Фреска - Магда Сабо 3 стр.


И все-таки с чего она так заносится, эта карга? Денег у самой в обрез, даже на гостиницу не хватило, нахально вперлась к ним в дом, куда за все сорок лет, пока Мамочка была жива, ни разу и носа не сунула. Повернув из сада, Приемыш взбежал по ступенькам на застекленную веранду и чуть не расхохотался: ему вдруг вспомнилось, как третьего дня сцепились Папа и Ласло Кун по поводу траурного извещения. "На сороковом году счастливой супружеской жизни", – диктовал Ласло Кун, а Янка, уронив голову на стол, плакала. "Нет, – прогремел Папа и воздел руки к небу, как в былые времена, когда произносил проповеди, – грешно лицемерить перед Господом! Брак наш, по неисповедимой воле божией, не был безупречен". Каких трудов стоит не расхохотаться в лицо, слыша этакое! "Не был безупречен". И разумеется, в конце концов Ласло Кун настоял на своем. Лицемерие есть грех, но, чтя память дорогой усопшей, не стоит раскрывать перед посторонними истинное положение вещей, тем более в строках траурного извещения. Хотя каждому в городе известны подробности их семейной жизни, тем не менее все знакомые были бы шокированы, не найдя в некрологе упоминания о счастливой супружеской жизни.

"А здорово было бы, – ухмыльнулся про себя Приемыш, – в тексте траурного извещения написать все так, как было в действительности: "Ликуя от радости, извещаю, что моя супруга, двадцать девять лет заключенная в доме умалишенных…"

Налево от веранды была гостиная, единственная в левом крыле дома комната с окнами на улицу. Дом священника вот уже двести лет ютился под сенью старой церкви; к задней стене дома, где бывшая прачечная была приспособлена под ванную комнату и кухню, а со двора пристроили кладовую и сарай, вплотную примыкали Главная богадельня и больница. В первые годы после войны церкви пришлось уступить помещения богадельни и больницы, и опеку над стариками и старухами из дома призрения взяли на себя прихожане. На долю их семьи тоже досталось обихаживать какого-то старика с больными, вечно воспаленными глазами, но, к счастью, тот протянул недолго, да и жил он тихо, незаметно, разве голос его слышали иной раз, когда старик в сарае, служившем пристанищем этому проходимцу Анжу, распевал священные псалмы. Ныне ту часть дома заняли под ясли. Старые потолки и стены побелили заново, но сырость осталась – не удалось отвести грунтовые воды от фундамента, к тому же под полом не было подвала. "Конечно, в здоровом теле здоровый дух! – язвительно подумал Приемыш. – А все-таки жаль ни в чем не повинных младенцев".

Пожалуй, следовало бы поговорить с Ласло Куном, он в эти дни самый деятельный и возбужденный из всей семьи. Папа какой-то пришибленный, а временами кажется даже успокоенным, как будто от души у него отлегло. Янка, та всегда в одинаковом настроении, не поймешь, отчего у нее глаза заплаканы, то ли по поводу куриной чумы расстраивается, то ли мать оплакивает. Но Ласло Куна в доме не видно: либо по городу мотается, либо отправился в свой Совет; с этого станется даже в день похорон закатиться на заседание.

