Уф, до чего же ты скучен, - сказала мать. Она закрыла портсигар и грациозным, не допускающим возражений жестом опустила его в карман пиджака Марчелло. Машина чересчур резко завернула за угол, и мать упала на Марчелло. Она воспользовалась этим, положила ему руки на плечи, слегка запрокинула голову и, глядя на него сказала: - Ну-ка, поцелуй меня за подарок!
Марчелло нагнулся и коснулся губами материнской щеки. Она откинулась на сиденье и сказала со вздохом, поднеся руки к груди:
Горячий был поцелуй… Когда ты был маленький, мне не приходилось выпрашивать у тебя поцелуи… ты был таким ласковым ребенком.
- Мама, - внезапно спросил Марчелло, - ты помнишь ту зиму, когда папа заболел?
- Еще бы, - простодушно ответила мать, - это была ужасная зима… он хотел разойтись со мной и забрать тебя из дома… он уже был безумен… к счастью, я имею в виду, к счастью для тебя, он окончательно сошел с ума, и тогда стало ясно, что права была я, желая, чтобы ты остался со мной… А что?
Так вот, мама, - сказал Марчелло, стараясь не смотреть на мать, - в ту зиму я мечтал о том, чтобы не жить больше с вами, с тобой и отцом, мечтал, чтобы меня отдали в интернат… это не мешало мне любить вас… поэтому, когда ты говоришь, что с тех пор я изменился, это неверно… я и тогда был таким же, как сейчас… и тогда, как сейчас, я терпеть не мог беспорядка и бедлама… вот и все.
Он говорил сухо и почти жестко, но, увидев убитое выражение омрачившегося материнского лица, почти сразу пожалел о сказанном. Тем не менее он вовсе не собирался отказываться от своих слов: он сказал правду и, к сожалению, мог говорить только правду. Но вместе с тем неприятное сознание того, что он повел себя не как любящий сын, вновь с небывалой силой заставило его ощутить груз прежней печали. Мать сказала смиренно:
- Может быть, ты и прав.
В этот момент машина остановилась.
Они вышли и направились к воротам клиники. Дорога проходила через тихий квартал, неподалеку от старинной королевской виллы. С одной стороны выстроились пять-шесть стареньких домов, частично скрытых деревьями, с другой - тянулась ограда клиники. В глубине взгляд упирался в старую серую стену и густую растительность королевского парка. В течение многих лет Марчелло навещал отца, по крайней мере, раз в месяц, но он до сих пор не привык к этим визитам и всегда испытывал смешанное чувство отвращения и отчаяния. Похожее, но менее сильное чувство возникало у него, когда он бывал у матери, в доме, где провел детство и отрочество. Беспорядочная, безалаберная жизнь матери казалась еще поправимой, но от безумия отца не было лекарств, в его болезни, казалось, проявились всеобщие беспорядок и испорченность, которые были неизлечимы. Так и на этот раз у Марчелло сжималось сердце и подгибались колени. Он побледнел, и, хотя поглядывал на черные прутья больничной ограды, его охватило истерическое желание отказаться от визита и под каким-нибудь предлогом уйти. Мать, не заметив его смятения, сказала, остановившись перед маленькой черной калиткой и нажимая на фарфоровую кнопку звонка:
- Знаешь, какая у него последняя навязчивая идея?
- Какая?
Что он один из министров Муссолини. Она появилась уже месяц назад, возможно, потому, что они позволяют ему читать газеты.
Марчелло нахмурился, но ничего не сказал. Калитка распахнулась, и появился молодой санитар в белом халате: дородный, высокий блондин, с бритой головой и белым, слегка опухшим лицом.
- Добрый день, Франц, - любезно поздоровалась мать, - как дела?
Сегодня нам лучше, чем вчера, - сказал санитар с жестким немецким акцентом, - вчера нам было очень плохо.
- Очень плохо?
