему известны; если я удовлетворюсь той промежуточной победой, какую одержал, отсрочив выборы, все еще может кончиться хорошо для нас обоих; если же я по-прежнему буду стремиться занять место настоятеля, он расскажет всем о том, чем я занимался, что читал и даже о чем думал в течение последних пяти лет. Он угрожал открыть всем глаза на обман и непослушание, которыми я запятнал себя за эти годы: ведь я украдкой добывал запрещенные книги и во время богослужения, прямо в храме Господнем, приобщался к доктринам подлым и лживым.

Спокойствие, с каким встретил я его угрозы, сильно смутило Донасьена. По всей вероятности, он надеялся, что, увлекшись, я заговорю с ним о своих верованиях; возможно, он приказал своим приспешникам подслушивать нашу беседу нарочно для того, чтобы засвидетельствовать мое вероотступничество. Я, однако же, был настороже и мог убедиться, как легко человеку самому простодушному взять верх над человеком самым хитрым, если этот последний движим недобрыми чувствами. Разумеется, я был вовсе не так искушен в интригах, как мой хитрый и двуличный противник, однако презрение мое к предмету нашего спора сообщало мне большие преимущества. Непоколебимое хладнокровие служило мне надежной броней; чем спокойнее звучали мои ответы, тем в большее замешательство приводили они Донасьена. Он вышел от меня, окончательно сбитый с толку. Прежде, сказал он мне с деланной веселостью, он меня недооценивал. Он полагал, что я не интересуюсь ничем, кроме книг, и никогда бы не подумал, что я способен выказать столько осторожности и расчетливости в делах мирских. Хорошо бы, добавил он угрюмо, чтобы подозрения в ереси были с меня полностью сняты, ибо в этом случае я оказался бы наиболее подходящим кандидатом на звание настоятеля.

Назавтра мои тридцать сторонников принялись за дело так рьяно, что партия моя увеличилась еще на полтора с лишним десятка человек. Донасьена в монастыре боялись и ненавидели, поэтому люди трусливые легко согласились отказать ему в поддержке; однако все старые монахи по-прежнему хранили ему верность, ибо знали, что этот тайный атеист будет и дальше закрывать глаза на их пороки. Для монастыря нет ничего страшнее, чем настоятель искренне благочестивый. Такой настоятель чтит устав, для монахов страшный и ненавистный, он не дает им в спокойствии предаваться лени и излишествам; движимый пламенным рвением, он каждый день измышляет для них новые испытания, предъявляет к ним суровые требования, обрекает их на лишения и труды. Имея дело с горсткой фанатиков, Донасьен умело выдавал себя за ревнителя благочестия; имея дело с равнодушным большинством, он так же умело потакал слабостям каждого, хотя старался не нарушать правил и сохранял мнимое почтение к обрядам. Таким образом, он предоставлял злу безграничную свободу и с помощью чужих пороков удовлетворял собственные порочные наклонности. Подобный способ править людьми за счет их развращенности сулит верный успех; будь я фаворитом какого-нибудь короля, я непременно посоветовал бы ему чаще прибегать к этому средству.

Тем не менее монахи не спешили покориться власти Донасьена, ибо слишком хорошо знали его мстительный нрав. Всякий, кто однажды обидел его, искупал свою вину в течение долгих лет, поэтому обитатели монастыря опасались, что, став настоятелем, Донасьен начнет сводить счеты с теми, кого невзлюбил в бытность свою простым монахом. Люди слабохарактерные голосовали за избрание Донасьена исключительно из страха: они почитали этого человека всемогущим и боялись прогневить его своим неповиновением.

Однако стоило им узнать, что у Донасьена появился соперник, готовый их защитить, как они с легкостью изменили прежнему покровителю, и на третий день большинство уже изъявляло готовность голосовать за меня. Не могу выразить, Анжель, как больно мне было видеть эту скорую измену, продиктованную банальнейшим эгоизмом, но облыжно выдаваемую за плод уважения и любви. Заискивания этих подлых трусов мне претили; ничуть не меньшее отвращение и презрение вызывали у меня ласковые речи других интриганов, которые надеялись, что я и на посту настоятеля буду, как прежде, предаваться научным спекуляциям, а они тем временем станут править монастырем вместо меня.

