- Годится, - или - надо еще, - и мчался дальше, под взглядами сотен рабочих, среди адского фабричного шума и хаотической суеты.
Все сотрясалось: стены, потолки, машины, полы, стучали моторы, пронзительный свист издавали приводные ремни и трансмиссии, тарахтели по асфальтовому полу тележки, то и дело взвизгивали маховые колеса, скрежетали шестерни, и сквозь это море беспорядочных звуков доносились какие-то выкрики и могучее, гулкое пыхтенье главного двигателя.
- Пан Боровецкий!
Он напряг зрение, среди паров, заполнявших красильню, почти ничего не было видно, кроме туманных контуров машин. Кто его зовет, он не видел.
- Пан Боровецкий!
Он вздрогнул - кто-то взял его под руку.
- А, пан директор, - проговорил он, узнав владельца фабрики Германа Бухольца.
- Я за вами гонюсь, но вы прытко бегаете.
- Работа, пан президент.
- О да, понимаю. Но, знаете, я ужасно устал. - И пан президент, крепко держа его под руку и тяжело дыша, умолк.
- Ну как? Идет? - спросил он после паузы.
- Действует, - коротко ответил Боровецкий, не сбавляя шага.
Фабрикант, уцепившись за его руку, тяжело брел, опираясь на толстую трость и согнувшись почти под прямым углом, поднимал к нему круглые, красные, с хищным огоньком глаза на одутловатом лоснящемся лице с небольшими бачками и ровно подстриженными усиками.
- И как, хорошо работают "ватсоны"?
- Печатают по пятнадцать тысяч метров в день.
- Мало, - буркнул фабрикант, отпустил его руку и присел на тележке с необработанным ситцем; одернув полы своего плотного сюртука, он оперся на трость.
Боровецкий побежал к большим красильным чанам, над которыми рулоны тканей, растянутые на больших валах, вращались и окунались в краску, разбрызгивая ее на лица и блузы рабочих, стоявших рядом и ежеминутно зачерпывавших рукою воду, чтобы проверить, есть ли еще в ней краска, не всю ли впитала ткань.
Несколько десятков таких валов в ряд беспрерывно вращались с утомительным однообразием, длинные, намотанные на них полосы ткани погружались в краску и маячили в полутьме матовыми пятнами красного, голубого и охряного цвета.
По другую сторону, за двойным рядом чугунных столбов, густо поставленных в огромном помещении и поддерживавших верхние этажи фабрики, стояли промывные баки: длинные лари, наполненные пенящейся от соды, кипящей водой, с механическими "прачками", отжималками, мылом - ткань должна была пройти через все это; брызги воды, расплескиваемой трепалками, разлетались по цеху и создавали над стиральными машинами такой густой туман, что лампы светили еле-еле, словно отраженные в мутном зеркале.
Лязгали механические "приемники", подхватывая выстиранную ткань как бы на раскинутые крестом руки и отдавая ее рабочим, которые, орудуя прутами, укладывали ее большими складками на ежеминутно подъезжавшие тележки.
- Пан Боровецкий! - крикнул фабрикант какой-то тени, вынырнувшей из тумана, но то был не Боровецкий.
Пан президент встал и потащился на своих больных ревматических ногах по цеху, он с наслаждением окунался в эту раскаленную атмосферу. Болезненное его тело нежилось в насыщенном испарениями зале, среди едких запахов красок, среди воды, брызжущей из промывных баков и чанов, стекающей с тележек, хлюпающей под ногами, сочащейся с потолка, с которого сгустившийся пар лился чуть ли не ручьями.
Отчаянное, похожее на вибрирующие стоны лязганье центрифуги, выжимавшей воду из ткани, разносилось по всему цеху, сверлило нервы рабочих, поглощенных своей работой, наблюдением за машинами, и отражалось от разноцветных, реющих как знамена тканей на "приемниках".
Боровецкий был теперь в соседнем зале, где на невысоких английских машинах старой системы красили обычное черное сукно для мужских костюмов.
