Нума Руместан (пер. Загуляева) - Альфонс Доде 6 стр.


- Какого такого Вальмажура? - спросил Руместан, из непостоянной головы которого уже исчезло воспоминание о тамбуринере. - Té, правда, Вальмажур… Я было и забыл… Какой артист! - Он увлекся, вспоминая сцену фарандолы в цирке под глухие звуки тамбурина, которые волновали его мысленно и гудели внутри его желудка. И вдруг решившись, он сказал:

- Тетушка Порталь, одолжите-ка нам вашу берлину… Мы съездим после завтрака.

Брови тетки нахмурились над двумя глазами на выкате, похожими на глаза японского идола.

- Берлину… Ну, вот… Для чего это? Разве ты намерен везти своих дам к этому музыканту на тютю-панпане?

Это "тютю-панпан" так хорошо передавало двойной инструмент, флейту и тамбурин, что Руместан засмеялся. Но Гортензия стала с большой живостью защищать старинный провансальский тамбурин. Из всего виденного ею на юге это производило на нее особенное впечатление. Впрочем, не честно не сдержать слова, данного этому славному малому.

- Ведь, он большой артист, Нума, и вы сами это сказали!

- Да, да, вы правы, сестричка… Надо к нему съездить.

Вне себя, тетушка Порталь никак не могла понять, чтобы человек, подобный ее племяннику, депутат, думал о крестьянах и фермерах, которые из рода в род играли на флейте на сельских праздниках. Поглощенная своей мыслью, она презрительно надула губы, передразнивала жесты музыканта, растопырив пальцы над воображаемой флейтой, тогда как другой рукой она выбивала такт по столу. Нашел кого показывать барышням!.. Нет, только Нума на это способен… К Вальмажурам, мать пресвятая богородица!.. И увлекаясь, она принялась взваливать на них все преступления, представляя их семьей чудовищ, легендарных и кровожадных, когда заметила вдруг, по ту сторону стола, Меникля, происходившего из провинции Вальмажуров и слушавшего ее с вытаращенными от удивления глазами и расстроенным лицом. Немедленно она приказала ему грозным голосом итти скорее переодеваться и приготовить берлину к двум часам без четверти. Все гневные припадки тетки всегда кончались одинаково.

Гортензия бросила свою салфетку и подбежала поцеловать толстуху в обе щеки. Она смеялась и прыгала от радости, приговаривая:

- Скорее, Розали.

Тетушка Порталь взглянула на племянницу.

- Послушайте, Розали! Надеюсь, что вы не последуете за этими детьми.

- Нет, нет, тетя… Я останусь с вами, - отвечала молодая женщина, внутренно улыбаясь тому, что ее неутомимая любезность и милое смирение делали из нее нечто в роде пожилой родственницы в доме.

В назначенный час Меникль был готов, но его отпустили вперед, приказавши ждать господ на площади цирка, а Руместан отправился пешком с свояченицей, которая гордилась возможностью взглянуть на Апс под руку с великим мужем, видеть дом, где он родился, и вместе с ним проследить за его детством и молодостью, идя по улицам.

Это был час отдыха. Город спал, пустынный и молчаливый, убаюкиваемый мистралем, который дул порывисто и сильно, проветривая и освежая жаркое лето Прованса, но затрудняя ходьбу, особенно вдоль Променады, где ничто не препятствовало ему и где он мог кружиться, вертеться, обвивать кольцом весь маленький городок с фырканьем выпущенного на свободу быка. Держась обеими руками за руку своего спутника, Гортензия шла вперед, опустивши голову, ослепленная и задыхающаяся; тем не менее ей было приятно чувствовать, что ее увлекают, уносят эти порывы ветра, которые налетали на нее точно волны, с такими же взвизгами, стонами и пыльными брызгами. Иногда приходилось останавливаться и цепляться за веревки, протянутые там и сям вдоль вала против сильных ветров. Эти смерчи, крутившие кусочки коры и семена чинар, и эта пустота придавала еще более унылый вид широкой Променаде, еще засоренной мусором недавнего базара, дынными корками, соломой, пустыми корзинами; казалось, что на юге на одном мистрале лежит обязанность подметать. Руместан хотел скорее добраться до экипажа, но Гортензия упрямо желала гулять, и, вся запыхавшаяся, отбиваясь от этого урагана, который обвил три раза вокруг ее шляпы синий газовый вуаль и точно приклеивал к ее телу ее короткий дорожный костюм, она сказала:

- Ведь какие бывают различные натуры!… Розали терпеть не может ветра. Она говорит, что он разбрасывает ее мысли во все стороны, мешает ей думать. А меня вот ветер экзальтирует, опьяняет…

- И меня тоже, - воскликнул Нума, глаза которого были полны слез и который еле-еле удерживал на голове шляпу. И вдруг он заявил при каком-то повороте: - Вот моя улица… Я родился здесь…

Ветер спадал или, скорее, менее чувствовался, хотя продолжал дуть вдалеке подобно тому, как в спокойный порт доносится шум моря, разбивающегося о скалы. В довольно широкой улице, вымощенной острыми камнями и не имевшей тротуаров, стоял темный и серый домик, между монастырем урсулинок, скрывавшимся в тени высоких чинар, и старинным барским домом, на котором виднелся какой-то герб и надпись "Дом де-Рошмор". Напротив возвышалось очень старинное, лишенное всякого стиля, здание, окаймленное грубыми колоннами, туловищами статуй, надгробными плитами, испещренными римскими цифрами; над зелеными воротами красовалась надпись "Академия", выведенная буквами, с которых уже слезла позолота. Здесь появился на свет знаменитый оратор, 15-го июля 1832 г.; и было бы немудрено подметить в его кургузом, овеянном классицизмом таланте, в его католических и легитимистских традициях, общие черты с этим небогатым буржуазным домом, обрамленным монастырем и барским особняком и стоявшим против провинциальной академии.

Руместан был сильно взволнован, как это случалось с ним всякий раз, как жизнь ставила его лицом к лицу с своей личностью. Давно уже, быть может, целых тридцать лет, он не бывал тут. И не будь фантазии этой девочки… Неподвижность всего этого поразила его. Он заметил на стенах следы, оставленные ставней, которую он толкал каждое утро, проходя, своей детской рукой. Обезображенные колонны и все драгоценные осколки Академии бросали в то время на тех же самых местах свои классические тени; олеандры барского дома точно так же горько пахли; он показал Гортензии узкое окошко, из которого его мать торопила его жестом, когда он возвращался из школы иезуитов, говоря:

- Иди скорей, отец вернулся.

А отец его ждать не любил.

- Как, Нума, серьезно?.. вы воспитывались у иезуитов?

- Да, сестричка, до двенадцати лет… а в двенадцать лет тетушка Порталь отдала меня в пансион Успения, самый шикарный пансион города… Но учить-то меня учили вон там, в том большом сарае с желтыми ставнями.

Он вспоминал, содрогаясь, ведро с соленой водой под кафедрой, ведро, в котором размачивались ферулы для того, чтобы кожа их хлестала больнее, вспоминал огромный класс с плиточным полом, - где уроки отвечали на коленях и где ученики, за малейший проступок, должны были томиться на коленях, то отнимая руку, то протягивая ее к брату учителю, прямому и строгому в своей черной рясе, поднимавшейся кверху под мышками от напряжения мышц; он вспоминал глухое восклицание доброго брата и ощущение ожога на кончике детских пальчиков, вымазанных чернилами, и мелкие мурашки, пробегавшие по ним от боли. Гортензия пришла в негодование от жестокости этих наказаний, и Руместан рассказал ей о других наказаниях, еще более свирепых; как, например, когда их заставляли слизывать явыком свежеполитый плиточный пол, пыль которого, сделавшись грязною, пачкала и царапала до крови нежное небо провинившихся.

- Но это ужасно… И как это вы защищаете этих людей!.. Вы ораторствуете за них в парламенте!

- Ах, дитя мое… это… это политика, - отвечал Руместан, не смущаясь.