Нам пришлось надеть смирительную рубашку, - объяснил санитар, продолжая употреблять множественное число на манер жеманных гувернанток, разговаривающих с детьми.
Смирительная рубашка? Какой ужас! - Тем временем они уже вошли на территорию клиники и зашагали по узкой аллее между оградой и стеной больницы. - Тебе следовало посмотреть на смирительную рубашку… это не настоящая рубашка, а как бы два рукава, которыми накрепко привязывают руки к телу… до того, как я ее увидела, я думала, что это самая настоящая ночная сорочка, знаешь, с таким греческим орнаментом… как грустно видеть его связанным, руки по швам. - Мать говорила легко, почти весело.
Они обогнули клинику и оказались на площадке, перед главным фасадом. Клиника, белое трехэтажное здание, была бы похожа на обычный дом, если бы не забранные железными решетками окна. Санитар сказал, поспешно поднимаясь по идущей под балконом лестнице:
- Профессор ждет вас, синьора Клеричи.
Он ввел посетителей в голый затененный холл и постучал в закрытую дверь, на которой висела эмалированная табличка с надписью: "Дирекция".
Дверь внезапно отворилась, и директор клиники, профессор Эрмини, высокий, коренастый человек, стремительно поспешил навстречу посетителям.
- Синьора, мое почтение… Доктор Клеричи, добрый день.
Его громовой голос звучал словно бронзовый гонг в ледяной тишине больницы, среди голых стен. Мать протянула ему руку, которую профессор, с видимым усилием согнув свой мощный стан, облаченный в халат, хотел галантно поцеловать. Марчелло же, напротив, ограничился сдержанным приветствием. Внешне профессор был весьма похож на сыча: большие круглые глаза, крупный, загнутый клювом нос, рыжие вислые усы над широким громогласным ртом. Но выражение лица ничуть не напоминало меланхоличную ночную птицу, оно было жизнерадостным, хотя веселость доктора была деланой и окрашенной холодной проницательностью. Профессор стал подниматься по лестнице впереди матери и Марчелло. Когда они дошли до середины лестничного марша, какой-то металлический предмет, с силой пущенный с площадки, подскакивая, покатился по ступенькам. В то же время раздался пронзительный крик, а вслед за тем грубый хохот. Профессор нагнулся и поднял предмет - алюминиевую тарелку.
Это Донегалли, - сказал он, поворачиваясь к обоим посетителям. - Не бойтесь… Эта старая синьора - обычно она ведет себя тишайшим образом - иногда швыряет все, что ей подвернется под руку… Хе-хе, она бы стала чемпионкой по игре в шары, если бы мы ей позволили.
Он протянул тарелку санитару и, болтая, направился по длинному коридору между двумя рядами закрытых дверей:
- Как это так, синьора, что вы еще в Риме? Я думал, вы уже в горах или на море.
Я уеду через месяц, - сказала мать. - Но не решила куда. На сей раз мне бы хотелось избежать Венеции.
Один совет, синьора, - сказал профессор, заворачивая за угол коридора. - Поезжайте в Искью… мы недавно побывали там на прогулке… чудо! Мы зашли в ресторан некоего Карминьелло и съели там рыбный суп, это была поэма! - Профессор полуобернулся и сделал вульгарный, но выразительный жест двумя пальцами у рта: - Говорю вам, поэма! Вот такие здоровенные куски рыбы… и потом всего понемногу - осьминожки, рачки, чудные устрицы, каракатицы, и все это с соусом по-матросски, чесночок, растительное масло, помидоры, перчик… синьора, я умолкаю. - Рассказывая о рыбном супе, профессор говорил с шутливо-наигранным неаполитанским акцентом, теперь же, вернувшись к привычному римскому выговору, добавил: - Знаете, что я сказал жене? "Вот увидишь, через год мы обзаведемся домишком в Искье".
- Я предпочитаю Капри, - сказала мать.