Через окна лился свет с улицы, придавая зеленоватый оттенок темным испарениям и фигурам рабочих, стоявших неподвижно, как базальтовые колонны, и приглядывавшихся к машинам, через которые проходили десятки тысяч метров ткани, обдаваемой вспененной, брызжущей черной краской.
Стены дрожали. Фабрика работала всеми своими мышцами.
Встроенные в стены лифты соединяли первый этаж с четырьмя верхними. Ежеминутно раздавался глухой лязг на другом конце зала - это лифт забирал или извергал из себя тележки, ткани, людей…
Вот рассвело и в большом зале, грязноватые лучи стали проникать сквозь маленькие запотевшие стекла, подернутые чадом и паром; очертания машин и людей проступали более четко, но все в той же зеленовато-серой дымке, в которой плавали длинные полосы красноватого пара и светились нимбы вокруг газовых ламп, - люди и машины походили на призраков, вовлеченных в движение некой могучей силой, - обрывки, осколки, пыль, подхваченные вихрем, несомые грохочущей круговертью.
Герман Бухольц, осмотрев красильный цех, поплелся дальше.
Он проходил по корпусам, поднимался в лифтах, спускался по лестницам, брел по длинным коридорам, осматривал машины, проверял ткани, по временам грозно поглядывал на людей или бросал короткую фразу, которая с быстротой молнии облетала всю фабрику, отдыхал на кипах рулонов, а иногда и на подоконнике; исчезал, чтобы вскоре появиться на другом конце фабрики, на складе угля или между вагонами, ряды которых тянулись вдоль одной из сторон гигантского прямоугольного двора, отгороженного, будто забором, стенами фабрики.
Пан Бухольц побывал везде, однако был он мрачнее тучи и молчалив; где бы он ни появлялся, где бы ни проходил, разговоры стихали, головы склонялись, взгляды туманились, спины сгибались, - люди съеживались, будто стараясь избежать жгучего взгляда его маленьких глаз.
Несколько раз он сталкивался с Боровецким, который без устали бегал по цехам.
При встречах они обменивались дружелюбными взглядами.
Герман Бухольц хорошо относился к своему начальнику печатного цеха, более того, он его ценил на все те 10 000 рублей, которые платил ему в год.
"Он моя лучшая машина в этом цеху", - думал фабрикант, глядя на Боровецкого.
Сам он делами уже не занимался, фабрикой управлял зять, но, по привычке всей своей жизни, он каждое утро приходил на фабрику вместе с рабочими.
На фабрике он завтракал и проводил время до полудня, а после обеда если не выезжал в город, то ходил по конторам, складам тканей и хлопка.
Жизнь ему была не мила вдали от этого могучего царства, которое он создал трудом многих лет и силой своего предпринимательского гения; ему надо было всем своим телом ощущать эти обшарпанные, сотрясающиеся стены; лишь тогда он чувствовал себя хорошо, когда пробирался среди сети трансмиссий и приводных ремней, оплетавших всю фабрику, когда вдыхал едкие запахи красок, отбеливателей, сырых тканей и слышал фабричные шумы в раскаленном воздухе.
Теперь он сидел в печатном цеху и, полуприкрыв глаза, смотрел в зал, хорошо освещенный большими окнами, смотрел на движущиеся печатные станки, эти железные пирамиды, работающие быстро и в какой-то зловещей тишине.
При каждом "печатнике" был особый паровой двигатель, чье маховое колесо вращалось со свистом, - как серебряные, блестящие круглые щиты, эти колеса мелькали с такой бешеной скоростью, что невозможно было разглядеть их очертания, виден был лишь серебристый нимб, который вращался вокруг своей оси, рассеивая светящийся, искристый туман.
Машины работали с не ослабевающей ни на миг быстротой; бесконечно длинные полосы тканей проходили между медными вальцами, печатавшими на них цветной рисунок, и исчезали где-то вверху, на верхнем этаже, в сушилке.