Продолжая болтать, они шли по лабиринту темных, как на востоке, переулков, где старухи спали на порогах своих домов, и других менее темных улиц, во всю ширину которых болтались большие полосы коленкора и на которых печатными буквами красовались вывески: С_у_р_о_в_с_к_а_я. С_у_к_н_а. О_б_у_в_ь. Таким образом, они дошли до того места, которое в Апсе называется Площадкой, асфальтового четыреугольника, расплавляющегося на солнце, окруженного магазинами, теперь закрытыми и немыми. Вдоль магазинов, в небольшой тени, отбрасываемой стенами, храпели чистильщики сапог, положивши голову на свой ящик с ваксой, раскидавши руки и ноги, точно обломки бури, бушевавшей в городе. Какой-то недоконченный памятник украшал середину Площадки. Гортензия пожелала узнать, чего ждет этот белый, новый мрамор, но Руместан улыбнулся, немного сконфуженный.

- Это целая история! - сказал он, ускоряя шаг.

Муниципалитет Апса решил поставить ему статую, но либералы "Авангарда" осыпали такими порицаниями этот апофеоз человека при его жизни, что его друзьям нехватало смелости поступить по-своему. Статуя была совсем готова и, вероятно, ждали его смерти для того, чтобы водрузить ее. Конечно, приятно подумать, что за похоронами вашими последует подобное торжество, что вы упадете для того, чтобы вновь подняться на ноги в виде мрамора или бронзы; но все-таки этот пустой цоколь, ослепительной белизны под солнечными лучами, производил на Руместана всякий раз, как он здесь проходил, впечатление величественной фамильной могилы и только вид цирка отвлек его от его печальных мыслей. Старинный амфитеатр, лишенный шумного воскресного оживления, снова ставший попрежнему торжественной, бесполезной и грандиозной развалиной, виднелся весь с своими широкими, сырыми и холодными, за частыми решотками, коридорами, в которых почва местами опустилась и камни вываливались от древности и ветхости.

- Какой мрачный вид! - сказала Гортензия, вспомнив о тамбурине Вальмажура, но Нума этого не находил. В детстве лучшие часы его жизни протекли здесь, здесь он радовался и желал. О! те воскресенья, когда он бродил вокруг решоток с другими такими же бедными, как и он, детьми, не имея пятидесяти сантимов на билет. Под жгучим полдневным солнцем они смотрели издали на все то, что позволяли им видеть тяжелые стены: на кусочек цирка, ноги тореадоров, обутые в яркие чулки, яростные копыта животного, пыль боя, крутившуюся в воздухе и смешивавшуюся с криками, смехом, аплодисментами, мычанием, гулом переполненного здания. Желание войти делалось чересчур сильным. Тогда самые смелые подстерегали ту минуту, когда сторож отходил, и пролезали с некоторым усилием сквозь решотку.

- Я-то пролезал всегда, - сказал Руместан с сияющим видом. Вся история его жизни резюмировалась в этих словах: была ли то удача или ловкость, но, как ни бывала тесна решотка, наш южанин всегда пролезал.

- А все-таки, - прибавил он вздыхая, - я был тоньше, чем теперь. - И взгляд его, с выражением комического сожаления, переходил от узкой решотки арок к широкому белому жилету, солидно обтягивавшему его сорокалетний живот.

Позади огромного цирка, защищенная от ветра и от солнца, ждала берлина. Пришлось разбудить Меникля, заснувшего на козлах между двух корзин с провизией, в своей тяжелой синей ливрее. Но прежде чем сесть в экипаж, Руместан указал свояченице на бывший постоялый двор, белые стены которого и настежь открытые сараи занимали целый угол площади цирка, загроможденной распряженными, пыльными повозками, деревенскими опрокинутыми телегами оглоблями вверх.

- Посмотрите сюда, сестричка, - сказал он с волнением. - Отсюда я отправился в Париж двадцать один год тому назад… Тогда у нас еще не было железной дороги. До Монтелимара ехали в дилижансе, а потом по Роне… Господи! как я был доволен и как пугал меня ваш огромный Париж… Это было вечером, как теперь помню…

Он говорил спешно, беспорядочно по мере того, как возникали воспоминания.