Приемыш вернулся в гостиную: прикинуть, что делать с книгами. Гостиной заканчивался фасад левого крыла дома, выходивший на улицу; дальше шли помещения, обращенные к саду: столовая, спальня, а за спальней – тот тесный, выходящий в сад коридорчик, который пристроили позднее и откуда вел ход в ванную и кухню. Дом, таким образом, вплоть до смежной с бывшей больницей стены образовывал единое строение в виде буквы "и", где из арки справа открывался вход в служебные помещения; в противоположном крыле дома размещалась канцелярия, постоянное обиталище Папочки. Это была самая просторная комната в доме, по длине она почти не уступала расположенным в крыле здания гостиной и столовой, вместе взятым. Рядом с кабинетом находилась так называемая комната капеллана, но дверь ее выходила в сад; в былое время здесь жил Ласло Кун, состоявший капелланом при Папе. С тех пор, как они с Янкой поженились, он, естественно, переселился в жилую часть дома, и комната капеллана теперь по сути пустует: ее превратили в некое официальное помещение – подобие кабинета. Папа, тот и порога ее не переступает, ею пользуется Ласло Кун за неимением собственного кабинета; этот все уши прожужжал, что из-за Папочки не может дать приют капеллану и тому приходится жить где-то на другом конце города. Недурно придумано – поселить сюда капеллана, а куда, интересно, девать тогда Папочку? В гостиной живет он, Приемыш, в спальне – супружеская пара, – не в столовой же ему стелить. Даже в те времена, когда Папочка был священником, и тогда он обычно спал в канцелярии, Приемыш и не упомнит случая, когда бы он видел Папочку в спальне; две кровати, стоящие там, всегда занимали Янка да Аннушка. Приемыш развалился на диване, среди расшитых Янкой подушек. Аннушка приехала! То-то будет потеха!

Старуха из своего кресла в саду проводила взглядом Приемыша, когда тот поспешно взбежал по ступенькам веранды. Сейчас она как следует разглядела его. А вчера вечером, по приезде, долго не могла взять в толк, кому кем доводится этот молодой человек. И только теперь как будто забрезжило в памяти, вроде бы Янка когда-то писала ей, что священник взял в дом сиротку-племянника и чуть ли не усыновил его, – она уж не помнит в точности. Давно это было, лет этак двадцать назад. Тогда еще и сама она была хоть куда, ей и шестидесяти не было. Сколько же лет, выходит, этому противному долговязому малому? Лет двадцать пять верных.

И угораздило же Эдит умереть осенью, прямо наказание какое-то! Нет бы ей умереть весной или летом, лишь бы не в такую пору, когда, того и гляди, подхватишь простуду. В поезде, на ее счастье, все были так предупредительны к ней, окон не открывали, к тому же она плотно закуталась в шарфы и шали. Ну, а уж дом этот! Да его и по протопишь так, чтобы тепло держалось. Комнаты со сводчатыми потолками насквозь пропитаны сыростью, повсюду отдает чем-то затхлым, она целую ночь глаз не могла сомкнуть. Здесь, в саду, лучше всего, по крайней мере, хоть солнце пригревает, ровно и нежарко.

В жизни своей ей не доводилось видеть такого неприглядного запустения, как в этом саду. На всех клумбах цвели одинаковые цветы – одичавшие, из дурных семян. Астры на двух кустах попортила ржа, половина туевых деревьев померзла за зиму, и хоть бы их уж вырубили, так нет тебе, торчат убого сухие стволы. Должно быть, так принято в этих краях. Ну и народец! Будь у нее деньги, можно бы остановиться в гостинице, но гостиница ей не по карману. Государству и в самом деле не мешало бы принять в расчет, что старухе-пенсионерке иной раз приходится выезжать на похороны. А пенсия у нее сто девятнадцать форинтов, вот и шикуй на них, как угодно! Если бы можно было прямо сейчас уехать обратно! Всю ночь она почти не уснула, раздражали кухонные запахи, и капало где-то, видно, кран подтекал.

Надо надеяться, священник теперь не лишит ее поддержки. Уж кто-кто, а он-то должен помнить, что, если бы не она, никогда бы не заполучить ему в жены Эдит. Не сказать, чтобы он видел от Эдит много радости, – подумала она про себя беспристрастно, – по ведь священник сам пожелал взять Эдит в жены, а без нее ему бы этого не добиться. Эдит, взрослую, девятнадцатилетнюю девицу, даже в день свадьбы пришлось поколотить, чтобы пошла под венец. Так что священник обязан ей помогать. Во многом приходится себе отказывать, и хотя в деревне легче прожить, чем в городе, на сто девятнадцать форинтов особо не развернешься.

С годами, к старости, она все больше любит вкусно поесть. Даже по ночам ей снятся лакомства, что она едала в детстве, разные кремы, торты, суфле! Сказать по совести, она и сейчас не прочь бы перекусить, да только просить не хочется: кто их знает, каковы обычаи тут, на Алфёльде, может, заведено так, что до похорон здесь совсем не едят. Но уж кто-нибудь из родственников мог бы поинтересоваться, не голодна ли она. Та же Янка, ее внучка, которую, впрочем, она и не видела с самого завтрака.