– Вы победите, – заверяли меня эти низкие льстецы, покидая мою келью.

– Боже меня упаси! – отвечал я, подождав, пока за ними закроется дверь.

В день выборов на заре ко мне явился сам Донасьен. Всю ночь он не сомкнул глаз, я же, в отличие от него, спал совершенно спокойно. Увидев, что он меня разбудил, Донасьен спросил:

– Вы спите сном триумфатора. Неужели вы так уверены в своей победе?

Он притворялся спокойным, однако голос его дрожал, смятенный внешний вид обличал внутреннюю тревогу.

– Мой сон спокоен вдвойне, – сказал я с улыбкой, – во-первых, я твердо знаю, что одержу победу, во-вторых, победа эта мне глубоко безразлична.

– Брат Алексей, – отвечал Донасьен, – мастерство, с каким вы ломаете комедию, выше всяких похвал.

– Брат Донасьен, – согласился я, – вы совершенно правы. Я ломаю комедию, ибо вербую сторонников, чьими голосами не собираюсь воспользоваться. Не желаете ли у меня их выкупить?

– По какой же цене? – осведомился он, делая вид, что подыгрывает мне; однако губы его побледнели от нешуточного волнения, а в глазах горело неподдельное любопытство.

– Цена у меня очень скромная – моя свобода, ничего больше. Я люблю учиться и ненавижу повелевать: оставьте меня в покое, дайте мне полную независимость в стенах моей кельи. Я желаю получить ключи от всех монастырских книгохранилищ, доступ ко всем физическим и астрономическим инструментам и право распоряжаться средствами, которые основатель монастыря оставил на их содержание; я желаю поселиться в келье при обсерватории, которая пустует с тех пор, как умер последний монах, интересовавшийся астрономией; наконец, я желаю иметь право не присутствовать при богослужениях; исполните все эти условия, и вы не услышите обо мне ни слова, как если бы меня уже давно не было на свете. Я буду распоряжаться в башне, вы – в монастыре, и мы не будем иметь между собой ничего общего. Если я вмешаюсь хотя бы в одно мирское дело, можете приказать мне жить по уставу; но если вы обеспокоите меня хотя бы одним мирским делом, тогда – не сомневайтесь – я сумею еще раз доказать вам, что пользуюсь в монастыре некоторым влиянием. Раз в три года, когда вас будут переизбирать, мы будем продлевать наш договор – если, конечно, он вас устраивает. Согласны? Колокол зовет нас в церковь: поторопитесь.

Он согласился на все мои условия, но вышел от меня, ничему не веря и ни на что не надеясь. У него не укладывалось в голове, что, имея все возможности завоевать власть, можно по доброй воле от нее отказаться.

Мука, исказившая его лицо в то мгновение, когда выяснилось, что настоятелем большинством в десять голосов избран я, не поддается описанию. Он имел вид человека, который возносился к небесам, но в последнюю минуту был поражен молнией. Подумать только: держать меня под замком три дня и три ночи, быть уверенным, что я умер от голода и холода, – и вдруг обнаружить, что я не только жив, но и способен вырвать победу из рук соперника и занять место, столь для него желанное!

Все бросились обнимать меня; я безмятежно принимал поздравления, дожидаясь, чтобы и тот, над кем я одержал победу, также заключил меня в братские объятия. Когда он решился и на это унижение, я взял его за руку и передал ему знаки отличия, только что мне врученные: надел ему на палец кольцо, вложил в руку посох, а затем подвел его к кафедре и, опустившись на колени, попросил у него отеческого благословения.