- Вечером, в десять часов, в ноябре… Луна так ярко светила… Кондуктора звали Фук, и это была настоящая персона!.. Пока он запрягал, Бомпар и я, мы прогуливались взад и вперед… Бомпар, вы ведь знаете его… Мы были уже большими друзьями. Он был или воображал себя аптекарским учеником и намеревался жить со мной. Мы составляли планы, мечтали о совместной жизни, намеревались помогать друг другу, чтобы скорее достичь цели… Он ободрял меня, давал советы, будучи старше меня… Единственно, чего я боялся, так это показаться смешным… Тетушка Порталь заказала мне для путешествия широчайший плащ, какие тогда здесь носили… Я не очень-то доверял этому плащу тетушки Порталь… И Бомпар заставлял меня пройтись перед ним… Té. Я вижу еще свою тень сбоку… И серьезно, с своим обычным видом, он говорил: "Ничего, милый друг, отправляйся, ты не смешон…" Ах! молодость, молодость…

Гортензия, которая боялась теперь, что не выберется из этого города, в котором великий муж находил под каждым камнем предлог для красноречивой остановки, тихонько толкала его к берлине.

- А не пора ли нам садиться, Нума… Мы можем разговаривать и по дороге…

V. ВАЛЬМАЖУР

От города Апса до горы Корду не более двух часов пути, особенно когда ветер с тыла. Запряженная двумя крепкими камарсскими лошадьми, берлина ехала точно сама собой, подталкиваемая мистралем, который встряхивал, приподнимал и вдавливал кожу его верхушки, или надувал ее точно парус. Здесь он не рычал уже, как вокруг вала или под сводами ворот; но, свободный, он беспрепятственно мчался по огромной волнообразной долине, усеянной там и сям одинокими фермами, серевшими посреди зелени и казавшимися остатками разметанных бурею деревень, пролетал дымом на небе, проносился быстрыми брызгами по высоким хлебам, по оливковым полям, свертывая серебристые листья их деревьев, и вдруг, стремительно поворачиваясь назад, поднимая желтые волны пыли, хрустевшей под колесами, он пригибал тесные ряды кипарисов и испанского тростника с длинными шелестящими листьями, создавая иллюзию свежего придорожного ручья. Когда он на минуту умолкал, как бы выбившись из сил, сейчас же чувствовалась вся тяжесть лета, от земли поднимался африканский зной, быстро развеваемый здоровым и оживляющим ураганом, уносившимся весело на край горизонта, к маленьким, сероватым бесцветным холмам, составляющим фон всякого провансальского пейзажа, но окрашивающимся в волшебные цвета при закате.

Они мало кого встречали. От времени до времени проезжал ломовой, везший из каменоломен огромные каменные плиты, ослепительно белевшие на солнце, или проходила старая крестьянка, согнувшаяся под тяжелой связкой ароматных трав; иногда им попадался навстречу нищенствующий монах с котомкой за спиной, с четками, болтающимися по ногам, с жестким, потным и лоснящимся, как придорожный камешек, черепом; или еще встречалась им тележка, набитая женщинами и девушками, возвращающимися с богомолья, разряженными, с прекрасными черными глазами, роскошными волосами, с светлыми развевающимися лентами. И что же! Мистраль придавал всему этому, тяжелому ли труду, нищете ли или местным суевериям одно и то же здоровое веселье, собирая и встряхивая в своих порывах и восклицания возниц, и колокольчики, и синие стеклянные кольца животных, и протяжные молитвы монаха, и пронзительные псалмы паломников, и народный припев, который Руместан, раззадоренный родным воздухом, затянул во все горло с размашистыми лирическими жестами, так что руки его высовывались в обе дверцы:

Прекрасное солнце Прованса.
Веселый товарищ мистраля…

Потом он сказал, прерывая себя: - Те! Меникль!.. Меникль!

- Что прикажете?

- Что это такое за лачуга вон там, по ту сторону Роны?

- Это, мосье Нума, старая башня королевы Жанны.