И как только могла уродиться у красавицы Эдит такая невзрачная дочь? Всей красоты – одни лишь волосы, хоть это она унаследовала от матери, – густые, белокурые, зато прическа у нее – тошно смотреть. Нет, чтобы распустить волосы по плечам свободными волнами, так она закалывает их в какой-то несуразный пучок. Надо же додуматься – носить пучок при такой форме головы! Девочка, молчальница, эта длинноногая Жужанна, пожалуй, миловиднее будет, когда подрастет. Вот уж на удивление смирный ребенок!

Интересно, что сталось с младшей дочерью, с тол, черненькой? Священник прислал как-то ей фотографию, на которой были сняты обе ее внучки; Янке тогда исполнилось двенадцать лет, Аннушке, наверное, года три. "Моя младшая дочь, Аннушка, отторгнута от лона семьи. Господь по неисповедимой воле своей отринул ее от нас, и отныне мы относимся к ней как к усопшей. Прошу вас, дорогая мама, в письмах своих впредь не осведомляться о ней". Похоже, в этом доме ни одной темы нельзя коснуться без оглядки, вот и об Эдит тоже лучше помалкивать. Да и в истории с Аннушкой зять, наверное, винит их: ведь отец Эдит был художником. Оскар, дорогой! Вот уж поистине редкой души был человек, другого такого не встретишь, и сгорел в каких-то два дня: работал в мастерской с ядовитыми красками, и в царапину на ладони попала инфекция. Будь он в живых, пожалуй, все сложилось бы по-другому. Хотя бог его знает. Эдит с детства не была нормальной, как все люди, и это было известно всем и каждому в селе, кроме священника.

Неплохо бы узнать, сколько сейчас времени. Часов у нее нет давным-давно, а на башенных часах не разглядеть без очков. Муж Янки, этот краснорожий тип – ну вылитый мясник! – ушел из дому в восемь, значит, сейчас, должно быть, около девяти. Старуха вздохнула. Бедняжка Эдит, всю жизнь она доставляла лишь хлопоты и огорчения. Начиная с самого своего рождения: она, мать, чуть на тот свет не отправилась, пока на третьи сутки насилу разрешилась от бремени, и после родов еще долго болела. А уж как испортила себе фигуру! Конечно, если быть совсем откровенной, то надо признать, что и странность характера, и религиозную одержимость Эдит унаследовала от Вероники, от ее, Дечи, родной сестры, и это необычное сходство натур тем более смущало, приводило В замешательство, что Вероника умерла задолго до рождения Эдит. Может, лучше было бы позволить Эдит следовать своим наклонностям? Но вроде и не было у нее никаких таких уж особых наклонностей, да и кто относится всерьез к помыслам девятнадцатилетней девчонки? Что успела повидать Эдит за свое девичество? Ничего! Когда ей было три года, девочку увезли в Цирквеницу, вскоре Оскар умер, и они вернулись в то село вблизи Балатона, где она родилась, а так как Оскар служил совсем недолго, после смерти мужа ей полагалось всего лишь небольшое пособие, а не пенсия. Но дом, где они с Эдит приютились, все же был ее собственный, да и сад приносил кое-какой доход: фрукты можно было продавать в Фюреде наезжавшим туда курортникам. Цирквеница да село у Балатона – вот и все тогдашние жизненные впечатления Эдит: моления по утрам в холодной церкви, занятия в воскресной школе, которые она ни разу не пропустила, да редкие выезды на летние сборы юных членов реформатской общины.