Капитул остолбенел; поначалу мне стоило большого труда убедить братьев согласиться на эту замену победителя побежденным; однако в конце концов люди трусливые и слабодушные снова оказались в большинстве и снова поступили так, как хотелось мне. Голосование, проведенное в тот же день, желаемого результата не принесло, но назавтра моими стараниями настоятелем был избран счастливец Донасьен. Соперник мой почтил меня своим недоверием – до последней минуты он сомневался в моей искренности и подозревал, что я лишь притворяюсь смиренником ради того, чтобы на всю жизнь захватить безраздельную власть над монастырем. Как правило, человека, однажды избранного настоятелем, переизбирали на этот пост каждые три года до самой его смерти; тем не менее устав предписывал проводить выборы, и наличие влиятельного соперника могло осложнить положение победителя. Поэтому Донасьен полагал, что я выставляю напоказ свою добродетель и романическое бескорыстие ради того, чтобы раз и навсегда завоевать симпатии даже самых преданных его сторонников и быть уверенным, что через три года они мне не изменят. Должен, впрочем, заметить, что именно положение устава о перевыборах раз в три года обеспечило мне спокойную жизнь в монастыре. С того дня, как Донасьен был избран настоятелем, гонения, которым я подвергался прежде и о которых умолчал в своем рассказе, ибо они мало что значили в сравнении с муками куда более острыми и глубокими, прекратились. Впрочем, бояться меня и втайне натравливать на меня своих присных Донасьен перестал только совсем недавно, увидев, что дни мои сочтены.

Когда избрание его наконец состоялось и он убедился в искренности моих обещаний, признательность его приняла формы столь раболепные и преувеличенные, что я поспешил избавить себя от этой чести.

– Заплатите ваш долг, – шепнул я ему на ухо, – и не благодарите меня за поступок, который с моей стороны отнюдь не является жертвой.

Донасьен поспешил объявить, что предоставляет в полное мое распоряжение библиотеку и кабинет, отведенный для научных коллекций и изысканий. В тот день я получил полную свободу для выбора занятий и все возможности для учения.

Желая поскорее переселиться в новую келью, я направился к выходу из залы капитула, но перед тем как покинуть ее, случайно взглянул на портрет основателя монастыря; в эту минуту воспоминание о сверхъестественных событиях, происшедших в этой зале совсем недавно, явилось мне с такой потрясающей ясностью, что я задрожал от ужаса. Заботы, связанные с выборами настоятеля, не оставляли мне времени на то, чтобы обдумать случившееся; вернее сказать, та часть мозга, которая сберегает впечатления, именуемые поэтическими и чудесными (ибо язык наш не имеет выражений, способных описать то, что ниспосылается нам Богом), оцепенела и не побуждала мой разум как-либо объяснить чудесное мое освобождение из темницы. Если я и вспоминал об этом чуде, то лишь как о некоей туманной грезе – так вспоминают о поступках, совершенных во хмелю или в жару. Итак, я взглянул на портрет Эброния и совершенно отчетливо увидел его живые и горящие глаза; воспоминания о прошлом так причудливо переплелись с впечатлениями настоящего, что мне почудилось, будто портрет снова оживает и смотрит на меня глазами, полными жизни. Однако на сей раз взгляд этих глаз выражал боль и упрек. Мне показалось даже, что они наполнились слезами. Я едва не лишился чувств. Никто не обращал на меня внимания, и только мальчик двенадцати лет от роду, племянник одного из монахов, учившийся у него богословию, по чистой случайности очутился перед портретом и тоже взглянул на него.

– Отец Алексей! Смотрите! – вскрикнул он с ужасом, ухватив меня за край сутаны. – Портрет плачет!

Сделав огромное усилие, я взял себя в руки и ответил:

– Замолчите, дитя мое; сегодня подобные речи неуместны более, чем когда-либо; вы можете навлечь опалу на вашего дядюшку.

Мальчик не понял моих слов, но испугался и, сколько мне известно, не сказал никому о том, что увидел. Вскоре он заболел и год спустя скончался в доме своих родителей. Я не знаю подробностей его смерти, но до меня дошли слухи о том, что в последние мгновения ему явился некто, кого он именовал "pater Spiridion". Мальчик этот был исполнен веры, кротости и ума. Я не успел как следует узнать его на земле, но верю, что еще встречусь с ним в сферах более возвышенных. Он принадлежал к числу тех существ, которые не могут долго оставаться на нашей земле; тело их еще живет земной жизнью, а душа уже отчасти пребывает на небесах.

Назад Дальше