Ну, это место для литераторов и извращенцев, - ответил профессор рассеянно и грубовато. В этот момент в одной из палат раздался пронзительный крик. Профессор подошел к двери, открыл окошечко, поглядел, закрыл окошко и, обернувшись, подытожил: - Искья, дорогая синьора… Искья - это то, что нужно: рыбный суп, море, солнце, жизнь на свежем воздухе… Только Искья!
Санитар Франц, обогнавший их на несколько шагов, теперь поджидал неподвижно у одной из дверей, его массивная фигура вырисовывалась в слабом свете, падавшем из окна в конце коридора.
- Он принял успокоительное? - тихо спросил профессор.
Санитар утвердительно кивнул. Профессор открыл дверь и вошел в палату, за ним последовали мать и Марчелло.
Это была маленькая голая комната, с кроватью, привинченной к стене, и белым деревянным столиком, стоявшим перед зарешеченным окном. По лицу Марчелло пробежала дрожь отвращения, когда он увидел отца, сидящего за столом и сосредоточенно пишущего. На голове его вздымались всклокоченные седые волосы, тонкая шея утопала в широком вороте жесткой полосатой куртки. Он сидел, слегка скособочившись, на ногах были огромные войлочные тапочки, локти и колени торчали, голова склонилась набок. Марчелло подумал, что отец похож на марионетку с оборванными нитками. Появление трех посетителей не заставило его обернуться, напротив, он, казалось, продолжал писать с удвоенным вниманием и усердием. Профессор встал между окном и столом и сказал с фальшивой бодростью:
- Майор, как сегодня дела, а? Как дела?
Сумасшедший не ответил и только поднял руку, словно говоря: "Минуту, разве вы не видите, что я занят?" Профессор бросил матери понимающий взгляд и сказал:
По-прежнему ваша докладная записка, а, майор? Но не получится ли она слишком длинной?.. У дуче нет времени читать слишком длинные бумаги… он сам всегда краток и лаконичен… краткость и лаконичность, майор.
Сумасшедший снова сделал в воздухе жест костлявой рукой, затем со странной яростью перебросил через свою склоненную голову листок бумаги, упавший посредине комнаты. Марчелло нагнулся, чтобы поднять его: в нем содержалось только несколько непонятных слов, написанных со всевозможными росчерками и подчеркиваниями. Может быть, это даже и не были слова. Пока Марчелло рассматривал первый листок, сумасшедший начал бросать другие, все тем же яростным жестом заваленного работой человека. Листки взлетали над седой головой и рассеивались по комнате. По мере того как безумец бросал листки, жесты его становились все резче, все неистовее, и скоро вся комната была усыпана клочками разлинованной бумаги. Мать сказала:
- Бедняжка, у него всегда была страсть к сочинительству.
Профессор слегка нагнулся к безумцу:
- Майор, вот ваша супруга и ваш сын… не хотите повидать их?
На сей раз сумасшедший наконец заговорил тихим, бормочущим голосом, заговорил торопливо и враждебно, словно его отвлекли от важных дел.
Пусть зайдут завтра… разве что у них есть какие-то конкретные предложения… вы что, не видите, что приемная полна людей и у меня нет времени принять их?
- Он считает себя министром, - шепнула Марчелло мать.
- Министром иностранных дел, - подтвердил профессор.
Венгерское дело, - вдруг быстро, тихим, тревожным голосом сказал сумасшедший, продолжая писать, - венгерское дело. Глава правительства находится в Праге, а в Лондоне что делают? И почему французы ничего не понимают? Почему не понимают? Почему? Почему? Почему?