Рабочие, подсовывавшие с тыла в машину ткани для нанесения рисунка, двигались сонно, а мастера стояли перед машинами, и ежеминутно кто-то из них нагибался, приглядывался к вальцам, подливал краску из больших чанов, осматривал ткань, затем распрямлялся и снова, не отводя глаз, принимался смотреть на эти тысячеметровые полосы, скользившие с немыслимой скоростью.
Боровецкий заглядывал в печатный цех, чтобы проследить за работой недавно смонтированных машин, сравнивал образцы свежеоттиснутых рисунков, давал советы, иногда по его знаку работающую громадину останавливали, он тщательно ее осматривал и шел дальше мощный ритм фабрики, сотни машин, тысячи людей, следящих за их работой с неослабным, почти благоговейным вниманием, горы тканей, лежащих на полу, перевозимых на тележках, движущихся через цеха из прачечного в красильный, из красильного в сушилку, оттуда в аппретуру и еще в десяток других мест, пока не выйдут из стен фабрики готовыми, - все это захватывало его.
Лишь недолгие минуты сидел он в своем кабинетике рядом с "кухней" и там, отрываясь порой от комбинирования новых рисунков, от рассматривания присланных из-за границы образцов в огромных альбомах, громоздившихся на столах, он задумывался - вернее, пытался думать - о себе, о проекте фабрики, который они с приятелями лелеяли, но все не мог собраться с мыслями, сосредоточиться - фабрика, шум которой слышался и в его кабинете, а движение и ритм проникали в его нервы, отдавались даже в биении пульса, не позволяла уединиться, властно вовлекала, вынуждала служить ей и повиноваться каждого, кто попадал в ее орбиту.
Боровецкий то и дело вскакивал и опять куда-то бежал, но день для него тянулся мучительно долго, - лишь около четырех часов пополудни он пошел в контору, находившуюся при другом цехе, чтобы выпить чаю и позвонить Морицу, напомнить, чтобы тот сегодня был в театре на благотворительном любительском спектакле.
- Всего с полчаса, как от нас ушел пан Вельт.
- Он был здесь?
- Взял пятьдесят штук белого товара.
- Для себя?
- Нет, по поручению Амфилова, в Харьков. Могу вам предложить сигару?
- Спасибо. С удовольствием покурю, я чертовски устал.
Он закурил и сел на высокий стул перед письменным столом.
Главный бухгалтер конторы, почтительно угостивший его сигарой, стоял перед ним, набивая табаком свою трубку, а несколько юнцов, восседавших на высоких табуретах, что-то писали в больших, с красными линейками, амбарных книгах.
Царившая в конторе тишина, нарушаемая лишь неприятным скрипом перьев и однообразным попыхиванием куривших, раздражала Боровецкого.
- Что нового, пан Шварц? - спросил он.
- Розенберг обанкротился.
- Совсем?
- Еще неизвестно, но я думаю, он будет договариваться, иначе что за интерес просто объявлять себя банкротом? - тихо засмеялся пан Шварц и прижал пальцем влажный табак в трубке.
- Наша фирма много теряет?
- Это зависит от того, какой процент он будет платить за сто.
- Бухольц знает?
- Сегодня он у нас еще не был, но когда узнает, ему станет плохо, - он очень чувствителен к убыткам.
- Как бы его удар не хватил, - прошептал кто-то из склонившихся над амбарными книгами.
- Жаль было бы!
- Очень жаль, упаси Бог!
- Пусть живет сто лет, пусть будет у него сто дворцов, сто миллионов, сто фабрик.
- И заодно пусть сто чертей его унесут! - опять прошептал кто-то из юнцов.
Стало совсем тихо.
Шварц грозно взглянул на писавших, потом на Боровецкого, словно желая оправдаться, что он, мол, тут не виноват, но Боровецкий со скучающим видом смотрел в окно.
Атмосфера гнетущей скуки снова воцарилась в конторе. Уныло желтели стены с деревянными, крашенными под дуб панелями до самого потолка, вдоль стен стояли полки с рядами бухгалтерских книг.
Напротив окна конторы высилось большое пятиэтажное здание из красного неоштукатуренного кирпича, от его стен на все помещение конторы ложился зловещий красноватый отсвет.