Странная была Эдит, бедность их никогда ее не расстраивала. Л ей временами казалось, что она на грани помешательства. Пешком, с холма на холм добиралась она до Фюреда, заглядывала в кафе у пристани, где играла музыка, и слезы у нее катились градом. Казалось, еще минута, и она сорвется на истошный крик, примется крушить все подряд на потеху расфуфыренной курортной публике. Кто виноват, что умер Оскар? Кто виноват, что ей пришлось из Фехервара переселиться обратно в село? И кто виноват, что пришлось опуститься до такой степени обнищания – перешивать платья пятилетней давности? И за какие грехи наказал ее господь этим ребенком? Девочка белеет как мел, если что-то выведет ее из себя, с нее станет пырнуть ножом собаку, если та, играючи, ухватит ее за юбку.

Сколько бессонных ночей терзала она себя думами, как устроить Эдит, когда та подрастет. К труду она не пригодна, да и сказать по правде, ни к чему не приспособлена, нрава дикого, всех боится, слова из нее не вытянешь. Хоть бы замуж ее спихнуть, мечтала она, когда Эдит вернулась домой из школы в Фехерваре, где жила у своих крестных родителей. Да и крестные тоже дни считали, когда можно будет сплавить ее с рук, потому что Эдит вконец извела их: то молчит, слова от нее не добьешься, то истерику закатит, не поймешь, из-за чего. И сейчас старуха почти растроганно подумала – нет, не об Эдит, – а о священнике из церкви, что была на Каменистом холме, в бедняцкой части села; о священнике, который приметил их и не дал им пропасть. В ту пору и сам священник был совсем другим человеком: его образованность, то, что он учился в заграничных университетах, придавало ему лоску. Правда, староват он был для Эдит, на одиннадцать лет старше ее, но главная беда была не в этом: Эдит вообще сторонилась всех и каждого, ну а священника – того боялась пуще огня. Наверное, она и пожалела бы дочь, не подвернись тут другое обстоятельство: как раз тогда Дечи влюбилась в Кальмана и надеялась окрутить его. Эдит висела на ней тяжелым бременем, с такой обузой счастливой доли себе не жди. Вздумай Кальман и вправду сделать ей предложение, нечего было и думать о том, чтобы брать с собою в новую семью эту странную дикарку, Кальман терпеть не мог Эдит, а к тому же откуда ей было знать, что он и не помышляет о женитьбе на ней. Словом, священник как присылал ей вспомоществование, так и впредь пусть шлет. В старости нужда с каждым годом все больше ее страшит.

Янка выглянула из кухонного окна и поинтересовалась, не выпьет ли Бабушка стакан молока. Господи, ну и недотепа! Нет, чтобы рисовой запеканки предложить или манного мусса, – не угодно ли молока! Да она молочной пищи на дух не принимает. "Уроженка Алфёльда", – пренебрежительно подумала она о Янке, начисто позабыв о той безудержной радости, какой наполнила ее когда-то весть о том, что молодая чета не станет жить в селе, бок о бок с нею, что священник намерен обосноваться на Алфёльде, где ему предлагают лучший приход и лучшие условия, а значит, и Эдит будет от нее так далеко, как если бы она жила в другой стране.

3

Чан, который Янка приспособила для крашения одежды в черный цвет, был маловат, вещи приходилось окунать по одной. Напоследок осталось платье Жужанны, и Янка сунула его в чан. Ручкой деревянной ложки для варенья Янка тыкала в кипящую жижу, время от времени вынимая когда-то красное шерстяное платье, чтобы глянуть, взяла ли его краска. Пусть покипит еще несколько минут, а потом она отожмет платье, чуть просушит и примется гладить. Хоть бы уж Ласло пришел поскорее, Янку не отпускает страх, вдруг да принесет кого-нибудь из дальних родственников или знакомых, и ей придется занимать гостей разговорами, и тогда уж точно до похорон с делом не управиться. Янка вечно ничего не успевала, хотя никогда не откладывала работу, просто ей не хватало проворности и сноровки: не кончив одного дела, она бралась за другое. Вот и теперь, как стало известно о смерти Мамочки, Янка каждый день красила и гладила по одной вещи, сама не зная, почему делает именно так. А надо бы сразу за один присест выкрасить все необходимое. Правда, чан был маловат и к тому же она понадеялась, что Жужанне, может, не так уж обязательно носить траур, достаточно будет какое-то время походить в темно-синей матроске, в которую она переодела Жужанну, как только стало известно о смерти Мамочки. Ласло отмахнулся, когда она заговорила об этом, но Папа так и взвился от ярости – пришлось перекрашивать и красное платьице. Бедняжка Сусу с ее светлым лобиком и этом траурном платье будет как вороной жеребенок с белой отметиной! Янка питала к дочке такую безудержную страсть, на какую никто из окружающих не счел бы ее способной. Эта странная, необузданная любовь впервые проснулась в ней, когда Жужанны еще не было на свете, но Янка знала, что через несколько недель у нее родится дитя.

