Реки горят - Ванда Василевская 18 стр.


С площади и вправду было видно, как зеленоватые, цвета плесени, мундиры рыщут по деревне, как распахиваются и захлопываются двери, как с грохотом вылетают оконницы и тучами носятся грязные куриные перья из чьей-то подушки.

Солнце поднималось все выше и припекало, как летом. Минуты казались часами. Наконец, к толпе подошел офицер.

- Павел Пилюк!

Мертвая тишина.

- Павел Пилюк! - крикнул офицер, повысив голос.

- Тебя, кум, ищут, - прошептал чей-то тревожный голос. Павел, сутулясь, вышел из толпы и спокойно остановился перед офицером.

- Иванчук Петр!

Толпа молчала.

- Я спрашиваю, где Иванчук?

- Нет его, - пробормотал кто-то в толпе.

- Нет? Ага, так! Кальчук?

Кальчук сделал шаг вперед и стал рядом с Павлом.

- Кальчук Софья?

Хмелянчук упорно смотрел в землю. Офицер перечислял фамилии, упомянутые в его письме.

Но нет, никто не догадается, кто донес!.. Теперь это, впрочем, безразлично. Бояться ему больше некого. Деревня уже окружена железным кольцом немецких войск. Что теперь могут ему сделать все эти Иванчуки? Теперь начнется его, Хмелянчука, время. Теперь они пожалеют, теперь узнают, что значит с ним связываться! О, теперь он сведет с ними счеты за все, за все, с самых давних времен, еще после той, первой войны.

Но тут будто над самым его ухом раздался вопрос:

- Чья это изба?

Он не поднял глаз. Его это не могло касаться.

- Чья это изба, спрашиваю! - опять заорал офицер.

Видно, у кого-то нашли что-нибудь. Теперь убедятся, что он писал правду.

И вдруг его словно ударило. Кто-то рядом громко и отчетливо сказал:

- Хмелянчука, Федора.

Он поднял голову. Перед офицером стоял немецкий солдат, подавая ему печатный листок бумаги. Это была листовка, та самая листовка, которую он так тщательно спрятал под досками пола, собираясь потом сжечь. Хмелянчука затрясло. Он позабыл, совсем позабыл об этой бумажке.

- Я…

Офицер грубо прервал его.

- Ты Хмелянчук?

- Я.

- Твоя изба?

- Моя. Я хотел…

- Молчать! - неумолимо и сухо сказал офицер и толкнул его к стоящим в стороне Павлу и Кальчуку.

Смертный холод охватил его тело. Оледенели руки, ноги. Хмелянчук хотел оправдаться, объяснить, но губы одеревенели, как чужие, язык не слушался. Он мертвыми глазами уставился на офицера.

- Ох!.. - вырвался вдруг стон из груди стоящего рядом Кальчука. Из ольховых зарослей вели Соню. Рукав ее сорочки был оборван, по лицу тонкой струйкой сочилась кровь. Майский ветерок развевал темные волосы на ее высоко поднятой голове. Ее поставили рядом с отцом.

Солдаты стягивались от изб к площади, рапортовали что-то офицеру. И вдруг Хмелянчук увидел веревки. Солдаты разматывали их кольца, и он смотрел на эти веревки как завороженный, и глаза всей толпы так же неподвижно уставились на петли в руках солдат. Только Соня Кальчук словно не замечала их. Она глядела на озеро, на искрящуюся золотом мелкую волну, разбивающуюся о прибрежную гальку. Тонкая струйка крови сочилась из ее виска и стекала по щеке, но нежно очерченные девичьи губы улыбались загадочной, далекой улыбкой.

- Вперед!

Хмелянчук почувствовал, что его толкнули, и безвольно, как неживой, двинулся за другими. Что с ним происходит, ом все еще не понимал. Жена вдруг с отчаянным криком ухватилась за его рукав.

- Федя!..

Солдат ударил ее прикладом в грудь. Она пошатнулась и, сразу затихнув, с остановившимися глазами, побрела вслед за мужем. Платок сползал с ее головы.