Через асфальтированный двор, по которому то и дело со стуком проезжали повозки и проходили люди, на уровне второго этажа во все стороны расходились толстые, как руки атлета, трансмиссии, от их глухого гула оконные стекла в конторе непрерывно дребезжали.
Небо нависало над фабрикой тяжелой, грязной пеленой, из которой капал мелкий дождь, по грязным стенам текли еще более грязные струи, - будто тошнотворные плевки, они прочерчивали оконные стекла, покрытые налетом пыли от угля и от хлопка.
В углу на газовой плите зашумел чайник.
- Не угостите ли меня чаем, пан Горн?
- А может, вы, пан инженер, изволите съесть бутербродец? - любезно предложил пан Шварц.
- Только он кошерный, - съязвил Горн.
- Значит, он вкуснее, чем те, что едите вы, пан фон Горн!
Горн подал чай и на минутку задержался у стола.
- Что с вами? - спросил Боровецкий, знавший его довольно близко.
- Ничего, - коротко ответил тот и окинул ненавидящим взглядом Шварца, который разворачивал газету с бутербродами и выкладывал их перед Боровецким.
- Вы очень неважно выглядите.
- Пану Горну служба на фабрике не впрок. После гостиных ему трудно привыкнуть к конторе и к работе.
- Конечно, скоту или какому-нибудь ничтожеству легко привыкнуть к ярму, а человеку труднее, - прошипел фон Горн со злобой, но так тихо, что Шварц не расслышал его слов и, бессмысленно усмехаясь, проговорил:
- Пан фон Горн! Пан фон Горн! Попробуйте, пан инженер, тут, знаете ли, комбинация колбасы с пуляркой, моя жена на это большая искусница.
Горн отошел от них и сел за свой стол, глаза его блуждали по красной кирпичной стене, по окнам, за которыми белели кипы растрепанного, подготовленного для прядения хлопка.
- Налейте-ка мне еще чаю.
Боровецкому хотелось выведать, что у Горна на душе.
Горн принес чай и, не подымая глаз, повернулся, чтобы отойти.
- Не заглянете ли, пан Горн, ко мне через полчасика?
- Хорошо, пан инженер. У меня даже есть к вам дело, и я собирался завтра к вам зайти. А может, вы меня теперь выслушаете?
Горн хотел что-то сказать потихоньку, но тут в комнату вошла женщина, толкая перед собой четырех ребятишек.
- Слава Иисусу Христу! - проговорила она, окинула взглядом все обернувшиеся к ней лица и смиренно поклонилась в ноги Боровецкому, потому что он сидел ближе всех и с виду был представительнее прочих.
- Ваше благородие, вельможный пан, вот пришла я с просьбой - мужу моему голову в машине оторвало, и осталась я теперь нищей сиротою с детками, бедствуем мы. Пришла к вам просить справедливости, чтобы вельможный пан дал мне хоть какое-то вспомоществование, потому как мужу моему голову в машине оторвало. Ваше благородие, вельможный пан, - и, разражаясь плачем, она опять склонилась к коленям Боровецкого.
- Убирайся вон, тут такие дела не решают! - крикнул Шварц.
- Ну, ну, помолчите! - цыкнул на него Боровецкий.
- Да она уже полгода ходит по всем нашим цехам и конторам, никак от нее не избавиться.
- А почему дело не решено?
- Вы еще спрашиваете? Этот хам нарочно подставил свою башку под колесо, работать ему не хотелось, хотелось фабрику обокрасть! Теперь мы должны платить его бабе и их ублюдкам!
- Ах ты, пархатый, это мои дети - ублюдки! - завопила женщина, яростно кидаясь на Шварца, который попятился от нее за стол.
- Тише ты, дуреха! Да успокойтесь, пани, и пусть ваши деточки замолчат! - испуганно закричал он, указывая на ребятишек, цеплявшихся за мать и оравших что есть силы.
- Ох, вельможный пан, это ж чистая правда, я хожу к ним с осени, они все обещают, что заплатят, я все хожу и прошу, а меня дурят, а то иной раз и гонят со двора, как собаку.