С тех пор, как Аннушка уехала, а старого Анжу выгнали из дому, никто в семье с Янкой особенно не разговаривал. Но то ощущение страшной душевной пустоты, которое делало ее еще более беспомощной и неловкой, несколько отпустило ее с момента рождения Жужанны. Нельзя сказать, чтобы Сусу походила на Аннушку. Аннушка была темноволосая, шумная, постоянно кричала, требовала чего-то, рассердившись, топала ножонками, заливисто смеялась и носилась по дому, как угорелая; Жужанна и плакать-то почти не плакала, по характеру была молчальница, уродилась светловолосая, в мать. И все-таки чем-то она походила на Аннушку, такое же дитя, как Аннушка, которую Янка пеленала и обихаживала с самого дня рождения, и даже кормила ее тоже Янка, из соски чужим молоком, и поила разбавленным чаем, точно выхаживала слабосильного поросенка, потому что Аннушка не знала материнской груди: Мамочка заболела, произведя ее на свет.

Из прошлого в памяти Янки одинаково неизгладимы два момента: первый – день рождения Аннушки, а второй – тот рассветный час, когда родилась Жужанна. Аннушка появилась на свет в полдень и совершенно неожиданно; позднее Янка узнала, что рождения ребенка ожидали через три недели, Мамочка неверно рассчитала сроки, а в последние месяцы она, не поддаваясь ей на просьбы, ни на угрозы, не позволяла доктору Гураи осмотреть себя. Папа в то время находился в Женеве как посланник церковного округа на конгрессе Всемирной реформатской федерации, и его возвращения ждали не раньше, чем через десять дней. В жизни Папы то была пора великих чаяний. Перспектива стать епископом и надежда, что ожидаемый младенец окажется сыном, приспели в одно время – двадцать девять лет назад, – и обе надежды угасли одна за другой, потому что вместо сына, Иштвана-младшего, на свет появилась девочка, а у Мамочки после родов развилась душевная болезнь.

Ну и денек тогда выдался! Даже сквозь перебивающий все остальные запахи влажный запах краски от мокнувшего в чане платья Янка точно въявь ощутила аромат роз. Тот день пришелся на семнадцатое июня, и во дворе было полным-полно цветущих розовых кустов. Янке той весной сравнялось десять, робкая, необщительная девчушка-подросток, она осталась тогда дома наедине с Мамочкой. Анжу и тетушка Кати спозаранку отправились на виноградник, Мамочка на веранде прокатывала отстиранное белье, а она, Янка, маленькими грабельками рыхлила землю вокруг розовых кустов. Она росла замкнутым, молчаливым ребенком, потому что из дома ее никуда не пускали, у тети Францишки, их единственной родственницы, детей не было, а Мамочка, если не считать распоряжений по хозяйству, почти никогда не заговаривала с ней. С прислугой девочке не о чем было говорить, книжки читать она не любила, правда, сложа руки Янка никогда не сидела, рукодельничала всем на загляденье с самых малых лет, но вот разговорчивой так и не стала за все эти годы. В школе она потянулась было к своей соседке по парте Хедвиг Сабо, но дружбы между ними не могло завязаться: Хедвиг была католичкой, что и притягивало к ней, но и отталкивало в равной мере. Сама Мамочка выходила из дому, лишь когда посещала кружок святой Марты, когда отправлялась на рынок или когда проводила занятия в воскресной школе, а все остальное время возилась на кухне или, просиживая за швейной машинкой, чинила прохудившееся белье.

Назад Дальше