Да, это была липа, что стоит у церкви. Веселая молодая листва покрывала ее шелестящим шатром, толстые ветви опускались почти до земли. Хмелянчук рассмотрел золотистые чешуйки у основания листьев.

Офицер скомандовал, к Хмелянчуку подошел солдат с петлей в руках. И тут вдруг чары, сковавшие его члены, рассеялись. Рванувшись из рук солдата, он так стремительно кинулся к офицеру, что тот отскочил и схватился за револьвер. Но Хмелянчук упал на колени, пытаясь обнять ноги в лакированных сапогах.

- Это я! я! это я послал письмо… Меня большевики… Я с немцами!..

Лакированный сапог ткнул его прямо в лицо.

- Взять его! Живо!

Три солдата бросились на Хмелянчука и, выкручивая ему руки за спину, накинули на шею петлю. Четвертый солдат уже сидел верхом на толстом суку липы, ожидая, чтобы ему бросили конец веревки.

- Спасите! Это же я, я писал! - нечеловеческим голосом выл Хмелянчук. Офицер махнул рукой, конец веревки полетел вверх, солдат подтянул его через сук, и тело Хмелянчука тяжело закачалось над самой землей, едва не касаясь ее ногами.

Соня Кальчук, когда ей накидывали петлю на шею, крепко сжала руку отца, отбросила назад растрепавшиеся темные волосы и звонко, ясно сказала:

- Верьте в победу! Наши идут на Украину! Бейте фашистов! Да здравствует Сталин!

Четыре тела качались на ветвях липы. Толпа помертвела. Никто не вздрогнул, не оглянулся, хотя там, у дороги, уже запрыгали по тростниковым кровлям быстрые красные огоньки и к небу поднялись черные клубы дыма от поджигаемых с четырех углов изб.

Колыхалось, ходило волнами озеро. Сквозь завесу черного дыма видно было сверкающую искрами, золотую дорогу, проложенную по нему солнцем. Широко открытые глаза мертвой Сони смотрели прямо на эту золотую радостную дорогу, и дальше, дальше, на другой берег, кудрявый, зеленый, пенящийся молодой, неповторимой в году майской зеленью.

Глава VII

Солнце пекло, но в лугах стояли буйные, еще свежие травы, и овцы бродили сытые, довольные, пощипывая сочные травинки или невзрачные, но, видимо, особо ароматные цветы и листья. Днем Тянь-Шань казался расплывчатой лиловой тенью на небе. Утром и вечером он переливался жаркими красками, как пылающий уголь.

Три недели Ядвига пробыла на горных пастбищах. Эти три недели промелькнули, как сон. Они полны были зелени и беспредельной голубизны, они растаяли в просторе, слились с ним так, как сливались воедино небо и земля, теряя свои границы.

В совхозе Ядвигу встретили новостью.

- Есть новенькая, - сказала госпожа Роек.

- Новенькая? Кто такая?

- Полковница! Может, помнишь, была с нами на пристани, а потом в теплушке, такая в черной шали.

- Полковница! Да не может быть! Что она тут делает?

- Так сразу и делает? Вот уже три дня присматривает себе работу. Нелегко выбирать, шутка сказать - полковница! А живет в комнате, что, помнишь, весной перестроили из чулана.

- Ведь ее должны были дать Матрене?

- Ну да, а Матрена согласилась остаться в общежитии, потому что та стала скандалить, что не может жить в казармах. Вот ей и дали комнату, полковнице.

- Интересно, как она тут очутилась?

- Говорит, ее там травили. Так она, мол, и без них обойдется. Уж как-нибудь, говорит, на себя заработаю.

- Что ж, посмотрим.

Полковница Жулавская мало изменилась с того времени, как они были на Сыр-Дарье. Те же тонкие, кисло поджатые губы, то же бесцветное, сухое и сердитое лицо. Только шерстяной платок сняла, что, впрочем, принимая во внимание температуру, было вполне объяснимо. И еще оказалось, что она собственно не была полковницей, а только тещей полковника.

- Странно, почему вам не предложили ехать в Иран? - притворно удивлялась госпожа Роек.