- Успокойтесь, я сегодня поговорю с хозяином, приходите через неделю, и вам заплатят.
- Дай тебе Христос и Матерь Божья Ченстоховская счастья и здоровья, богатства и чести, драгоценный ты мой! - зачастила она, припадая к его ногам и осыпая поцелуями руки.
Боровецкий вырвался от нее и вышел из комнаты, но в просторных сенях остановился и, когда она вышла вслед за ним, спросил:
- Из каких вы краев?
- А мы, вельможный пан, из-под Скерневиц.
- В Лодзи давно?
- Да уж года два, как перебрались сюды, на свою погибель.
- Вы где-то работаете?
Так разве ж меня возьмут на работу эти нехристи, эти еретики окаянные, а потом, как же я своих сироток оставлю?
- На что ж вы живете?
- Бедствуем, вельможный пан, бедствуем. Живу я в Балутах у ткачей, за квартиру плачу целых три рубля в месяц. Пока жив был мой покойник, так хотя частенько на одном хлебе сидели, а то и поголадывали, а все ж таки жить можно было, а теперь, как его не стало, хожу в Старое Място подрабатывать, кто на стирку позовет, так и перебиваемся, - быстро говорила она, укутывая детей в засаленные, рваные платки.
- Отчего не возвращаешься в деревню, домой?
- Вернусь, вельможный пан, пусть мне только за мужика заплатят, вестимо, вернусь, а этот городишко Лодзь - чтоб холера на него нашла, чтоб огонь его спалил, чтоб пан Иисус никогошеньки тут не пожалел, чтоб все они тут до единого передохли!
- Тише, замолчите, за что вы город-то проклинаете? - произнес Боровецкий с досадой.
- Как это - за что? - удивленно воскликнула она, поднимая к нему бледное, некрасивое, изъеденное нуждою лицо с заплаканными, выцветшими голубыми глазами. - Мы, вельможный пан, в деревне-то жили как постояльцы, у мужика моего было-таки три морга земли, что он в наследство от отца получил, а халупу-то не на что было поставить, вот и жили мы у двоюродных родичей своих. Муженек ходил на заработки, а все ж мы жили по-людски, и картошку, бывало, посадишь, хоть и с отработкой, и гуся выкормишь или же кабанчика, и яичко свое было и корова, а здесь что? Бедняга мой надрывался от зари до зари, а есть нечего было, жили как последние нищие, не скажешь, что христиане, как собаки жили, не как добрые хозяева.
- Чего ж вы сюда приехали? Надо было в деревне оставаться.
- Чего? - скорбно воскликнула она. - А то я знаю! Все подались сюда, и мы тоже. Весною ушел в город Адам, жену оставил и ушел. А после жнив приехал такой нарядный, никто его узнать не мог, костюм на ем суконный, и часы серебряные, и перстень, а денег столько, что в деревне и за три года бы не заработал. Люди дивятся, а он, окаянный, давай нас морочить, потому как ему за это заплачено было, чтобы он деревенских заманивал, вот и сулил нам Бог весть что. И сразу пошли с ним двое пареньков - Янека сын да Гжегожа, что у леса живет, а потом уж кто только мог, все потянулись в этот город Лодзь. Знамо, каждому охота заиметь костюм суконный и часы да распутничать! Я своего все удерживала, нам-то зачем было спешить сюда, к чужим людям, так он, скотина, отлупил меня и ушел, а потом приехал и забрал меня с собою. Ох, Иисусе мой милосердный, Иисусе мой! - причитала она, скорбно всхлипывая и утирая нос и глаза грязными руками, и вдруг зашлась в отчаянных рыданьях, так что дети, прижимаясь к ней, тоже захныкали.
- Вот вам пять рублей, и делайте так, как я сказал.
Боровецкому уже стало невтерпеж, он быстро повернулся и вышел, не дожидаясь благодарности.
Он не выносил сентиментальных сцен, а эта женщина затронула в нем отмиравшую, сознательно удушаемую чувствительность.