- Ах! да, правда… Вспомнил… Бедная развалившаяся башня!

Он принялся рассказывать Гортензии историю этой башни, ибо он знал основательно провансальские легенды… Эта развалившаяся и порыжевшая башня там наверху была известна со времен нашествия сарацин, но все-таки была не так стара, как аббатство, часть развалившейся стены которого виднелась около нее, причем на голубом небе вырезывался ряд узких окон и широкие стрельчатые ворота. Он указал ей тропинку, видневшуюся на склоне скалистого холма, по которой монахи спускались к блестящему, как металлический кубок, пруду ловить карпов и угрей к столу игумена. Он заметил мимоходом, что повсюду в самых красивых местностях укрывались монастыри, в которых жилось лакомо и спокойно; монахи парили и мечтали на высотах, но спускались брать дань с благ природы и с окружающих сел… Ах! Средние века Прованса, прекрасное время трубадуров и любовных турниров… Теперь колючие кустарники росли в щелях плит, по которым некогда вились шлейфы разных Стефанетт и Азалаис; теперь орланы и совы хрипло кричали по ночам там, где пели трубадуры. Но неправда ли, что на всем этом ясном пейзаже как бы лежал еще отпечаток кокетливой элегантности, итальянской манерности и что в чистом воздухе как бы трепетали еще звуки лютни или виолы?

И Нума, впадая в экстаз и забывая, что его слушателями являются только его свояченица, да синяя ливрея Меникля, пустился после нескольких банальных слов о торжественных банкетах или академических заседаниях, в одну из тех искусных и блестящих импровизаций, которые делали из него настоящего потомка провансальских трубадуров.

- Вот Вальмажур! - вдруг объявил кучер тетушки Порталь, наклоняясь к ним и показывая кончиком кнута возвышенность, видневшуюся перед ними.

Они свернули с большой дороги и поехали по извилистой отлогости, по склонам горы Корду, дороге узкой, скользкой из-за пучков лавенды, из которых при каждом повороте колес поднимался запах, напоминающий запах гари. На половине склона, на площадке, у подножия черной, полуразрушенной башни, поднимались крыши фермы. Тут жили Вальмажуры из рода в род, давным давно, на бывшем месте старого замка, имя которого осталось за ними. И как знать! Быть может, эти крестьяне происходили от князей де-Вальмажур, родственников графов де-Прованс и дома дэ-Бо. Это предположение, неосторожно высказанное Руместаном, пришлось очень по вкусу Гортензии, которая объясняла теперь себе действительно благородные манеры тамбуринера.

Пока они разговаривали об этом, Меникль на козлах слушал их с полнейшим удивлением. Это имя Вальмажур было сильно распространено здесь; были Вальмажуры верхние и Вальмажуры нижние, смотря по тому, жили ли они в долине или на горе. "Значит, все они важные господа!" Но хитрый провансалец сохранил это соображение про себя. Пока они подвигались вперед посреди оголенного и грандиозного пейзажа, молодая девушка, которая, благодаря оживленному разговору Руместана, воображала себя героиней исторического романа, яркой мечты прошлого, заметивши там наверху, у подножия развалин, сидевшую в полоборота крестьянку, державшую руку над глазами для того, чтобы разглядеть приезжающих, воображала, что видит какую-нибудь принцессу в высоком чепчике, сидевшую на верхушке башни в виньеточной позе.

Иллюзия ее не совсем рассеялась, когда путешественники, выйдя из экипажа, очутились перед сестрой тамбуринера, занятой плетением решотки из камыша для шелковичных червей. Она не встала, хотя Меникль издали крикнул ей:

- Э! Одиберта, вот гости к твоему брату.

Ее тонкое, правильное, удлиненное лицо, зеленое точно оливка на дереве, не выказало ни радости, ни удивления. Оно сохранило сосредоточенное выражение, причем ее густые черные брови соединялись и сжимались в прямую нитку под упрямым лбом, точно их что-нибудь твердо связывало. Руместан, немного удивленный этой сдержанностью, назвал себя:

- Нума Руместан… депутат….

Назад Дальше