- В Иран… Вы не знаете, как это делается? Взяли кто помоложе, покрасивее, а что ж я? Старуха. Кому я нужна? - ядовито рассказывала полковница, исподтишка осматривая комнату.

- А вы, кажется, уже давно проводите здесь время? Как устроились?

- Да вот, как видите. Много ли человеку надо? Выла бы крыша над головой да кусок хлеба.

- Да, да… Потребности у людей, конечно, разные.

- Как так? - не поняла Роек, но госпожа Жулавская не сочла нужным объяснить. Она сидела прямая, напряженная, словно пришла с официальным визитом.

- И что ж, вы так и удовлетворились этой… физической работой?

- А почему бы не удовлетвориться? По правде сказать, что еще я могла бы делать, - рассуждала госпожа Роек. - Образования я не получила, какая же может быть не физическая работа? А как свинарка я могу еще и рекорды ставить, вот оно как!

Жулавская брезгливо поморщилась.

- Да, разумеется… А вы, - обратилась она к Ядвиге, - тоже к свиньям приставлены?

- Нет, я к овцам.

- К овцам… Ага…

- А вы что намерены делать? - в упор спросила Ядвига, которую раздражало презрительное выражение на лице гостьи.

- Я? Да вот… осматриваюсь. Хотя, что поделаешь, может и меня загонят в какой-нибудь… коровник? В конце концов ведь я в полной зависимости от их милости. Вот до чего довели меня дорогие соотечественники! Впрочем, вы читали в последнем номере "Польши"? Сам посол заявил, что нам придется жить своим трудом.

- Мы посольский журнал не читаем, - сухо отрезала Ядвига.

- Но я вас уверяю - посол именно так и сказал! "К сожалению, говорит, к сожалению, каждому придется жить своим трудом…" Конечно, господину послу легко говорить "к сожалению". Он-то ни в чем не нуждается. Что ему до того, что такой женщине, как я, пришлось скитаться, просить подаяния у большевиков? Выразил сожаление - и считает, что выполнил свой долг… Впрочем, посол говорит о тех, кто уезжает. Оказывается, в Иране они тоже не могут ничем людей обеспечить.

Госпожа Роек шумно вылила в корыто воду, подогревшуюся на печке, и принялась засучивать рукава.

- А чем же их там должны обеспечить? Ишь ты, как всякому охота на готовые хлеба… Ничего, пусть поработают, не помрут от этого.

- Конечно, - процедила сквозь зубы Жулавская, - если кто к этому привык…

- А конечно! С малых лет работаю - и ничего, жива еще. Уж мы-то работы не боимся; правда, Ядзя? - весело бросила она Ядвиге, старательно латавшей штанишки Олеся.

- Впрочем, - еще высокомерней и злее процедила сквозь зубы Жулавская, - все это скоро кончится.

- Что кончится? - удивилась госпожа Роек.

- Война.

- Вы полагаете?

- Конечно. Вы же знаете…

Да, они знали. Радостные весенние дни кончились. В глухом молчании, со сжимающимся сердцем люди слушали теперь сообщения Советского Информбюро. Остановилось наше наступление под Харьковом. Керчь была в руках врага. Не оправдались радостные обещания весны - лето было трудное, горькое лето тяжелых оборонительных боев.

- Мы должны работать вдвое больше, вдвое лучше. Мы должны напрячь все силы, чтобы помочь фронту, - говорил Павел Алексеевич, и все именно так и понимали. - Здесь тоже фронт. Мясо наших свиней, коров, наше зерно кормят солдат. Пища так же нужна, как и патроны. Шерсть наших овец одевает солдат, - одежда так же нужна, как и оружие. Мы трудимся для фронта, мы также являемся частью этого фронта, только в лучших условиях: над нами не висит смерть, нам не угрожают ни бомба, ни пуля. Тем более мы должны выполнить свой долг.

Да, это было именно так. Павел Алексеевич говорил то, что думали, что сознавали они все.

Чувствуя под руками мягкое серебристое овечье руно, Ядвига думала о том, что оно превратится в сукно солдатской шинели, солдатской гимнастерки. Солдат, который наденет эту шинель, никогда не узнает, кто с мыслью о нем любящими руками ухаживал за овцами на далеких пастбищах и лугах Тянь-Шаня. Да и Ядвига никогда не узнает, кто надел шинель из шерсти выращенных ею овец. Может быть, Стефек, а может быть, и Петр? Нет, скорее всего это будет неведомый человек, фронтовик, которого она никогда в жизни не видела. Но с этим неведомым человеком ее связывали узы более крепкие, чем со многими, которых она хорошо знала. Ради него она дежурила по ночам, когда ягнились овцы. Ради него вскакивала на рассвете, чтобы выпустить их из ограды. Ему были посвящены все часы ее труда, все ее заботы, все ее мысли и чувства. Особенно теперь, когда фронтовому солдату так трудно, особенно теперь нужно помогать ему всеми силами не только рук, но и сердца.

Что же тут рассказывает эта дамочка, которая, пробездельничав год, решила, наконец, взяться за работу, да и то еще не совсем решила - вот уже три дня только "присматривается". Почему она считает, что война скоро кончится, хотя враг не изгнан и даже еще дальше проник вглубь страны?

- Но это же совершенно ясно, - отвечала Жулавская. - Правда, целый год большевики продержались. Но ведь все заранее знали, что против немцев они не устоят.

Роек стирала так, что только брызги летели. Но тут она остановилась и подняла от корыта свое раскрасневшееся лицо.

- Что вы там рассказываете! Как бы там ни было, а фашистов они разобьют.

- Вы полагаете? - насмешливо взглянула на нее полковница.

- Что мне полагать! Ведь говорил Гитлер: "в два месяца войну кончу"? Видите, какие это два месяца… А под Москвой осенью его не побили? А весной не били?

- И вы верите? - спросила полковница тихо.

- Во что это?

- В эти победы…

- Во имя отца и сына! Чего ж тут верить или не верить? Это всем известно!

- Ах, известно… А вы там были? Сами все видели? Написать в газетах или сказать по радио можно что хочешь.

- Ну, знаете, это уж, я вам скажу… - захлебнулась от негодования госпожа Роек. - До такого додуматься!.. Что же, по-вашему, гибель миру пришла, что ли?

- Нет, почему же гибель? Англичане…

- Только уж вы мне об англичанах не рассказывайте! Видела я, как они Польше помогали. Уж мы-то на договор с ними надеялись, да… Как бы не так! Гитлер летал, сколько хотел, бомбил Варшаву, как хотел, а где англичане были? Рассказывают, что когда эти ваши англичане через три дня надумали объявить Гитлеру войну, так варшавяне на радостях манифестацию устроили перед их посольством… А много ли нам помогло их объявление войны? Хоть бы один самолет нам прислали, хоть бы одну бомбу на Берлин тогда сбросили! И теперь то же самое. Большевики уже год дерутся, а те все только болтают да болтают! Еще осенью этот их - ну как его?.. - приезжал в Москву. Опять договор заключили… А помощь где? Пальцем не шевельнули. А здесь, поглядите кругом, много вы тут мужчин видели? Все на фронте…

- Ну, это уж, так сказать, область высшей политики. Не станете же вы требовать, чтобы англичане лили кровь в защиту большевиков?

- Почему не стану? И почему в защиту большевиков? В свою, в свою защиту! Бомбил же их Гитлер там, в Лондоне, учил уму-разуму. А они и себя-то защитить не умеют… А может, даже и снюхались с ним, кто их знает!

- Ну, сударыня, это уж слишком!

- Нет, нет, об англичанах вы мне лучше не говорите. Уж что я вижу, то вижу, тут вы меня с толку не собьете. Если большевики Гитлера не побьют - никто его не побьет. А если его не побьют, что же будет? Никто из нас родного дома не увидит… Хоть бери веревку и вешайся, пока тебя немцы не повесили!

- Не всех же они вешают, - вставила полковница.

- Не всех? Так вы, наверно, не знаете, что там у нас творится? Покажи-ка, Ядзя, этот номер "Новых горизонтов"…

- "Новые горизонты"? - удивилась Жулавская.