Каждое "почему" произносилось безумцем с постепенным повышением голоса, и наконец, почти выкрикнув последнее "почему", он вскочил со стула и повернулся к посетителям лицом. Марчелло поднял глаза и посмотрел на отца. Седые волосы стояли дыбом, худое, изнуренное, темное лицо, прочерченное глубокими вертикальными морщинами, было отмечено выражением серьезности и значительности, на нем читалось мучительное усилие соответствовать воображаемой торжественной и церемонной обстановке. Сумасшедший держал на уровне глаз один из своих листков и сразу же, со странной поспешностью, задыхаясь, начал читать его:
Дуче, вождь героев, царь земли, моря и неба, государь, папа, император, командир и солдат, - здесь безумец сделал нетерпеливый жест, смягченный некоторой почтительностью и означавший "и так далее, и так далее". - Дуче, здесь, где… - тут снова последовал жест, как бы говорящий "пропускаю, это неважно", потом чтение возобновилось: - Здесь написал я памятную записку, которую прошу тебя прочесть от первой, - безумец остановился и посмотрел на посетителей, - и до последней строчки. Вот записка.
После этого вступления сумасшедший подбросил листок в воздух, повернулся к письменному столу, взял другой лист и начал читать записку. На сей раз Марчелло не различил ни единого слова, сумасшедший читал ясным и громким голосом, но в невероятной спешке. Слова сливались друг с другом, так что вся речь его была одним словом невиданной длины. Марчелло подумал, что слова, должно быть, таяли на языке отца еще до того, как он их произносил, огонь безумия растоплял их словно воск, превращая в единую размягченную, расплывчатую и неопределенную словесную материю. По мере того как сумасшедший читал, казалось, что слова все глубже проникали друг в друга, укорачиваясь и съеживаясь, и самого безумца начала захлестывать словесная лавина. Все чаще он отбрасывал листки в сторону, едва прочтя первые строчки, потом вдруг, прекратив чтение, с поразительной ловкостью вспрыгнул на кровать и там, забившись в угол, стал произносить речь.
То, что это речь, Марчелло понял скорее из жестов, нежели из слов, как обычно, бессвязных и безумных. Сумасшедший, подобно оратору, стоящему на воображаемом балконе, то воздевал руки к потолку, то, сгибаясь, выбрасывал одну руку вперед, как бы намекая на некоторые тонкости, то поднимал к лицу раскрытые ладони. В какой-то момент в воображаемой толпе, к которой обращался безумец, видимо, раздались аплодисменты, потому что несчастный характерным успокаивающим движением руки попытался восстановить тишину. Но было ясно, что аплодисменты не прекращались, а, напротив, усиливались. Тогда сумасшедший прежним умоляющим жестом вновь попросил тишины, спрыгнул с кровати, подбежал к профессору и, схватив его за рукав, сказал жалобно:
Заставьте их замолчать… на что мне аплодисменты… я объявляю войну… как можно объявить войну, если рукоплесканиями тебе мешают говорить?
Мы объявим войну завтра, майор, - сказал профессор, глядя на безумца с высоты своего роста.
Завтра, завтра, завтра! - завопил сумасшедший, внезапно впадая в ярость, смешанную с досадой и отчаянием. - Всякий раз - завтра, войну надо объявить немедленно!
Да почему, майор? Что за спешка? В такую-то жару! Бедные солдаты… вы что, хотите, чтобы они воевали в такую жару? - Профессор плутовски повел плечами.
Сумасшедший озадаченно посмотрел на него, возражение явно привело его в замешательство. Потом он крикнул:
- Солдаты будут есть мороженое… ведь летом едят мороженое, не так ли?
- Да, - подтвердил профессор, - летом едят мороженое.
Значит, - с торжествующим видом заявил сумасшедший, - мороженое, много мороженого, мороженое для всех. - Бормоча, он отошел к столу и, не садясь, схватил карандаш и торопливо написал несколько слов на последнем листке, который и протянул врачу: - Вот объявление войны… больше я ничего делать не стану… передайте его, кому положено… колокола, о, о, эти колокола! - Он отдал листок врачу и, словно затравленное животное, забился в угол возле кровати, обхватив голову руками и повторяя с тоской: - Эти колокола… неужели они не могут хоть на мгновение перестать звонить?