- Ну да, польский журнал, который выходит в Куйбышеве…

- Да ведь орган посольства называется "Польша"?

- Э, что вы там из этой "Польши" узнаете?.. Все так же брешут, как до войны… Я даже удивляюсь, как им позволяют издавать эту "Польшу", только людям голову морочат! Вот почитайте-ка это, сами увидите…

Ядвига неохотно вынула из ящика номер журнала и, не говоря ни слова, подала гостье. Жулавская осторожно, двумя пальцами, словно боясь запачкаться, перелистала его и довольно быстро дала заключение:

- Это большевистское издание.

- Почему большевистское? Поляки издают - вот, прочтите фамилии.

- Что фамилии! И среди поляков всякие бывают, это давно известно.

В сердце Ядвиги медленно, но неудержимо нарастал гнев. Она чувствовала, как он поднимается, подступает к горлу. Глазами, потемневшими от злобы, она глянула на эту тупую и чванливую женщину.

- Одного только я не понимаю… - начала Ядвига таким необычным, сдавленным голосом, что Роек удивленно взглянула на нее.

- Простите, чего вы не понимаете? - любезно спросила полковница. Она все время была любезна, подчеркнуто любезна. Но Ядвига чувствовала, что вся манера Жулавской рассчитана на то, чтобы они поняли ее превосходство, чтобы они знали, какая это уступка с ее стороны сидеть и разговаривать с ними.

- Не понимаю, почему вы не остались в городе? Чего вам здесь надо? Ведь те господа - как раз подходящее общество для вас.

Полковница величественно поднялась.

- Это уж мое дело. Могу вас уверять, что если бы я искала общества, то, разумеется, не здесь. Но я, кажется, мешаю вам предаваться вашим занятиям…

Они не стали ее удерживать, и полковница, презрительно пожав плечами, все так же величественно выплыла из комнаты.

Все следующие дни она продолжала "присматриваться" в поисках работы, достойной ее общественного положения. Постепенно выяснились некоторые подробности, частично объясняющие ее неприязнь к людям, с которыми, казалось бы, она должна была во всем сойтись. Во-первых, она была не полковницей, а лишь тещей полковника. Во-вторых, этот полковник в сентябрьские дни тридцать девятого года, погрузив чемоданы в лимузин, забыл, в качестве дополнения к чемоданам, захватить и жену; ее место в лимузине заняла некая панна Мушка, машинистка из его отдела. Тем меньше, разумеется, думал он о теще. Лимузин с панной Мушкой, с полковником и чемоданами, в одном из которых заключались меха и драгоценности полковницы, благополучно добрался до румынской границы. И вот свое священное негодование против зятя госпожа Жулавская перенесла на все эмигрантское правительство и его армию. Вдобавок перед поездкой в Южный Казахстан она поссорилась с дочерью и очутилась в городке одна-одинешенька, надоедая встречным своими претензиями и кислыми замечаниями о "наших господах министрах" и "нашем генералитете". В отместку уполномоченный посольства и вся его канцелярия с большим удовольствием заговорили о том, что она вовсе не полковница, а только выдает себя за нее. В конце концов отношения настолько испортились, что Жулавская решилась на "героический" шаг: уехать в совхоз. Они еще пожалеют, что вынудили ее просить помощи у большевиков! Пусть, пусть все узнают, как у нас поступают с людьми! Подумать только: она - теща полковника, вдова помещика, женщина из хорошей семьи, брошена в большевистский совхоз, на тяжкий труд, на унижение и обиды…

В глубине души ей не верилось, что с ее решением так легко примирятся. Они поймут, что наделали, они испугаются, будут искать выход из неловкого положения. За ней приедет сам Лужняк, извинится, попросит прощения. Ну, разумеется, она не так-то легко простит, пусть они еще подождут, помучатся, прежде чем она согласится вернуться в городок. Правда, никто ее не удерживал, когда она оттуда уезжала, - но это, конечно, потому, что они не верили в серьезность ее решения. Теперь небось спохватились… Можно себе представить, какой скандал там разразился!

Назад Дальше