Врач бегло взглянул на листок, потом протянул его Марчелло. Наверху было написано: "Кровопролитие и печаль", а внизу: "Война объявлена", обычными крупными буквами с росчерком. Врач сказал:
Кровопролитие и печаль - это его девиз. Эти слова вы найдете на всех листках, он одержим ими.
- Колокола… - скулил сумасшедший.
- Он их действительно слышит? - в растерянности спросила мать.
Возможно, это слуховые галлюцинации, как прежде с аплодисментами. Больные могут слышать самые различные шумы: голоса, крики животных или шум моторов, мотоцикла например.
- Колокола! - завопил сумасшедший диким голосом.
Мать отступила к двери, бормоча:
- Это, должно быть, ужасно… бедняжка, кто знает, как он страдает… если я нахожусь под колокольней и в это время начинают звонить колокола, мне кажется, я схожу с ума.
- Он страдает? - спросил Марчелло.
А вы бы не страдали, если бы слышали, как большие бронзовые колокола часами звонят над самым вашим ухом? - Профессор повернулся к больному и прибавил: - Сейчас мы заставим колокола замолчать - отправим звонаря спать. Мы дадим вам кое-что выпить, и вы больше ничего не услышите. - Он сделал знак санитару, который тут же вышел. Затем обернулся к Марчелло: - Это довольно тяжелые формы проявления болезни. Больной переходит от неистовой эйфории к глубокой депрессии. Недавно, во время чтения, он был возбужден, а теперь подавлен. Хотите сказать ему что-нибудь?
Марчелло посмотрел на отца, который продолжал жалобно бормотать, сжав голову руками, и холодно ответил:
- Нет, мне нечего ему сказать, да и потом, к чему это? Все равно он меня бы не понял.
Порой они понимают, - заметил профессор, - понимают больше, чем кажется, узнают близких, обманывают даже нас, медиков. Э-э, не все так просто.
Мать подошла к безумцу и сказала приветливо:
Антонио, ты узнаешь меня?.. Это Марчелло, твой сын… послезавтра он женится. Ты понял? Женится…
Сумасшедший поднял глаза на мать почти с надеждой, подобно тому, как раненый пес смотрит на хозяина, который склоняется над ним и спрашивает его как человека, что у него болит. Врач повернулся к Марчелло и воскликнул:
Свадьба? Дорогой доктор, я ничего не знал… самые добрые пожелания… в самом деле, искренне вас поздравляю!
- Спасибо, - ответил Марчелло сухо.
Мать сказала простодушно, направляясь к двери:
- Бедняжка, он не понимает… Если бы понял, то точно бы не радовался, как и я.
- Прошу тебя, мама… - коротко сказал Марчелло.
Это неважно, твоя жена должна нравиться тебе, а не другим, - примирительно ответила мать. Она повернулась к сумасшедшему и сказала ему: - До свидания, Антонио.
- Колокола! - провыл сумасшедший.
Они вышли в коридор, встретившись с Францем, который нес стакан с успокоительным. Профессор закрыл дверь и сказал:
Любопытно, доктор, насколько безумцы в курсе происходящего и обо всем осведомлены, насколько они чувствительны ко всему, что волнует общество. У власти фашизм, дуче, и вы найдете множество больных, помешавшихся, как ваш отец, на фашизме и дуче. Во время войны не сосчитать было больных, мнивших себя генералами и хотевших заменить Кадорну или Диаза. Недавно, во время полета Нобиле на Северный полюс, у меня было по крайней мере трое больных, которые точно знали, где находится знаменитая красная палатка, и изобрели специальный аппарат, чтобы прийти на помощь участникам экспедиции. Сумасшедшие никогда не отстают от времени, в сущности, они продолжают участвовать в общественной жизни, и безумие как раз есть средство, которым они пользуются, чтобы участвовать в ней, разумеется, в качестве честных сумасшедших граждан, какими являются.
Врач холодно рассмеялся, весьма довольный собственным остроумием. Потом повернулся к матери, но слова его явно были предназначены прежде всего Марчелло: